Как пошла наша жизнь дальше? Не гладко и не спокойно, в трудах до пота, в еде не досыта, с малыми достижениями, с частыми срывами и провалами, но полная надежд на то, что уж теперь-то идем мы в искусстве по верному направлению. С этой осени оставили мы пластические упражнения, а взялись за работу над первым своим спектаклем. Для постановки выбрана была пьеса Лопе де Вега «Овечий источник» — драматический рассказ о тиране-насильнике помещике и о бедных крестьянках, которые, не выдержав бесчеловечного обращения с собою, восстают против своего угнетателя. Это трагедия насилия и мужества, образы ее героев полны страсти и силы. И нам казалось, что ее горячность, свободолюбие действующих лиц близки по своему духу времени первых лет революции. И мы, работая над ней, впервые почувствовали, что актеры не просто изображают на сцене разных людей, а обязательно убеждают и заражают зрителей идеями своих героев. Воспитывают в них честность, доброту, искренность, то есть то, что и делает человека Человеком.
Думали мы теперь верно и учились правильно. Учились, учились… но все-таки оставались в сутках и свободные часы от учения, когда можно было отдохнуть, надо было поесть, следовало сообразить, как же починить порванные ботинки, заштопать зад протершихся штанов. Все, конечно, можно было уладить, лишь бы были деньги. А вот где их взять, деньги-то? Раздобыть можно и разными способами, да только надо отрывать время от учения.
Самое доходное занятие — работа в порту. В начале двадцатых годов завязалась у нашего государства торговля с зарубежными странами, и в Петроградский порт стали прибывать заграничные корабли с разными товарами. Разгружали их артели профессиональных грузчиков, но их не хватало, а корабли по условию следовало освобождать от грузов в течение короткого срока. Стало быть, нужны были дополнительные силы. Тогда-то и народились студенческие бригады. Шумные, веселые компании студентов университета, Академии художеств, технологического, путейского, лесного и прочих институтов работали аккуратно и быстро. Время на этот отхожий промысел приходилось отрывать от учебных занятий и потому, чем скорее бригада расправлялась с заданием, тем скорее возвращалась к своим основным трудам. Обычно вновь прибывший пароход отдавался на обработку какому-нибудь одному институту. Разгружали его с раннего утра до позднего вечера, бегом.
У нас, в политехническом, записывая в бригаду, староста предупреждал — работать будем быстро. «Выдержишь?» — «Выдержу!» — «Ладно, приходи в порт к шести утра».
Еще затемно подымались мы в своем общежитии. Пили кипяток с сахарином. Ели большие, как лапти, картофельные котлеты, которые пекли вместе с кожурой, чтобы не пропадало лишнее добро, да и по объему пищи становилось больше. Брали с собой в карманы по паре таких же котлет на обед и шли по длинной Садовой улице прямо до самого порта. Вечером, после трудов праведных обычно ехали на трамвае, но бывало, что не хватало денег на билет и приходилось проделывать обратный путь снова же по образу пешего хождения. Усталые, грязные, топали мы компаниями человек по десяти, и встречные старательно обходили нас стороной, то ли из уважения к настоящему рабочему люду, то ли боясь измазаться о нас. А я вот и теперь помню какое-то особое чувство удовлетворенности тем, что потрудился на славу, не отстал от товарищей, тем, что видел, как пустеют громадные трюмы корабля, освобожденные нашими стараниями…
Работа была нелегкая. Грузы приходилось таскать на собственной спине. Хорошо, когда это были мешки с цементом, краской или еще с чем-то мягким. Они удобно укладывались на плечах. А очень тяжело было носить небольшие, но страшно тяжелые ящики с какими-то металлическими деталями, частями, а иногда просто с гвоздями и шурупами.
Неохотно брались мы и за разгрузку угольщиков. Тут таскать на себе не приходилось ничего, но надо было в самом трюме насыпать углем здоровые корзины, которые выволакивала наверх лебедка. Работать было жарко, душно, пыль висела черным облаком, а ходить по острым, неровным обломкам угля было и неловко и больно. Помню, за каких-то пять дней я вдребезги разбил новые ботинки на толстой лосиной подошве, которые, казалось, должны были служить мне по крайней мере года два.
Вот уж когда после такой работы шли мы к себе на Гороховую, тут перед нашей «негритянской» бандой прохожие поспешно очищали всю мостовую, и мы шествовали, как завоеватели по улицам покоренного города.
Приходили, конечно, корабли, нагруженные более соблазнительными грузами, чем уголь, гвозди и цемент. Привозили к нам сахар, муку, консервы, знаменитые посылки АРА, но эти товары нам никогда не удавалось разгружать. Наряды на эти пароходы всегда получали профессиональные грузчики. Это была крепкая организация опытных и умелых людей. Работали они четко, слаженно, но обязательно с небольшими происшествиями — то соскользнет с плеча у кого-нибудь ящик со сгущенным молоком, ударится о камень, и банки раскатятся так далеко, что часть их обязательно где-то затеряется, то отскочит дно у бочонка с маслом, то прорвется мешок с рисом или сахаром, ну, и конечно, всей пропажи опять-таки не соберешь.
Как-то в минуту перекура подошел я к соседнему пароходу и как раз увидел это нечаянное падение ящика с консервами. Я уже двинулся было к месту происшествия, когда один из грузчиков придержал меня за рукав:
— Куда ты?.. Куда? Без тебя разберутся… Ступай к своему месту!
Он сунул мне в карман пригоршню сахара, который вытащил из длинного мешочка, пришитого к подкладке куртки, повернул меня в сторону нашего парохода и легонько подтолкнул в спину.
Я отправился грузить цемент, а через час, проходя с мешками на плечах к складу, увидал, как наши соседи подкрепляли свои силы, густо поливая хлеб сгущенным молоком из цветастых банок…
Мы не могли себе этого позволить, но все равно работа в порту была выгодной. Разгрузка одного парохода обеспечивала студенту примерно месяц сытой жизни.
Наша компания, получив расчет, тут же закупала продукты впрок — мешок гороховой несеяной муки, растительное масло, лавровый лист, соль, сахарин и дрова для «буржуйки». И начиналась безмятежная жизнь и учеба — можно было спокойно отдаваться наукам, так как желудок был полным. А уж об этом заботились наши дежурные, на чьей обязанности лежало приготовление пищи.
Впрочем, этот труд был и простой и короткий. Варилось хлебово или, вернее, каша из муки, сильно сдобренная лавровым листом, для вкуса и аромата. Главное достоинство варева и единственный показатель поварского таланта была густота кушанья. Если тяжелая ложка стояла в нем не заваливаясь, стало быть, обед хорош! К сожалению, я не рискую написать слово, которым именовалась эта наша еда, так как хотя оно и было достаточно звучным и был в нем намек на юмор, но все же для не тренированного в порту уха звучало оно весьма грозно…
Но не только в порту добывали мы себе пропитание. Можно было еще чистить выгребные ямы, но тут всякий раз приходилось воевать со своими сожителями, которые не хотели пускать нас домой на ночевку, так как мы захватывали с собою часть ароматов, которые вдыхали на этой работе…
А как-то нам повезло, и мы примерно месяц трудились над оформлением сцены клуба городской милиции, который помещался тогда в одном из зданий на Дворцовой площади. Занятие было довольно доходным, правда, для меня окончание этих трудов омрачилось взбучкой, которую я заслуженно получил от моих друзей. Работать мы могли только в ночное время, а отсыпались днем, но не досыта, так как ходили еще и на лекции. И вот в последнюю трудовую ночь оставалось сделать лишь последние завершающие художественные штрихи на готовых уже полотнах и кулисах оформления. Я, по полному отсутствию во мне способностей к изобразительному искусству, не был допущен к этим тонким работам. Мне доверяли только грунтовать полотно и фанеру для творчества моих одаренных товарищей. Поэтому я был делегирован домой с наказом — приготовить завтрак к возвращению всей команды.
Дома я рассудил так, что до прихода товарищей у меня есть еще часа три, да и похлебка остынет к тому времени, если ее сварить сейчас — так возьму-ка я да и сосну покудова хоть часок. А спать-то хотелось смертельно.
Прямо в одежде повалился я на свою кровать и сразу растаял в блаженстве. И показалось мне, что проснулся я почти сразу же, от беспокойного ощущения. Было уже совсем светло, и какой-то странный, неизвестно откуда доносившийся голос твердил мне что-то. Он настойчиво повторял одно и то же. Голос был хриплый и возбужденный. Через минуту я стал разбирать слова, весьма нелестно характеризующие не только меня самого, но и всю мою родню, примерно до седьмого колена…
«А, — сообразил я, — это сон!» В квартире нет никого. Вход от меня далеко по коридору. Входная дверь закрыта на крюк. Радио тогда еще не было. Единственное окно большой нашей комнаты выходило во двор, но жили-то мы на третьем этаже. В общем, голосу взяться было неоткуда… Но я же ясно слышал его… Я медленно огляделся вокруг себя и сообразил, что все-таки это сон — в раскрытой форточке третьего этажа торчала голова Сережки с вытаращенными глазами и изрыгала хулу на весь мой род!
Я закрыл глаза: «Сплю! Сплю! Я Руслан, а это говорящая голова в поле… Только это какой-то нынешний, пролеткультовский спектакль…»
Я отвернулся к стене, но тут же страшный грохот по оконной раме и злобный хрип Сережки окончательно меня пробудили. Я сел на кровати и на небольшом расстоянии от себя увидел в форточке вполне реальную голову моего дружка. Он уже сипел: видно, голос был сорван окончательно… Снизу, со двора, доносились чьи-то злобные завывания. Тут же я услышал, что входная дверь трещит от ударов. В стену соседней квартиры колотили чем-то тяжелым, такие же ритмичные удары глухо слышались снизу, наверное кто-то стучал в потолок второго этажа.
Все оно так и было на самом деле. Сережка стоял на пожарной лестнице, которую приволокли из соседнего двора. В двери, стену и потолок молотили остальные члены нашего коллектива, а я… просто проспал вместо одного часа четыре, и потому наш дом сотрясался под ударами и воплями всей нашей компании, тщетно пытавшейся разбудить меня, чтобы наконец-то проникнуть в свою квартиру…
Тут я опускаю занавес, чтобы не делать своих читателей свидетелями возмездия сурового, хотя и справедливого…
У меня была и еще одна возможность подработать. Время от времени, преимущественно накануне выходных дней и праздников, в коридоре ИСИ появлялись бывалые люди с острым, проницательным взором. Поглядывая на проходящих мимо студентов, вдруг подавали призывной знак тому или другому счастливчику. Завязывался разговор, и студент получал ангажемент на субботу или воскресенье. Где-нибудь на окраине или в каком-нибудь пригородном местечке предполагался выездной спектакль. Предприимчивый администратор запасался согласием известного актера, набирал исполнителей центральных ролей среди опытных актеров, а все эпизоды и выходные роли играла молодежь из института. Стоило это дешевле, чем участие профессионалов. А студенту трешка обеспечивала по крайней мере десяток обедов в столовой.
Но попасть в число этих счастливчиков было не так-то просто. Нужно было знакомство с администратором либо чья-то надежная рекомендация. Я частенько прогуливался мимо этих вербовщиков «живого товара», выразительно поглядывая на них, но встречал только равнодушно скользившие по мне взгляды… А вот однажды и мне улыбнулась фортуна. Один из этих театральных предпринимателей призывно махнул мне рукой. Состоялся быстрый разговор:
— В субботу. На Пороховых. Сыграешь городового. Три рубля!
— Хорошо! Конечно! С удовольствием!!! — залепетал я.
Но он уже не глядел на меня, а высматривал следующего трехрублевого «художника».
В назначенное время я явился по указанному адресу. Хозяин спектакля, видимо, был не только предпринимателем, но и душою предстоящего вечера. Полный огня и воодушевления, он, казалось, одновременно присутствовал всюду, где нужен был его глаз, где ждали его распоряжений, где необходима была его помощь. И он поспевал везде — встречал актеров, уносился в кассу — проверить, как идет продажа билетов, помогал на сцене ставить декорации, поучал нас, группу новичков, что и как делать в спектакле, почтительно выслушивал замечания героя сегодняшнего представления, известного актера тех лет Самарина-Эльского.
Актер этот был знаменит в Петрограде исполнением ролей разных исторических персонажей в спектаклях Народного дома. Но лучше всего играл Павла I в драме Мережковского. Мы, студенты ИСИ, конечно же, видели его во многих ролях и часто пытались копировать глуховатый резкий голос и быстрые движения полубезумного императора.
И вот нынче я буду партнером этого интересного, яркого актера. Ну, партнером — это, пожалуй, чересчур сильно сказано. Просто я буду на сцене одновременно с Самариным-Эльским.
Нынешняя пьеса была посвящена революционным событиям девятьсот пятого года. В середине спектакля подпольный комитет революционных действий внезапно оказывался застигнутым полицейской облавой. И в то время как предатель, выдавший своих товарищей, выслушивал на авансцене пространнейший монолог Самарина-Эльского, игравшего роль руководителя подпольного кружка, я в качестве полицейского с пышными усами и с шашкой на боку охранял в углу сцены входную дверь.
Объяснение между главными персонажами было долгим. А моя задача была простая. Ни актерам, ни публике не было до меня никакого дела. И вот мне пришло в голову попробовать жить и держать себя так, как это делал бы настоящий полицейский в этой обстановке. Наверное, он не впервые присутствует при этаких обысках, наверное, его нисколько не занимает объяснение этих двух чужих и непонятных ему людей. И от скуки он оглядывает все помещение, незаметно подвигается ближе к вешалке, на которой висят пальто людей, собравшихся на тайное собрание, разглядывает одежду, щупает — хорош ли материал, сравнивает с тем, что у него на шинели, и, скорее всего, решает, что обеспеченные господа бесятся с жиру, ну, стало быть, туда им и дорога.
И пока Самарин-Эльский горячо и красиво обличает подлость своего бывшего единомышленника, я успеваю не только придумать эту сценку для своего полицейского, но и начинаю потихоньку ее разыгрывать. Поглаживая пальто, висящее на вешалке, и ощупывая свой мундир, вдруг слышу смех в зрительном зале. Это неожиданная реакция для эпизода, который сейчас происходит на авансцене. Я в недоумении смотрю на героев спектакля — что там случилось?
Нет, они по-прежнему нападают друг на друга. Но в кулисе, около занавеса, я замечаю нашего предпринимателя. У него довольная физиономия, он одобрительно подмигивает мне, тычет пальцем в сторону публики, кивает мне головой, и видно, как губы его шепчут:
— Давай еще! Давай!..
И только сейчас я понимаю, что смеются-то, глядя на меня. Зрителям, соскучившимся от назидательных разоблачений героя, показался живым и забавным этот полицейский чин, увлеченный такими простыми, бытовыми обстоятельствами.
Я, собственно, понимаю, что отвлекаю аудиторию от важной для спектакля сцены, но одобрение зрителей так мне приятно, да еще сам хозяин нынешнего представления доволен мною и требует, чтобы я продолжал веселить публику. И, отбросив в сторону сомнения, я сызнова принимаюсь сравнивать пальто с шинелью, раздумчиво покачиваю головой, дескать — и чего это людям еще нужно… Я радуюсь тому, как смех в зале крепнет, и вдруг слышу какое-то злобное шипение совсем рядом со мною, подымаю голову и вижу красное, разъяренное лицо Самарина-Эльского, вытаращенные от негодования глаза и соображаю, что шипение-то направлено непосредственно в мой адрес: «Пошшел проччь… скотина!»
Не понимаю, когда это герой покинул свой пост на авансцене и подошел ко мне, не знаю, что мне теперь делать, но тут же чувствую, как чья-то сильная рука, высунувшись из двери, энергично влечет меня за кулисы. Оступаясь, я прячусь назад, за декорации. Дверь на сцену захлопывается. Через секунду там вновь слышится голос героя, а я, совершенно сбитый с толку, оказываюсь лицом к лицу с нашим антрепренером.
— Доигрался? — хрипит он сердито и сам же отвечает: — Доигрался!..
Я шепчу едва слышно:
— Но вы же сами… вы же…
— Что?.. Что я?.. Я же еще и виноват?.. Чтобы духу тут твоего не было… Сейчас же… сию минуту!
Увы, в порыве негодования он даже забывает отдать мне желанную трешку.
Вообще надо сказать, что мои попытки во времена студенчества проникнуть на настоящую сцену все были неудачны.
Иногда Александринский театр затевал какую-нибудь большую, сложную постановку, и тогда для участия в массовых сценах привлекали и учащихся ИСИ. Тот, кто получал такое приглашение, был доволен вдвойне — участие в спектакле приносило некоторый доход, но дороже всего было то, что студент играл на лучшей сцене города, рядом с известными актерами.
Дважды и я имел возможность оказаться среди этих счастливчиков, но оба раза терпел полное фиаско, сиречь — поражение… Не помню уже, как назывались эти пьесы, но одна рассказывала о каком-то громадном строительстве, на котором вредители собирались устроить взрыв газохранилища, но группа рабочих, жертвуя своей жизнью, кидалась к огромной цистерне с криками: «Спасайте газгольдер!» — и все завершалось благополучно. Все студенты института были привлечены к участию в этой сцене. На спектакле они с воодушевлением бежали из одной кулисы в другую… и только я один сидел на галерке и с завистью глядел на своих товарищей.
Меня еще на репетиции решительно забраковал режиссер, так как я производил комическое впечатление в этом драматическом эпизоде. Я оправдывался тем, что не по моей вине мне выдали шапку, которая лезла на уши, и штаны, которые неудержимо сползали к коленям…
— Не годится! — бесповоротно заявил постановщик.
Второй случай отличиться на Александринской сцене представился мне в спектакле, где действие происходило на балу, в каком-то дворце. И снова всех студентов вызвали в театр, нарядили во фраки, крахмальные рубашки и лакированные ботинки и выстроили в шеренгу по диагонали огромной сцены. Затем появилась комиссия, чтобы проверить, правильно ли нас одели, и утвердить наши кандидатуры. Во главе ее шел Вивьен — директор нашего ИСИ, актер театра и он же постановщик спектакля. Красивый, обаятельный, элегантно одетый, с длинной золотой цепочкой на шее, которую перебирал рукою с наманикюренными ногтями. Рядом с ним выступали молчаливый и важный художник спектакля и старомодного вида старик консультант, а чуть сзади шагал заведующий учебной частью института и называл фамилию студента, которого осматривала комиссия.
Видимо, наши «иситы» оказались на высоте положения. Вивьен благосклонно улыбался и одобрительно кивал головой, проходя мимо нашего строя. Уже десятка два человек были осмотрены и утверждены, и, по-видимому, остальной состав выглядел тоже вполне респектабельно, как вдруг брови у главы комиссии поползли вверх, он остановился рядом со мною и с недоумением обернулся к своим коллегам. Художник развел руками, консультант хихикнул и затряс головою. Вивьен дернул золотую цепочку, укоризненно взглянул на заведующего учебной частью и коротко промолвил: «Убрать!»
Комиссия проследовала дальше, а я отправился в костюмерную сдавать свое нарядное одеяние. Проходя мимо большого трюмо, я глянул на свое отображение и, как это ни было мне огорчительно, согласился с решением комиссии. Да, если я и мог присутствовать на балу, то разве только в положении официанта. Фрак был совсем не тот костюм, в котором я мог вызвать к себе уважение…
Гастроли мои на театральных подмостках не принесли радости ни мне, ни зрителям. Ну что ж, были и другие способы поддержать свое существование. Одним из самых солидных моих товарищей по радловской мастерской был Саша Курков. На этот раз он доставил мне средства пропитания. Человек он был уже женатый, занимал должность начальника штаба пехотного полка. Ему приходилось совмещать учебу в институте с занятиями по службе. Не знаю, как в полку, но в ИСИ его дела шли вполне успешно, тем более что человек он был талантливый…
Правда, в годы учения мы все были убеждены, что именно из нас-то и выйдут звезды нового советского театра. Как-то Димка Дудников, тоже командир, слушатель военной академии, объявил мне: «Ты гений!» — и, в общем, никто на курсе не засмеялся, все считали, что хотя Димка увлекающийся человек, но ведь, конечно же, каждый из нас станет первоклассным художником театра. Конечно, полагали мы, лучшие актеры Александринки, МХАТа, Малого театра имели заслуги в прошлом, они еще и теперь имеют право быть на сцене, но стоит только нам покинуть стены ИСИ, как мы докажем миру, что именно нам суждено стать во главе театрального искусства нашего времени.
Не знаю, отчего проистекала эта уверенность. То ли от молодости нашей, то ли от особого духа тех лет, когда все менялось, все перестраивалось в стране и мы собирались продолжать дело революции и в театре. Но мечтания наши, надежды и уверенность жили лишь в стенах института: как только оказались мы в профессиональных театрах — куда все девалось! Столкнувшись с настоящей работой, живой публикой и с опытными партнерами, стали мы снова учениками, испуганными, беспомощными, и пришлось нам опять приняться за учение. Только в этот раз не было уже над нами ни опекунов, ни нянек. Не слышно было восхищенных возгласов товарищей по поводу всего, что бы мы ни вытворяли. Теперь нас учила сцена, теперь с нас требовал зритель, без всяких скидок требовал искусства живого, убедительного, выразительного. Рядом с нами были актеры умелые, опытные, и мы в ряду с ними оказались не вождями и пророками, а недорослями, которым куда как далеко надо было тянуться до мастеров.
И вот пошли годы настойчивых трудов, чтобы дойти, стать вровень с труппой, в которую попал. Потом настало время углублять и оттачивать свое умение, чтобы справляться с теми задачами, которые ставили перед нами не только театр, а и радио, и эстрада, и кинематограф.
А нынче опять у меня беспокойные, тревожные годы — как бы не оторваться от молодых, от времени, которому нужно искусство сегодняшнее. И надо ли уж так держаться мне за умение, которое приобрел я десятки лет тому назад?.. Как бы ни был я отягощен теперь своим возрастом, но, если живет еще во мне желание быть художником, опять и сызнова надо мне приниматься за учение.
Как сказано Блоком: «Покой нам только снится!»
А ведь в этом беспокойстве жизни и заключена привлекательность бытия художника.
Но в молодые-то годы казалось, что учение — это короткий период, после которого пойдет только лишь легкая, приятная творческая деятельность… Лишь бы только протянуть пару лет в институте. А тут еще Саша Курков выручил меня, устроив писарем в штаб своего полка. Я был вольнонаемным. Форму не носил, военная дисциплина мне не докучала. Переписывал какие-то бумажки да пару раз в неделю дежурил по ночам у молчавшего телефона. Вознаграждался я за это роскошно — красноармейским пайком. Это был год полного материального благополучия…
Ну, а на третьем курсе я был удостоен стипендии, и все мои бытовые заботы отпали.
Впрочем, и рассказал я об отхожих своих промыслах не затем, чтобы пожалели бедного юношу. Мы тогда вовсе не считали себя ни несчастными, ни обездоленными, все шло как нельзя лучше. Учились, молодость была с нами, впереди виделись долгая жизнь и замечательная работа. Рассказал я о своих похождениях только затем, чтобы показать, что время тогда было особенное.
Третий курс института был самым ответственным и решающим для нас. Впервые мы стали работать не над отрывками или отдельными сценами, а над целым спектаклем. Теперь уже надо было изображать не короткий эпизод, в котором наш персонаж радовался или огорчался, теперь надо было создавать весь характер человека, его образ, его стремления и поступки, представлять, учитывая противоречивые обстоятельства жизни, разнообразные проявления его натуры.
Правдивости и обаяния, которых довольно было на то, чтобы изобразить эпизод, малый отрывок жизни героя, теперь уже было недостаточно, нужен был еще жизненный опыт, наблюдения над поведением людей. Надо было разбираться в духовной жизни человека, чтобы изображать не условную фигуру или театральную маску, а убедительный человеческий образ и характер.
Не было у нас ни умения, ни практики. Но дни-то и ночи были куда длиннее нынешних. И энергии и запалу хватало вполне и на то, чтобы, прорепетировав много часов подряд на сцене, перейти в аудиторию слушать лекции, потом еще заниматься голосом и движением, а в переменах или в вечерние часы прибежать в студенческую комнату отдыха и послушать, а то и принять участие в нескончаемом капустнике-концерте, который обычно шел там беспрерывно с утра до ночи.
Здесь постоянно толпился народ, всегда было шумно и весело. Тут по очереди одни демонстрировали свои актерские выдумки, другие были зрителями и судьями.
Институт перевели в помещение Аничкова дворца, и вот, бывало, в длиннейшем его коридоре, который тянется вдоль всего фасада этого здания, из конца в конец гремел могучий голос Саши Кистова, рвавшего в клочки монолог какого-нибудь шекспировского героя. Иной раз сквозь шум и гам прорывались звуки пианино — Менакер наигрывал мелодию новой песенки. А то на взрывы хохота торопились по коридору любопытные, чтобы посмотреть, как Березов, Гуревич и Черкасов пляшут какой-то немыслимый танец, пародируя популярных в те годы комедийных киноактеров Пата, Паташона и Чаплина. Теперь редкие люди знают имена Пата и Паташона, а в свое время над их похождениями от души смеялись пять континентов земного шара.
Танец наших студентов сложился не сразу. Поначалу просто Черкасов передразнивал нескладную походку тощего верзилы Пата. Он и сам был худ и длинен, и сходство между ними было удивительное даже без грима и без костюма. Потом его представление стало расти, к движениям Пата он стал прибавлять свою собственную выдумку — вскидывал ноги выше головы, обнимал самого себя длиннющими руками так, что они сходились у него на спине. И создавалось полное впечатление, что это два человека сжимают друг друга в объятиях. Как-то разыгравшись, он схватил за руку Геру Гуревича, своего невысокого однокашника, стоявшего среди зрителей, и потащил за собою в круг. Тот сразу же включился в шутку и побежал за своим приятелем, семеня ножками так, как это делал на экране Паташон. И вся аудитория радостно засмеялась удивительному сходству двух своих товарищей со знаменитыми комиками. На следующий раз кто-то из студентов принялся наигрывать на пианино польку, во время того как Черкасов и Гуревич снова стали представлять своих киногероев, и музыка установила темп их гулянья. А потом в очередной раз к прогуливающимся «иностранцам» из круга зрителей подпрыгивающей походкой Чарли Чаплина выскочил Петр Березов и, помахивая тоненькой тросточкой, заторопился за ними. И вдруг оказалось, что эта троица объединилась в дружную компанию. Они прекрасно уживались вместе. Один перед другим изощрялись в шутливых движениях, устраивая что-то вроде перепляса. Только в их танце было гораздо больше комизма, собственной выдумки, чем настоящих танцевальных па, — впрочем, именно это-то и делало соревнование трех актерок смешным и увлекательным.
Раз от разу и трюки и движения отбирались и отделывались. Удачное закреплялось, невыразительное отбрасывалось и заменялось новым. Так сложилась композиция всей сцены — общий танец, сольные выступления и в заключение опять общая пляска, после чего исполнители убегали в коридор.
Я поначалу был просто усердным зрителем этого номера, а потом время от времени стал подменять Гуревича. И вероятно, потому, что был приземистее и плотнее его, со временем стал постоянным партнером «Пата» и «Чаплина».
Танец был очень смешной, темпераментный, быстрый. Не успевали зрители как следует разобраться в умении исполнителей, сообразить и оценить их достоинства и недостатки, как мы уже покидали место представления. Стремительность музыки и наших движений и удивляли, и увлекали, и смешили нашу аудиторию. В общем, оглядываясь теперь на всю нашу работу, вижу я немногие роли у каждого из нас, которые бы принимались зрителями с таким воодушевлением, как эта шуточная сценка.
Слух о ней не только прошел по институту, а просочился за его стены, и вот как-то в числе зрителей в студенческой комнате оказался директор «Свободного театра». Был в двадцатых годах на Невском проспекте веселый театр миниатюр, в котором с удовольствием выступали все корифеи тогдашней ленинградской и столичной эстрады. И представьте, теперь нас, студентов, пригласили участвовать с нашим номером в представлениях этого театра. Ну, что уж тут говорить, конечно, мы страшно волновались перед первым своим выходом на профессиональную сцену и, конечно же, и путали, и комкали наш танец, как могли, но, когда потные и огорченные своей неумелостью убежали за кулисы, вдруг в зале раздались аплодисменты. Мы даже и не обратили на них внимания, считая, что к нам это не имеет никакого отношения. Но аплодисменты продолжались, а подбежавший к нам помощник режиссера громким шепотом прокричал:
— Выходите!.. Выходите же кланяться!
Другой сердитый голос произнес:
— Да вы что, глухие, что ли?.. Идите!
— Разве это нам? — растерянно пробормотал Черкасов. — Разве нам?..
— Идите же, я говорю!..
— Да что ты с ними торгуешься? Давай их на поклон!
Нас энергично поворачивают лицом к рампе, чьи-то сильные руки толкают в спину, и вот уже мы стоим на авансцене. Еще не совсем сообразившие, как это произошло, но уже счастливые тем, что нам хлопают, что мы видим перед собою смеющиеся, довольные лица людей, сидящих в зале. Ведь это мы своим танцем заслужили одобрение аудитории. И какой аудитории! Мы же выступали в настоящем театре! И не перед друзьями-студентами, а перед неизвестными нам зрителями. И они, эти незнакомые нам люди, одобрили наше выступление. Значит, мы артисты, а не студенты, и то, что мы делали на сцене, было уже не домашней самодеятельностью, а профессиональной работой.
Так и пошло с того вечера. Мы еще несколько раз показывали свою шутку в «Свободном театре». Затем нас стали приглашать в большие кинотеатры: в те годы перед показом фильмов устраивались короткие дивертисменты. И наконец, мы стали участвовать и в больших концертных программах, рядом с популярными актерами.
Было это давно, поэтому можно уже говорить не стесняясь и не боясь, что тебя объявят хвастуном, — номер наш публике нравился. Нравился своей необычностью, комедийностью, стремительным темпом.
Вот только аккомпаниаторам мы не нравились. Им, беднягам, три минуты нашего выступления давались труднее всего остального концерта: столько нужно было нашему номеру силы звука и необычайно быстрого темпа исполнения.
Но и мы, молодые, сильные, хорошо тренированные, уходили за кулисы, обливаясь потом и тяжело дыша. В эти три минуты мы выкладывали весь свой запас воодушевления, энергии и азарта. Стоило прозвучать первым аккордам немудреного нашего аккомпанемента, как у моих партнеров загорались глаза, и мы стремглав вылетали на сцену и предавались неудержимому темпу нашей шутки.
Надо сказать, что и зрители, увлеченные темпом нашего представления, также шумно и весело отзывались и на забавную имитацию Чаплина Березовым, и особенно на удивительную гибкость и серьезность Черкасова.
Танцевали мы много и у себя в Ленинграде, и в Москве, и Киеве. Зрители были самые различные, но реакция, к нашей радости, одна и та же. Путешествия по многочисленным незнакомым аудиториям шире нас знакомили и связывали с теми, кого мы пытались веселить.
Где только не доводилось нам выступать — и на подмостках мюзик-холлов, и на аренах цирка, и на сцене оперного театра, и на эстрадных площадках. Не могу припомнить, был ли это двадцать девятый или какой-то рядом с ним стоящий год, когда нас пригласили танцевать на поле только что открывшегося, по тем временам колоссального стадиона «Динамо» в Москве. Три объединенных духовых оркестра играли какой-то быстрый марш, а мы тропою футболистов выбежали на площадку из деревянных щитов, которая была сложена посредине футбольного поля. Во время нашего выступления над стадионом волнами перекатывался грохот, словно среди ясного летнего вечера гремел гром близкой грозы — так смеялись и хлопали нам переполненные трибуны.
Плясали мы и в Нескучном саду. Зрители сидели на лужайке, прямо на траве, гармонист играл какие-то частушки, а мы, выскочив из-за ближайшего куста, исполняли свой номер на посыпанной желтым песком дорожке сада. И право же, зрители хлопали нам с таким же жаром, как если бы смотрели нас в каком-нибудь концертном зале.
Мы танцевали в Ленинградском саду отдыха, где на одном из концертов присутствовал Алексей Максимович Горький. К нашему огорчению, это был единственный зритель, у которого наша пляска не вызвала даже и тени улыбки, хоть весь зал шумно веселился.
Выступали мы и в зале филармонии для нескольких сотен иностранных туристов, впервые приехавших в Советский Союз массовой экскурсией на пароходе «Кап-Полонио». Концерт был составлен из самых удачных номеров московской и ленинградской эстрады. Вел его Н. Державин, искусствовед и филолог. Первые и, пожалуй, самые горячие аплодисменты были заслужены им, когда он приветствовал зарубежных гостей и объявил начало представления на тринадцати языках!
Нам хлопали также громко и много. Под конец вызовов к эстраде подскочил какой-то толстый господин, выхватил из кармана пиджака бумажник, кинул его нам под ноги и, ожесточенно жестикулируя, настойчиво предлагал взять его, как вознаграждение за полученное им удовольствие.
Пришлось Державину выйти на сцену и на одном из тринадцати языков поблагодарить от нашего имени не в меру горячего зрителя и убедить его забрать обратно его деньги.
Однажды довелось нам плясать и во Владимирском знаменитом клубе. Это были последние годы нэпа, а учреждение, которое именовалось клубом, было попросту игорным домом, где шла игра в карты и рулетку. Играли, конечно, в основном нэпманы, спекулянты и разные темные личности.
Здесь же, в клубе, был небольшой ресторан, где можно было отпраздновать успехи на зеленом поле или залить горе неудачи. У стены ресторанного зала сооружена была крошечная эстрада, на которой проводились короткие концерты для развлечения захмелевших посетителей, которым в общем-то не было никакого дела ни до искусства, ни до его жрецов. Так как зал был маленький, го столики были приставлены вплотную к сценической площадке…
Объявили наш номер. Аккомпаниатор заиграл знакомую бравурную мелодию, и мы выскочили на сцену. В зале стоял такой шум, что для большинства посетителей ресторана наше появление прошло незамеченным. Да и кроме того, все, кто там был, пришли после игры — возбуждение еще не покинуло их, они еще были полны воспоминаниями о недавно закончившихся сражениях в карты или после испытаний судьбы в рулетке. Им нужны были сейчас графины с водкой или бутылки с вином гораздо больше, чем любые представления. И только один, подвыпивший, простоватый парень, сидевший у самой эстрады, откинулся на спинку стула и с изумлением уставился на Черкасова. Он смотрел на него снизу, и, верно, с его точки зрения наш Пат выглядел еще более длинным, тонким и чудным.
С минуту он молчал, а затем его вдруг прорвало, и он набросился с ругательствами на нашего друга: «Ты… длинный болван! Чего ты здесь кривляешься? Иди работать, столб телеграфный!.. Верста коломенская…» — дальше пошли выражения еще более резкие, я, пожалуй, не рискну их здесь повторить.
Черкасова эти реплики привели в совершеннейшее негодование. Он то краснел, то бледнел от обиды. Порывался что-то сказать, но не мог, так как шел наш общий танец в дальнем углу эстрады. И пока не кончился наш парад и не прошли сольные куски Паташона и Чаплина, парень за столом поносил Черкасова последними словами. Наш друг, закусив губу, ждал своей минуты. И вот началось его соло. Одним прыжком он подскочил к краю помоста и принялся проделывать свои удивительно смешные движения прямо над столом своего ругателя. Никогда до сей поры не танцевал он с таким темпераментом. Зал вдруг замолчал и уставился на танцора. А тот, не прерывая своей пляски, беспрерывно выкрикивал что-то своему противнику. По отдельным словам, долетавшим до нас, мы представляли, что речь нашего приятеля состояла не из самых благодушных выражений… И в то же время тощие ноги Пата мелькали у самого носа его обидчика. Мы боялись, что сейчас у него будет разбита физиономия. Мы видели, что он молчал и, совершенно обалдев, мотал головой из стороны в сторону, не в силах оторвать глаза от расшлепанных громадных ботинок, ежесекундно угрожающих ему… Это было и дико, и смешно, и в то же время страшно за то, что вот сейчас разразится настоящий скандал. Переглянувшись, мы с Березовым кинулись отплясывать заключительную часть нашего номера и, оттеснив Черкасова от ненавистного ему человека, убежали, наконец, со сцены.
Не помню я другого такого концерта, где бы нам так неистово хлопали и кричали… А самым горячим поклонником нашего выступления оказался тот самый ругатель. Он что-то вопил, аплодировал, пытался вскарабкаться на эстраду. Наконец, ворвался за кулисы, кинулся к Черкасову с поцелуями, упрашивал пойти с ним в ресторан выпить за искусство и за дружбу… Словом, наша победа была полная, хоть и досталась довольно трудно…