Недавно стоял я как-то на втором этаже в «Ленфильме» у лестницы, что ведет вниз, в столовую. Мимо прошла Галя, я знаю ее, она работает бутафором. Молодая, хорошенькая, боевая девица. Я-то постарался попристальнее разглядеть ее, а она скользнула по мне глазом, как по пустому месту, и быстро простучала каблучками по каменному полу.
Только не успел я снова приняться раздумывать о своих делах, как Галя опять оказалась около меня. Ни слова не говоря, взяла меня за руку и повела за собою.
Когда-то, еще в дореволюционные годы, в основном здании «Ленфильма» располагалось известное всему Петербургу увеселительное заведение — ресторан, с отдельными кабинетами, с небольшой сценой. Здесь кутили богатые люди. Разместившаяся в этом помещении киностудия (кстати, звалась она тогда кинофабрикой) перестроила дом под свои потребности — ресторанный зал превратила в съемочное ателье, кабинеты второго этажа, выходившие на улицу, заняла под комнаты режиссеров и съемочных групп, а те, что были обращены к ресторану, оборудовала под артистические уборные и гримировочные. Таким образом, выстроился огромный коридор, который кольцом охватил весь этот корпус киностудии. Окон в нем нет, одни только двери с обеих сторон. А несколько лет тому назад простенки коридора завесили большими фотографиями — кадрами из лучших картин, созданных на «Ленфильме», и получилась этакая фотогалерея — музей студии.
По этому музею и вела меня Галя. На первом же повороте она остановилась и молча указала на фотографию из фильма «Учитель», снятого еще в тридцать девятом году. Стоя на телеге, герой кинокартины, молодой, складный парень, горячо убеждал в чем-то своих односельчан.
Отпустив мою руку, Галя внимательно поглядела на Учителя, потом перевела взгляд на меня, с сожалением и укоризной покачала головой, будто потеряла что-то по моей вине, вздохнула:
— Какой мужик был!.. — и часто-часто застучала каблучками, уходя прочь от меня.
Пока я пыхтел, соображая, какой бы шуткой ответить на это заявление, — ее уже и след простыл!
Тогда я воззрился на того, кем был много лет назад. И стало мне грустно, потом я усмехнулся, а потом задумался и побрел по тому коридору, по которому столько было хожено за годы моей жизни, работы, знакомства моего с этим домом, по которому столько пронес я радостей и печалей — своих собственных и моих персонажей. Почти в тридцати кинокартинах я снялся на «Ленфильме». Более полувека прошло с того дня, как впервые перешагнул я порог этого знаменитого здания. Здесь учили меня — актера, обтесывали, делали меня — человека и художника.
Я медленно шагал, то и дело кивая головой проходившим мимо старым и молодым, знакомым и неизвестным мне работникам студии. Останавливался около фотографий, глядел на них, как будто здоровался с бывшими своими приятелями, припоминал и их, и милое время своей актерской молодости, моих товарищей, с которыми дружил и работал в продолжение почти полувека.
Как ни меняется время, обстановка и обстоятельства жизни, а молодость обязательно кладет свою печать на всех людей, в какую бы эпоху они ни жили. Что бы там ни происходило в мире, а молодость всегда пора мечтаний, надежд, стремлений. Только, может быть, полвека назад наши мечты были более романтического, сказочного, что ли, характера, чем у нынешней молодежи. Мы твердо верили, что все в мире скоро переменится, жизнь всех людей на земле станет прекрасной, справедливой, счастливой и радостной. И главное, что произойдет это очень, очень скоро.
Неважно, что во время этих мечтаний не всегда мы ели досыта, да и одеты были плоховато, что в стране была разруха и, чтобы навести в ней порядок, нужен был труд — огромный, самоотверженный. Все равно, что бы там ни было, мы твердо были уверены, что «мы наш, мы новый мир построим…». Для этого учились, шли на заводы, уезжали в деревню, до хрипоты спорили на комсомольских собраниях.
Нынешнее поколение молодежи мечтает, ждет будущего, готовит его и готовится к нему гораздо конкретнее, чем мы. Нынешние юноши и девушки тверже стоят на реальной земле, но все равно их возраст — возраст мечтаний, надежд, стремлений…
Я шел по коридору от одной фотографии к другой и так увлекся их разглядыванием, что даже перестал отвечать на приветы проходивших мимо меня седоголовых людей, тех, с кем познакомился десятки лет тому назад.
История «Ленфильма», да и история советского кинематографа глядели на меня с фотографий, а я был и свидетелем, и участником создания многих этих произведений, составивших когда-то славу нашего киноискусства, обошедших все экраны страны и объездивших чуть ли не весь мир… Теперь о них написано в энциклопедиях, в истории кино, в исследованиях искусствоведов. Нынче их называют советской и мировой киноклассикой. Нынче говорят о них не иначе, как придыхая перед каждым названием:
— О! О, «Чапаев», «Трилогия о Максиме», «Петр I»!.. О, «Депутат Балтики», «Великий гражданин», «Учитель»… Да, старое, но грозное оружие!..
А я помню, как они выходили в свет, как стояли длинные очереди у касс кинотеатров, чтобы поглядеть новинки «Ленфильма». Да что там, я помню и более давние времена, когда кинематограф звался еще «великим немым». Когда сбоку от экрана сидел пианист и сопровождал демонстрацию картины своими импровизациями… Помню премьеры великих фильмов — «Броненосец «Потемкин», «Мать», «Потомок Чингисхана». Помню, как хохотал вместе со всем зрительным залом над похождениями и приключениями знаменитых комиков — Макса Линдера, Монти Бенкса, Бестера Китона. А с каким увлечением и наслаждением смотрели мы, зрители тех лет, тогдашние боевики — «Дворец и крепость», «Праздник святого Иоргена», «Месс-Менд», «Красные дьяволята».
Какой же я старый! Ведь я помню время, когда кинематограф казался еще чудом, а особенно у нас, в глухой нашей провинции.
Мальчишкой, начинающим школьником, пришел я первый раз в жизни на сеанс синематографа и был потрясен чудом, которое свершилось на моих глазах. Это потрясение жило во мне долгие годы. Я уже стал взрослым, уже проживал в большом городе, а отношение мое к кино было все таким же восторженным, как и после первого знакомства с ним.
И до сей поры помню я этот необыкновенный день. Ваня Палин, Ваня Полоротов, Маркел Вихорев, несколько девчонок с нашей улицы и я — все мы вместе со старшеклассниками сидели в небольшом зале общества трезвости и ждали. Ждали, когда нам начнут показывать живые картины, как пообещали в школе. Вошла контролерша и строго оглядела сидящих. Безбилетник Петька Блинов, которого мы протолкнули вместе с собою, повернулся к ней спиною и стал усердно ковырять гладкую спинку стула. Контролерша повернула выключатель, и лампочка, висевшая под потолком, погасла. Пролетели секунды ожидания необычайного, что должно сейчас свершиться, — и вот оно случилось.
За нашими спинами что-то громко застрекотало, и не успели мы обернуться, чтобы узнать, что там приключилось, как вдруг необыкновенно яркий луч света пронесся через весь зал, налетел на простыню, что висела перед нами, рассыпался на мельчайшие искорки. Простыня засияла бледной голубизной и потом исчезла, и уж не знаю, поверите ли вы, а вместо нее мы увидели берег моря. Да, да, моря! Хотя от нас до него, по словам Гоголя: «Хоть три года скачи — не доскачешь!»
Волны с белыми барашками прибегали из-за далекого горизонта и разбивались о скалистый берег, рядом с нами, но брызги разлетелись в стороны, не задевая нас. А вместо шума прибоя мы слышали звуки пианино, на котором играл Ваня Кочергин, ученик выпускного класса нашего училища.
Затем море исчезло так же внезапно, как и появилось, а прямо перед нами оказались ворота туннеля, задымленные и закопченные, а оттуда, прямо к нам в зал, прямо на нас выскочил окутанный дымом паровоз. Он появился так неожиданно и стремительно, что мы не успели ни вскочить со своих мест, ни убежать, а только единодушно заорали от ужаса… И тут же, как только паровоз пронесся через зал, по счастью никого не задев, мы увидели, что на пыльной дороге стоит трактир, а компания безобразников и хулиганов, оттолкнув хозяйку от кассы, пытается похитить оттуда деньги, в то время как несколько пьяниц хватают с полок бутылки с вином.
Но внезапно в дверях появляется могучий силач Мацист, как объявила об этом белая надпись на черном фоне. Этот великан набрасывается на всю банду грабителей. Происходит жестокое побоище, в конце концов все бандиты сурово наказаны и разогнаны, а храбрый Мацист любезно улыбается хозяйке, которая страстно благодарит его, усиленно мигая подкрашенными глазами…
Снова зажегся свет в зале, и опять мы оказались в знакомом помещении. Головы наши кружились, и невозможно было сообразить, что же это за удивительные минуты мы только что прожили здесь. Мой еще более малолетний сосед от волнения так крепко цеплялся за мою новую курточку, что к концу сеанса она вся была вымазана остатками от пирожного. Мать парнишки старательно оттирала меня носовым платком, а я сидел на стуле безучастный ко всему. Как будто бы застрял где-то между двумя мирами — реальным, привычным, в котором я живу уже почти десять лет, и призрачным, волшебным, в который я только что заглянул…
Много-много лет после этого дня кинематограф был для меня чудом. Он мог переносить меня в дальние края, он показывал мне людей необыкновенных — красивых, храбрых, уродливых. Совершавших поступки низменные и благородные, но обязательно выдающиеся. Кинематограф открывал мне жизнь удивительную, ничего общего не имеющую с той, какою жил я, мои друзья и знакомые. Существовала ли где-то такая жизнь на самом деле или ее выдумывали, изобретали кинематографисты — этого я не знал, но она была: я видел ее на экранах. Она существовала как бы в каком-то дополнительном измерении, куда мы, зрители, попасть не можем, но можем наблюдать ее со стороны.
После этого памятного первого киносеанса прошло несколько лет. Из дальней провинции перебрался я в Петроград учиться. Теперь кино можно было смотреть так часто, как только разрешали малые мои капиталы. Сколько же замечательных киноисторий удалось мне теперь увидеть! И трагических, когда невольно слезы капали из глаз, и таких смешных, что уже от смеха слезы текли по щекам. У меня завелись знакомцы и любимцы среди волшебников экрана, на свидания с которыми я бегал при первой же возможности, и с каждым разом становились они мне все милее. Но чудо их экранной жизни оставалось для меня все таким же таинственным и непонятным.
Однажды на проспекте Красных зорь, на стене ничем не примечательного дома, я увидел вывеску — «Севзапкинофабрика». От волнения у меня перехватило дыхание. Так это здесь, в стенах этого здания, за каменным забором, что его окружает, здесь создаются те самые чудесные истории, которые так волнуют, так увлекают меня, когда я вижу их на экране…
Хоть бы одним глазком, хоть на минуту заглянуть бы внутрь этой фабрики. Хоть мельком бы поглядеть на тех искусных мастеров, что выдумывают и снимают фильмы… Нет, мне не повезло: в подъезд дома входили и выходили из него обыкновенные граждане, с озабоченным видом беседовали между собою о каких-то будничных, прозаических делах — что-то о перерасходе электроэнергии, о холсте и фанере, об обиде на редактора, который вырезал то, чего не должен был вырезать, о заседании какого-то совета… Я видел, что они были здесь людьми случайными и посторонними и никакого отношения к кино не имели.
Через окна первого этажа я наблюдал канцелярские столы, за которыми считали и писали бухгалтеры и счетоводы, такие же, как и в любом учреждении города.
Значит, таинственная работа создания фильмов велась где-то там, в закрытых помещениях. Ее скрывали от прохожих, от будущих зрителей… Итак захотелось мне побывать на этой фабрике, что и сказать вам не могу.
А годы моего учения шли, сменилась даже профессия, к которой я готовился. Приходили и уходили увлечения то тем, то другим театром. Наконец, началась профессиональная работа, интересная и беспокойная, а кино все еще оставалось для меня той же непонятной областью человеческой деятельности, которая по-прежнему и манила и очаровывала своей загадочностью и силою своего воздействия на чувства зрителей.
Наконец, пришел день, один из самых лучших и дорогих в моей жизни, ни одна минута которого, как мне казалось, не сотрется в моей памяти. Правда, с годами он уложился в ряд с днями обычными, будничными, но тогда-то это был мой большой праздник: мне позвонили с кинофабрики и позвали к себе. Меня! В тот самый дом на проспекте Красных зорь!..
И я переступил заветный порог. Я шел по коридорам, останавливался у кабинетов, из-за дверей которых доносились возбужденные голоса спорящих людей. Я заходил в громадные залы, где среди беспорядочного нагромождения сваленных в кучу дверей, оконных проемов, даже целых фанерных стен, оклеенных обоями, вдруг резко и ярко, с металлическим треском вспыхивали прожектора, стоявшие прямо на полу на железных штативах и свисавшие с невидимого потолка. И тогда наступала тишина ясного солнечного дня. Но через минуту раздавался чей-то повелительный окрик, свет погасал, и во внезапно приходивших сумерках подымался разноголосый говор, шум, стук молотков…
Здесь-то и делались фильмы. Те самые, от которых я плакал и смеялся, которые так увлекали и завораживали меня.
Я был взволнован и поражен. И расстроен тем, что мне открылось. Нет, я не увидел здесь чудес. Здесь шла работа, упорная, напряженная. У тружеников этого дома случались удачи, а сколько же было неудач и разочарований. Были творческие взлеты чуть не под облака и были бездарные срывы прямо в лужу. Их озаряло вдохновение, ими овладевал полный упадок духа. Но что бы ни испытывали художники, они трудились, трудились и трудились. Ежедневно, без учета часов вкладывали в труд все свои силы. У этих людей была неистовая увлеченность и бесконечная преданность своему делу, постоянная, на всю жизнь… Те самые невзрачные и деловые люди, которых я видел когда-то у подъезда кинофабрики, — они-то, оказывается, и были творцами того удивительного мира, который так завораживал меня в кино.
Счастье распирало меня оттого, что нынче и я становлюсь участником их замечательного дела… Правда, и сомнения охватывали — на какую же это жизнь я себя обрекаю, хватит ли у меня сил, настойчивости, постоянства в своих стремлениях, чтобы достало их на весь мой век? Пожалуй, и до сей поры не знаю, достаточно ли самоотверженно прожил я годы, отданные мною кино?..
Впрочем, эти-то мысли пришли мне в голову много позже того дня, о котором я начал рассказывать, а в те минуты я от души радовался своему везению, тому, что теперь буду встречаться в коридорах фабрики с прославленными артистами и режиссерами. Уж я постараюсь подсмотреть, как снимают и как снимаются Гардин, Ивановский, Боронихин, Эрмлер, Валевская, Никитин — да-да, те самые, что известны по всей стране великому множеству зрителей. А главное — ведь я и сам попаду на экран. На долгие годы останется в кино мое лицо и мое искусство…
Было это больше пятидесяти лет тому назад. Полвека! Сколько потрясений, открытий и перемен совершилось на земле, сколько пережил мир за эти годы!
Как изменилось все и в душевном мире человека, и во всех областях нашей жизни. Наука, быт, а особенно техника — сколько в них случилось перемен. Как много нового открылось людям. И тот кинематограф, который я застал на Ленинградской кинофабрике, как он был примитивен в техническом отношении, как не похож на тот, который мы знаем теперь.
Многие ли нынче помнят маленькие залы старых кинотеатров, маленький, почти домашний, по нынешним масштабам, экран, рояль или пианино сбоку от него, на котором, иллюстрируя события трепещущей, серебристой жизни, вдохновенный музыкант импровизировал свои мелодии, а чаще простой тапер бренчал популярные мотивы. Но музыка, право же, не играла существенной роли. «Великий немой» силою своего искусства заставлял зрителей быть его единомышленниками. Он молчал, показывая свои истории, и люди, сидевшие в зале, договаривали, домысливали в своем воображении звучание этой жизни.
Фильмы того старого кинематографа мы смотрели активно, не просто переваривая то, что нам демонстрировали, а дополняли, досочиняли всякую картину своей фантазией, своими чувствами, своим отношением к происходящему на экране. От этого впечатления наши были яркими, глубокими. Вероятно, именно в недоговоренности, в недосказанности и была особая сила воздействия того молчаливого кинематографа.
Сколько воды убежало за прошедшие годы, сколько хороших фильмов я увидел за минувшее время, а до сей поры помню, как взволнованно вздохнул вместе со всем зрительным залом, когда на мачту «Броненосца «Потемкина» пополз красный флаг. Не забыл я, как тяжело и звонко падали немые капли воды из рукомойника в фильме Пудовкина «Мать». Кинематограф молчал, он только показывал, а звук придумал, звук вообразил себе я сам и вот храню воспоминания об этом.
Теперь я гляжу фильмы на широком экране, чаще всего цветные, я слышу голоса актеров и шум улиц города и деревни. Богаче стал кинематограф. И это правильно: все растет, все меняется — это закономерно. Но «великий немой» для людей моего поколения был волшебником, его лучшие фильмы при всей их реалистичности были в каком-то смысле сказочными, и в этом их особое, дополнительное обаяние и увлекательность. Я-то их помню и люблю до сей поры.
Не думайте, что всякое усовершенствование в кинематографии, всякая новая возможность удивить зрителя технической новизной радует художников кино. Для них необходимо творческое содружество со зрителями, соавторство с ними. Им нужны фантазия и отзывчивость зрителей, помощников в создании зрелища. Потому, может быть, многие крупнейшие деятели киноискусства долго и упорно сопротивлялись наступлению звучащих и говорящих фильмов.
Одним из таких «консерваторов» был Чаплин. И даже покорившись неизбежности прогресса, сам-то он долгое время молчал в шумящем вокруг него мире или говорил на каком-то тарабарском языке. Это были компромиссы, вынужденное признание новых путей искусства, которые, как многим казалось, обедняли творчество художников…
Постепенно диалог в фильме стал оттеснять действование актеров, события и движения начали уступать место размышлениям и высказываниям. Вроде бы нарушалась сама природа кинематографа. Кинофильм становился ближе к спектаклю и терял в своей самобытности.
Кто его знает, какие пути найдут новые поколения художников, но пока что, становясь технически богаче, мы порою теряем что-то милое, сказочное, что близко душе художника и зрителя.
Мы так старательно заботимся об удобствах человека, об освобождении его от тяжелого, неприятного труда, что постоянно появляются у нас новые машины и приспособления, облегчающие работу домохозяек, врачей, металлургов, парикмахеров, землекопов, бухгалтеров. Это превосходно, это нужно людям. Но технический прогресс — он идет не по одной тропинке, он растет во все стороны. Вот, к примеру, открывая новые средства связи, научившись говорить со всей планетой, выдумав аппараты, которые посылают сигналы в космос, техника создает рядом с этим транзистор. Превосходное изобретение. В далекой деревне, в поле, в горах и на море мы можем слышать голоса мира. Где бы ни оказался или ни затерялся человек, он не одинок, если у него с собою транзистор.
Однако есть одно «но», которое вносит свою ложку дегтя в бочку прогресса. Люди начинают пренебрегать своей активностью. Я старый человек. Когда говорят о том, что случилось полвека назад, для меня это вовсе не ископаемые времена, а просто годы моей молодости. Так вот, оглядываясь на них, вспоминаю я деревенские хороводы и гулянья.
В наших местах заведен был такой порядок — на одном конце села вечером собирались девки, на другом парни и одни с песней, другие под гармошку или балалайку шли навстречу друг другу. Сойдясь поближе, обе партии сменяли свои напевы на частушки, и затевалось литературно-музыкальное состязание. Завязывалась поэтическая дуэль. Кто позадорнее — первым запевал задиристую частушку, вызывая встречную компанию. Вожак этой группы тут же отвечал насмешливым куплетом, намекая на кого-нибудь из парней или девок. Но сейчас же получал отпор со стороны противников. Обменявшись несколькими выпадами, компании расходились. Наступал вроде бы тайм-аут. После недолгой передышки обе команды сходились снова, и опять шло соревнование. Повторялось это несколько раз, покудова обе стороны не объединялись для хоровода и общей пляски.
Как и во всяком состязании, участники выкладывали здесь свои творческие силы и способности. Выдумка, воодушевление отличало лучших. В каждой такой компании были и поэты и композиторы, конечно же, самодеятельные были певцы, музыканты, затейники и артисты.
Что ж, такие молодежные гулянья бывают и теперь, да все реже и реже. То есть гулять-то парни и девушки гуляют и еще больше, чем в наше время, а вот музыкальные турниры, импровизации выводятся у нас почти начисто. Концертная, поэтическая программа нынешних молодежных вечеринок чаще всего возлагается на транзисторы или магнитофоны. Обвешавшись этими аппаратами, отдельные индивидуумы и целые группы гуляющих бродят, а чаще сидят на месте, глубокомысленно и лениво внимая чужому искусству…
Правда, в последние годы в парках, на пригородных платформах стали бродить юноши с гитарами за плечами. Привет менестрелям новых лет!
Конечно же, техника не может не идти вперед. Смешно оспаривать полезность для человечества ее выдумок и усовершенствований. Но порою они слишком бездумно внедряются в нашу жизнь и быт. Я против всего, что обедняет душевную и физическую деятельность человека, против всего, что снижает или делает лишней человеческую инициативу.
Задачи ученых и инженеров, по-моему, не в том, чтобы выдумать аппараты, которые свели бы на нет всякую затрату человеком своей энергии, а в том, чтобы дать человеку средства справляться с теми силами природы, которые прежде ему не поддавались, в том, чтобы он мог глубже и глубже постигать сущность природы вещей. Не хочу и думать о таком будущем, где люди переложат всю работу на земле на машины, а сами станут надсмотрщиками над роботами. Постоянная работа ума и сердца — вот смысл и радость нашей жизни. Человек — он труженик и затейник, ученый и художник, исследователь, строитель и боец, а не вялый лентяй.
По мне дороже любого изобретения доброе движение человеческих душ.
Горький сказал: «Для лучшего человека люди живут!»
Для лучшего человека, а не для лучшей машины. Новая машина хороша и нужна тогда, когда она помогает делаться человеку свободнее, добрее, внимательнее к миру, в котором он живет и образует общество разумных созданий нашей планеты…
Не хочу только, чтобы поняли меня так, что я ратую за отказ от всякой техники, что я за возврат к ручному труду, что я против всякого поступательного движения. Нет, я за то, чтобы жизнь наша развивалась по всем направлениям. Но я и за то, чтобы сам-то человек, окружив себя механизмами, машинами и аппаратами, сам-то он был бы полон энергии, творческого напряжения и чтобы обязательно был бы в отличной спортивной форме. Чтобы как дома чувствовал себя в космическом корабле и мог бы прожить на необитаемом острове не хуже Робинзона Крузо.
По-моему, один из лучших литературных героев создан Жюлем Верном — это инженер Сайрус Смит из романа «Таинственный остров», человек огромных знаний, смелый и волевой боец, открыватель, мечтатель, покоритель природы.
Смешно думать, что развитие жизни можно задержать, глупо отказываться от того, что человек изобретает и выдумывает, но я твердо стою на том, чтобы не делать машину фетишем, чтобы не возводить ее в ранг своего физического, а тем более духовного двойника…
Вот как далеко от кинематографа ушел я задумавшись. Кто-то проходил мимо меня, кто-то окликал, кланялся — я что-то бормотал в ответ, а думал свое…
Вернувшись из страны размышлений опять в коридор «Ленфильма», невольно усмехнулся своим мыслям. Предлагая читателям не перекладывать на технику того, что он может делать сам, уговаривая его не терять своего творческого запала, инициативы, бодрости и энергии, то есть тех человеческих качеств, которые и сделали его властителем Вселенной, сам-то я, кажется, только того и ждал, чтобы техника усовершенствовала кинематограф, чтобы «великий немой» заговорил. Тогда и мне нашлось в нем место и работа, он помог мне стать на ноги и сделать все то, на что я оказался способен.
— Здравствуйте! — настойчиво повторил кто-то рядом со мною.
Я обернулся. Седоголовый Федор Михайлович Никитин глядел на меня молодыми, веселыми глазами.
Тот самый Никитин, что стал известен еще во времена немого кино, что был героем фильмов «Парижский сапожник», «Обломок империи», имевших большой успех и у нас дома и за границей.
Федор Михайлович улыбнулся моей растерянности, похлопал по плечу и зашагал по коридору. Он уже повернул за угол, а я все глядел ему вслед и вспоминал, как впервые увидел этого артиста здесь, в павильоне кинофабрики. Давно это было, чуть не пятьдесят лет назад!..
Как я хотел попасть в кино, которым я зачарован уже много лет. Сняться бы в каком-нибудь фильме, а потом посмотреть себя на экране. Уж тут можно было бы узнать досконально, что я собой представляю.
Видимо, желание было таким энергичным, что судьбе пришлось подчиниться и предоставить мне эту возможность. Меня таки позвали сниматься! Картина называлась «Родной брат». Это была история пожилого крестьянина, приехавшего работать на завод. О том, как трудно ему, деревенскому жителю, приспосабливаться к непривычным порядкам городской жизни. Я же должен был изобразить сына этого крестьянина, паренька наивного, неловкого в незнакомой для него обстановке города.
В общем-то роль была, конечно, по мне. Она подходила и по возрасту, и по внешнему моему облику, и потому, что я еще не успел освободиться от своего вятского провинциализма, с которым явился в Петроград.
Все и обошлось бы просто, если бы это было в театре. Но на этот раз я собирался трудиться в кино. Так хотел этого, так стремился попасть сюда. Вот он, кинематограф, а я испугался его. Испугался его непривычности, своеобразия: здесь ведь все не так, как в театре.
Искусство актера в том, что, выдавая себя за сочиненного драматургом героя, он старается представить его зрителям так естественно, так правдиво, чтобы они поверили в подлинность существования этого выдуманного человека. И конечно, актеру тем легче это сделать, чем больше будут ему помогать его партнеры, музыка, свет, бутафория, обстановка, в которой разыгрывается представление.
По первому взгляду кажется, что киноактеру работать проще, удобнее, чем его театральному коллеге. Фон, на котором он действует в фильме, гораздо реалистичнее, чем в театре, стало быть, и ему самому легче не играть, а жить в этой обстановке. Декорации комнат выглядят чуть ли не достовернее, чем настоящая квартира. Все сцены фильма, которые у автора задуманы на открытом воздухе, там и снимаются — прямо в поле, в лесу, на городских улицах. Уж это куда естественнее, чем в театре: там ведь все условно — и пейзажи, написанные на холсте, и картонные стены и двери. А в переполненном зрительном зале сидят сотни людей, внимательно следящих за всеми действиями актеров.
Но дело-то в том, что хотя я на съемке, и иду по настоящей дороге, и стою на берегу самой доподлинной реки, но каждое мое движение караулит объектив киноаппарата. Я как на привязи у него. Больше того, я должен постоянно помнить о нем, должен подлаживаться к нему, чтобы он не терял меня из виду. Ходить, смотреть, жестикулировать я могу только так, как диктует мне оператор. Я должен рассчитывать каждый шаг, каждый поворот тела, всякий взгляд и взмах руки. Так что свобода-то моя призрачна, а реальность моего положения условна пожалуй еще больше, чем на сцене.
И чем ближе знакомишься с условиями работы актера в кино, тем яснее видишь сложность его труда. В кино нет последовательности развития действия, эпизоды сценария снимаются не в том логическом и временном порядке, как они изложены у автора, а вразбивку, так, как это удобнее, выгоднее для студии, и потому на съемках фильма путаются все начала и концы сцен и эпизодов.
В театре, погрузившись в атмосферу спектакля, актер целый вечер не выходит из нее. Поселившись в мире, созданном его фантазией, он живет в нем до конца представления, отрешившись на это время от своих личных дел и настроений. Вместе со своим героем живет он краткой его жизнью, перенося его и, стало быть, свои невзгоды, радуясь его и своему счастью.
В кино актер только на считанные секунды входит в вымышленную страну, созданную его воображением, и тут же покидает ее, так как ход действия картины раскрывается перед зрителем отдельными кадрами, а каждый кадр обычно размещается всего лишь на нескольких метрах пленки.
Прямо из суматошной обстановки съемки актер должен перешагнуть порог той выдуманной жизни, куда посылает его автор. И не успев обжиться в ней, он уже уходит из нее, опять в ту же реальную действительность киностудии или съемочной площадки. А через несколько минут ему придется повторить тот же самый переход туда и обратно, так как этого потребует режиссер или оператор или же сам актер, недовольный своей работой.
Еще одной театральной условности нет в кино — нет ни партера, ни галерки — словом, зрителей. По первому взгляду, вроде бы это и удобнее актеру. Легче отречься от самого себя, вообразить, что ты не тот, кем привык быть в жизни, а тот, кем должен стать в картине. Да вот ведь какая странность — публика в зале не мешает, а помогает актеру. Помогает своим вниманием, своим сочувствием к судьбе его персонажа.
Не обо всех трудностях и особенностях актерского труда в кино вспомнил я сейчас. Но, верно, и этого довольно, чтоб увидеть, что артист театра на первых порах может почувствовать себя в кино неуверенно, неловко, не сразу может приспособиться ко всему своеобразию новой работы.
Вот таким растерянным и испуганным оказался я в первые дни съемок в первой своей кинокартине. Да добавлю еще и то, что ведь фильм-то был немой. До звукового кино надо было еще дожить лет пять-шесть. Я был лишен главного своего оружия, основного своего умения — владеть живым, звучащим словом.
Как сказать без звука «нет» или «да»? Впрочем, это еще не так сложно: можно покачать головой либо махнуть рукой — поймут и партнеры и зрители. А как рассказать то, о чем думает мой герой? Как передать зрителям его желания, его настроения, не пользуясь речью? Попытаться изобразить это мимикой? Но я боялся, что получатся одни гримасы, объектив киноаппарата покажет их зрителям и те увидят, что перед ними на экране не персонаж драмы, а кривляющийся актер…
Я приходил в декорацию до начала съемки, оставался в павильоне во время обеденного перерыва, чтобы в одиночестве отыскать манеру поведения моего героя, чтобы приспособиться к обстановке, в которой будет проходить очередная сцена. Для того, наконец, чтобы попробовать найти замену слова жестом, движением. У партнеров перенять это было трудно: они так же, как и я, впервые оказались перед киноаппаратом — начинающие киноактеры, выпускники, студенты. А мне нужно было посмотреть, как работают перед киноаппаратом опытные мастера киноискусства.
Я ходил по павильонам и искал — не снимается ли где-нибудь Никитин? То ли мне не везло, то ли не совпадали дни наших съемок, но я так и не смог увидеть его за работой. А вот когда уединялся на съемочной площадке для своих опытов и упражнений, то частенько случалось, что туда же забредал высокий молодой человек и где-нибудь в стороне серьезно рассматривал декорации или медленно бродил по павильону, — искал, что ли, чего-то?
Каждый из нас занимался своим делом, друг дружке мы не мешали, даже и не глядели друг на друга. А лет через десять, когда Федор Михайлович и я оказались артистами Нового театра юных зрителей, на репетициях «Бориса Годунова», где он играл Пимена, а я Гришку Отрепьева, Никитин напомнил мне давно минувшие годы немого кино. Именно он-то и был тем молодым человеком, что случайно заходил на мои тренировки. Он, мастер, настоящий умелец, известный артист, забирался в павильон, чтобы тайком поглядеть, как учится, как пытается работать новичок. Он приходил затем, чтобы посмотреть, не откроет ли артист театра ему, артисту кино, чего-нибудь нового в приемах своей работы — своеобразной ли манеры исполнения или необычного поведения перед киноаппаратом.
Так вот и бывает у настоящего художника. Посмотрите на его творчество, на созданные им произведения — это мастер, у него яркая индивидуальность, он превосходно владеет техникой своего искусства. Художник достиг самых высоких степеней умения. Вот у кого надо учиться, вот с кого брать пример, чью деятельность разбирать, изучать молодым поколениям деятелей театра или кино. А оказывается, он сам всегда, всю свою жизнь считает себя учеником. Учеником тех художников, чье творчество когда-то определяло развитие и направление искусства, учеником самой жизни, природы, что остаются для него постоянными, но никогда не достижимыми образцами красоты, гармоничности, выразительности. И, окончив свое последнее произведение, он тут же начинает готовиться к следующей работе. В ней он хочет исправить ошибки предыдущей и, наконец, приблизиться к тому идеалу, к которому стремится всю жизнь. Но, радуясь в самом процессе работы, даже подымаясь на новую ступень в творчестве, все равно видит, что не достиг совершенства. Что надо еще и еще трудиться, еще и еще учиться…
Вот эту-то неудовлетворенность своим творчеством и неудержимое желание достичь большего и лучшего — их-то и надо перенимать у старших, у великих мастеров.
Уж не знаю, как удается читающим эти страницы следить за ходом моих воспоминаний и раздумий. Мысли идут не по ровной дороге, а блуждают по сторонам. И иногда так далеко разбредаются, что и сам боюсь запутаться и не выйти на тропинку своего рассказа. А все оттого, что лишь встанет в памяти какое-нибудь давнее происшествие, чье-то позабытое лицо, сразу же вокруг них собираются и вспоминаются смежные с ними события или связанные с ними люди. А кроме того, и прежние и нынешние раздумья о них приходят на ум. И торопишься помянуть обо всем, что припомнилось. Все прошлое кажется теперь и интересным и значительным.
Вот и сейчас совсем позабыл я, что стою в коридоре «Ленфильма», что передо мною на стенах висят фотографии знаменитых когда-то кинолент. И опять вспоминаются мне годы молодости, поколения замечательных художников, годы возвышения и славы удивительного коллектива людей, возвеличивших эту студию, создавших целую эпоху в истории нашей кинематографии.
Отступил я на пару шагов от кадра превосходной картины Эрмлера «Обломок империи» — и передо мной фотография из фильма Герасимова «Семеро смелых». Выход ее на экран стал не просто очередной удачей киностудии — это было рождение нового творческого ансамбля, объединения единомышленников, выступивших в искусстве со своей программой, со своей манерой актерской игры.
Хотя именно игры-то актеров зрители здесь и не замечали. В фильме все было так жизненно, так правдиво, как будто бы аппарат случайно заглянул на зимовку семерки отважной молодежи и показал нам то, что ему удалось там подглядеть. А в то же время каждый персонаж картины был так ярок, так своеобразно представлен исполнителем, что зрительный зал чувствовал — перед ним не просто подобранные по типажу, по своим внешним данным люди, а даровитые художники, талантливо создающие образы своих современников.
Мы запомнили их с первого появления на экране. И не напрасно, так как они стали примечательными личностями среди деятелей кинематографии — Макарова, Апсолон, Боголюбов, Жаков, Новосильцев. Они и до этой картины уже снимались, но именно здесь проявились их дарования в полной мере.
Как бы ни были талантливы эти артисты, все же из их среды, бесспорно, вышел на первое место Петр Алейников. За всю свою жизнь я знал, пожалуй, немногих, кто был бы так же щедро одарен природой, так точно предназначен для артистической деятельности. Покоряющее обаяние, поразительная правдивость поведения, юмор легкий и доходчивый, драматизм искренний и глубокий. Неторопливая, чисто русская манера речи. Именно так, наверно, и говорили московские просвирни, у которых учился русскому языку Пушкин. Глаза у Алейникова были с такими огромными ресницами, что казалось, что они хлопают, когда закрываются.
Я говорю о нем, как влюбленный говорит о своей подруге. Но это действительно был удивительный артист. Увидев его в картине Герасимова, я подумал, что нужно уходить из кино, так как рядом с таким необыкновенным талантом невозможно стоять перед объективом киноаппарата: своей непринужденностью и естественностью он разоблачит твою игру. Быть его партнером все равно что сниматься рядом с ребенком или собакой, то есть быть способным на самое трудное в работе актера — не уступить им в убедительности, своим искусством суметь стать вровень с подлинной жизнью.
Алейников был феноменом, чудом. И это не только его, но и наша, его товарищей по работе, вина, что он ушел из жизни так рано, не сделав всего, на что был способен.
Его колоссальной популярности нельзя было завидовать. Это не просто известность крупного артиста — зрители гордились им: вот какой русский, советский человек живет на земле. Им любовались, как любуются красотою природы, как радуются счастью.
Какой-то невидимой отмычкой он отпирал сердца любой аудитории. Кого бы ни изображал Алейников в фильме, все равно для зрителей именно он был героем картины. Но, пожалуй, больше всего его любили в роли Вани Курского из фильма «Большая жизнь». При появлении его на эстраде или на экране в зале обязательно слышались выкрики: «Ваня Курский!»
Конечно, это было и большой радостью для артиста — так глубоко войти в душу зрителей, но эта же роль и мешала ему. Изображал он людей разных, а зрители все равно считали его полюбившимся им Ваней Курским.
Алейников был артист гораздо более интересный, многосторонний, он мог бы показать своих современников еще глубже и шире, чем нам довелось это увидеть.
В фильме «Глинка» он по смелому решению режиссера Арнштама изображал Пушкина. На мой взгляд, это была настоящая удача артиста. Я поверил, что вижу поэта. Я видел в нем человека талантливого, своеобразного и безусловно похожего на Александра Сергеевича. Но на первом же просмотре картины зрительный зал единодушно встретил его появление на экране возгласами «Ваня Курский!».
Алейников был огорчен, ему очень хотелось заслужить признание и одобрение своей новой работы, а не подтверждение прежней к нему привязанности…
Его так любили, что в последние годы прощали даже то, чего не надо и нельзя было прощать, — отсутствие уважения к собственному творчеству и к своим зрителям.
Но это было позже, хотя и скоро, а год начала его деятельности был счастливым и для него и для всех, кто был привязан к кинематографу…
Ну что же, надо шагать дальше, если уж я решился за один день пройти по всему коридору и по всей истории «Ленфильма».
Гляжу я на следующие фотографии. Вот портрет Пушкина, но другого: этого играл в фильме «Поэт и царь» Евгений Червяков. Играл совсем по-иному. Но человек был большого дарования и как актер и как режиссер. И тоже погиб очень рано, уйдя добровольцем в один из отрядов ленинградских партизан.
Еще несколько шагов по коридору, и передо мною нескладный юноша — Черкасов и совсем еще девочка — Жеймо. Это персонажи картины «Горячие денечки» таких же молодых режиссеров Зархи и Хейфица.
Повернем за угол коридора, и сразу две фотографии: Гардина — «Иудушка Головлев» и Бабченко из «Встречного». Опытным, умным мастером превосходно сыграны в этих картинах главные роли совсем разных людей. Ненавистный угнетатель всего живого, бессердечный Иудушка и рабочий человек, смысл жизни которого в том, чтобы помогать становлению добросердечных отношений между людьми. Старик с такой молодою душой, что даже юношам было завидно. Эти работы, как вообще искусство Гардина, для нас, начинающих, были настоящей академией.
Но идем, идем: до конца еще далеко. Вон Марецкая и Ванин в фильме «Член правительства», а я только замедляю шаги и даже около этих шедевров актерского искусства не останавливаюсь… Следующие кадры — Тарханов, Тарасова, Н. Симонов и опять же Черкасов — это «Петр I». На мой вкус — лучший исторический фильм нашей кинематографии.
Я шагаю и шагаю… Но вот ноги сами затормозили: на этой фотографии «король санкт-петербургского бильярда» конторщик Дымба и заводской паренек Максим, испытующе поглядывая друг на друга, натирают мелом кии перед началом сражения на зеленом сукне. И как ни торопился, а здесь надолго я задумался. Да ведь есть что вспомнить: шесть лет жизни связаны с трилогией. Самый значительный труд моей жизни. Сколько пережито за эти годы. И разочаровывался я, и мечтал, и надеялся на что-то необыкновенное в будущем, и не понимал, что самое значительное, самое важное — это то, что делаешь в этот раз, в эту минуту.
Это не сожаления о неверно прожитом времени. Если бы оно повторилось теперь, наверно, все равно провел бы его так же, как и в первый раз. Я просто думал о том, что часто не ценим мы текущую минуту, а живем, мечтая о том, что будет впереди, и упуская то, что есть. Как бы перестроить свое сознание на новый лад? Смогу ли? Да и нужно ли? Ведь осталось-то куда меньше, чем прожито… А все-таки стоит попробовать. Может быть, и выйдет.
Но без надежды, без будущего, каким бы оно ни досталось, жить-то ведь тоже невозможно…
Я посмотрел на часы и увидел, что и сам не пойду и вас не поведу за собою, хотя дальше мы увидели бы кадры из «Великого гражданина», «Комсомольска», «Золушки», «Подруг», «Депутата Балтики», «Антона Ивановича…», который сердится, «Большой семьи», «Гамлета»… Боюсь, что странички моих воспоминаний превратятся просто в каталог замечательных фильмов, созданных на этой удивительной студии, с чудесным именем «Ленфильм».
Дальше по коридору мы увидели бы знаменитых актеров — Федорову, Гарина, Штрауха, Блинова, Баталова, Толубеева, Смоктуновского. Режиссеров Васильевых, Козинцева и Трауберга, Эрмлера, Зархи и Хейфица, Ивановского, Арнштама, Герасимова, Иванова. Встретили бы драматургов Германа, Шварца, Большинцова, Блеймана. Художников Суворова, Енея. Операторов Москвина, Гарданова. Увидели бы и композиторов, среди которых был бы Шостакович… Правда, нет здесь фотографий работников многих профессий, без участия которых невозможно снять картину. Увы, нельзя ни перечислить, ни показать всех, чей труд так важен, но, глядя картину, сделанную в Ленинграде, пусть добрым словом помянут зрители весь огромный коллектив людей, участвовавших в ее создании, и каждый участник которого носит славное имя — ленфильмовец.
Много ли еще в искусстве коллективов, прошедших такой великолепный путь, создавших столько замечательных произведений, собравших миллиарды, я не оговорился, миллиарды зрителей! Заставивших всех этих людей плакать и смеяться, задумываться над смыслом человеческого существования…
Я спускался по лестнице, ведущей на улицу, и думал: как же счастлив я, что прожил годы своей молодости рядом с такими необыкновенными людьми и художниками, что я был их товарищем в работе и что частица и моей души вложена в их творения…
Уже взявшись за ручку двери, столкнулся с Анной Давыдовной Тубеншляк, старой моей знакомой по работе, и не успел снять шапку, как услышал язвительно произнесенные слова:
— А не грех бы и поздороваться. Как-никак, а ведь мы оба ленфильмовцы!..