Шесть лет шла у нас работа над трилогией, и все эти годы я жил рядом со своим героем. Гулял, работал, пил, ел и спал — все вместе с Максимом. Если в какие-то дни не было съемок, так вспоминал предыдущие — что там удалось, что не вышло. Или надо было готовиться к следующему съемочному дню. Это и вовсе дело серьезное. Накануне съемки спал я беспокойно: голова была полна мыслями о завтрашней работе. Просыпался с тревожным чувством: «Что это нынче должно со мной случиться?.. Ах да, съемка!..» И уж как ни верчусь в кровати, сои не приходит. Надо вставать.
Подымаюсь — и сразу в ванную. Открываю кран до конца, чтобы вода сильнее шумела, и пробую голос — не хрипит ли? На съемке придется петь, а это для меня дело сложное — я ведь не певец. Вода хлещет в ванну, а я намылил лицо и распеваю. Вдруг слышу — стучат в дверь. «Ага, — думаю, — значит, голос в порядке».
После завтрака беру сценарий, запираюсь в своей комнате и принимаюсь готовиться к съемке.
Сначала припоминаю все, что делает Максим с первого своего появления в картине до начала сцены, которую собираемся сегодня снимать. Это для того, чтобы правильно определить самочувствие и поведение его в нынешнем эпизоде. Ведь сложенные все вместе сцены фильма должны создать впечатление непрерывно текущей жизни. Для этого одно душевное состояние героя должно логически, закономерно подготавливать следующие.
Нынешняя сцена происходит ночью, и я старательно и подробно сочиняю весь предыдущий день Максима. Мысленно прослеживаю все его поступки за истекший день, все удачи и неудачи, заботы и радости — ведь это же должно сказаться на его нынешнем настроении.
Потом начинаю разбирать эпизод, который мы будем снимать сегодня. Стараюсь точнее представить себе, как Максим поведет себя нынче ночью. Наконец, несколько раз повторяю, твердо ли помню текст, что произносит мой герой…
А теперь надо пойти погулять, подышать свежим воздухом. На съемку я должен явиться бодрым, веселым, чтобы работа шла легко и быстро. Одно из любимейших моих мест в Ленинграде — Летний сад. Вот туда и направляюсь. Прогуливаюсь, а сам все думаю о предстоящей съемке: надо бы примериться, попробовать, как я буду выполнять то, что придумал у себя за столом.
Перешел я с центральной аллеи на боковую, здесь народу меньше. Огляделся — никто на меня не смотрит! И тут же попробовал стать Максимом. Кепка съехала у меня на затылок, пальто нараспашку. Вместо медленной, ленивой походки у меня теперь быстрый, решительный шаг. Будто бы я тороплюсь в Смольный, за указаниями к товарищу Ленину. Время-то горячее, совсем недавно революция совершилась…
Таким скорым шагом дохожу я до конца аллеи и поворачиваю обратно. На этот раз я уж будто бы возвращаюсь из Смольного, иду в Государственный банк — меня назначили туда комиссаром. Иду медленно, думаю о новой своей работе. Соображаю, как вести себя в банке, как держаться, как разговаривать с чиновниками…
Фантазия моя работает вовсю, помогает мне вообразить аллею сада то городской улицей, то комнатами Смольного. Вижу издали киоск с газированной водой и говорю себе: «Ага! Вот он Государственный банк!»
Подхожу к киоску решительным шагом.
— А ну, — командую, — налейте стакан воды без сиропа!
Смотрю я на продавца и выдумываю: «Ага, это директор банка. Мне ведь надо отстранить его от должности и отобрать у него ключи от сейфов!..»
Продавец глядит на меня и улыбается и, наверное, думает про себя: «Ишь ты, герой какой — вон как разоряется».
Выпив залпом воду и напоследок грозно глянув на своего воображаемого противника, я удаляюсь в самую глубь сада, сажусь на скамейку и стараюсь представить, что сижу в своем кабинете, на новом месте своей работы. Я закрываю глаза и уговариваю себя, что уже наступила ночь. Мне ничего не мешает, и я переношусь в другой мир, в другое время, в иную обстановку… Облокачиваюсь на колени, и мне представляется, что я сижу в нетопленной комнате у постели своей больной жены Наташи. Она бредит, ей плохо. Чем помочь ей? Оставить все дела и сидеть рядом с нею?.. Не могу я этого сделать. Мне поручено большое, нужное всему народу дело, а я брошу его, оставлю?.. Мне надо сейчас же идти выполнять свои обязанности!..
Долго я так сижу один, выдумываю и переживаю разные обстоятельства из жизни Максима…
— Батюшки! Уже три часа, пора домой!
Встаю со скамейки и спешу к выходу. Солнце светит, сад сегодня особенно красивый и нарядный. Шепчу про себя: «Хорошо как кругом, весело…»
Мне и в самом деле становится весело и хорошо.
Вот таким мне и нужно явиться на съемку. Быстро, чтобы не растерять по дороге этого душевного состояния, бегу домой. На тротуаре пробираюсь через толпу прохожих, меня толкают, а я улыбаюсь. Улицу добросовестно перехожу на перекрестке, чтобы не огорчить милиционера.
В четыре часа у моей двери раздается долгий звонок. Это за мной. Пора на студию. Беру пальто, кепку и выхожу на улицу.
Мы едем долго, через весь город, мимо прекрасных архитектурных пейзажей великого города, мимо ярких афиш и щитов рекламы. Но я не обращаю на них внимания, я уже опять стараюсь представить себе ноябрьские дни девятьсот семнадцатого года.
На студии сразу прохожу в свою комнату. Костюмер уже приготовил мне костюм для съемки — сапоги, косоворотку, пиджак.
Переодевшись, направляюсь в гримерную. Собственно, мне здесь делать нечего. Ни бороды, ни усов приклеивать не надо, морщин на лице пока не заметно, так что замазывать нечего. Вот только нос попудрить, чтобы не блестел. Гример проводит пуховкой по моей физиономии: «Хорош!..»
До начала работы остается еще полчаса, а в павильоне уже много народу: идет подготовка к съемке. Сбоку от входа пожарный в медной каске проверяет огнетушитель, смотрит, в порядке ли пожарный рукав. Потом берет ведра с песком и несет их к декорации…
Посреди павильона выстроен кабинет управляющего государственным банком, в котором теперь работает Максим. Я пробую взглянуть в него, чтобы узнать, как он обставлен. Хочу пролезть сквозь дыру в стене, да не тут-то было. Этот проем тесно заставлен прожекторами. Около них возятся осветители: протирают зеркала рефлекторов, вставляют тонкие стерженьки из угля, те, что дают яркое белое пламя, когда через них пропускают электрический ток.
От каждого прожектора отходит длинный серый кабель. Сколько их здесь! Они то собираются в большие клубки, то, извиваясь и переплетаясь между собою, разбегаются по полу в разных направлениях, как будто кто-то опрокинул кастрюлю с громадными макаронами. Я все время цепляюсь за них ногами, спотыкаюсь. Наконец, окончательно запутавшись, лечу головой вперед между прожекторами и попадаю прямо в объятия к кинооператору. Он досадливо ворчит на меня:
— Да отстань ты, пожалуйста! Дай свет поставить…
Работа у него сейчас напряженная, он ищет освещение декорации. По его указаниям осветители то поднимают штативы прожектора, то опускают их, передвигают с места на место, подыскивая нужное направление света, то приближают к стенам кабинета, то отодвигают от них… А оператор все недоволен, все гоняет и гоняет прожектора по павильону.
Вот мимо меня бутафор тащит кресло к письменному столу. Ему надо меблировать всю комнату по эскизам и указаниям художника картины. Стол уже стоит на месте, а в стороне сдвинуты еще два — видно, не подошли, не понравились автору этого интерьера. Вон он ходит по кабинету и придирчивым взором разглядывает, как расставлены стулья, как развешаны по стенам картины, какие занавеси драпируют окна. Он разбрасывает по столу книги и бумаги. Любуется старомодным телефоном — теперь такого уже не встретишь. Зовет бутафора:
— Сергей Иванович! Поменяйте-ка чернильный прибор… Этот бедноват. Сюда надо побогаче. Чтобы была мраморная доска, бронза!
Бутафор бежит к себе на склад, а я отступаю в сторону, чтобы дать ему дорогу и наталкиваюсь ка киноаппарат.
У актера с киноаппаратом сложные отношения. Аппарат без снисхождения показывает на экране актерские ошибки и промахи, но он же фиксирует на пленке актерское искусство. И он же на съемке заменяет актеру аудиторию зрительного зала.
Ну, правда, перед живыми зрителями играть гораздо легче. Зрители помогают актеру в его творчестве. Они сочувствуют ему в драматических положениях, веселятся в комедийных сценах. Их реакции говорят актеру, что зрители увлечены действием, что они заодно с ним во всех его жизненных обстоятельствах. Актер слышит одобрение публики, и оно добавляет ему силы, даже вроде бы обостряет его способности. А в кино зрители приходят тогда, когда труд кинематографистов уже окончен и восприятие аудитории ничем не может исправить его. А как часто хочется актеру, чтобы зрители помогли ему на съемке своим смехом или вниманием. Нет, здесь только воображение актера говорит ему, что там, за блестящей линзой объектива, ждут толпы будущих его зрителей, чье сочувствие и одобрение должен он заслужить…
А вот сейчас, перед началом работы, два помощника оператора заботливо готовят камеру к съемке: прилежно чистят и протирают ее линзы, смазывают механизм, заряжают кассету с пленкой…
Прямо не знаешь, куда и пристроиться. Там вон, за спиной у меня, расположились звуковики со своей аппаратурой и микрофоном, готовясь записывать мой голос…
А впрочем, уже пять часов! Вся съемочная бригада собралась. Режиссеры и оператор примериваются, с какого места им снимать первый кадр, чтобы объектив увидел сразу и стену кабинета, и письменный стол с телефоном, и Максима, сидящего за столом.
— Пожалуй, отсюда… — Оператор постукивает ногой по паркету.
Его помощники подхватывают треножник, на котором укреплен аппарат, и подтаскивают его туда, где стоит их шеф. Острые концы штатива вонзаются в пол, аппарат выравнивают, подходит режиссер и долго смотрит в видоискатель:
— Нет, нехорошо. Стол не виден. Актер будет сидеть, как на облаках!
Аппарат отодвигают назад.
— Нет, не то!
Помощники переставляют свою тяжелую машину вправо, потом влево. Оператор и режиссеры по очереди смотрят в объектив. Композиция им не нравится.
Оператор кричит:
— Максим, где Максим?
Я откликаюсь.
— Слушай, Борис, раз уж ты Максим, так садись на его место.
Я усаживаюсь в кресло.
— Ближе к столу!
Я придвигаюсь.
— А если подальше от стола?
Я отодвигаюсь.
— Нет, не так… Постой-ка!.. Попробуем отодвинуть стол.
Вместе со столом я переезжаю в глубину комнаты. Через пять минут возвращаюсь обратно. Стол, Максим и аппарат путешествуют по всему кабинету. Наконец, мы разместились.
— Давайте ставить свет на актера! — Андрей Москвин оглядывает грозную батарею прожекторов и кричит осветителям, устроившимся на висячих мостиках у меня над головой:
— Эй, небожители! Дайте ему по макушке!
С треском загораются осветительные приборы, и через минуту я чувствую, как мне начинает припекать затылок. Затем освещают мое лицо снизу. Потом сбоку высвечивают мой костюм. Прожектора то зажигают, то гасят, то снова двигают с места на место.
Время идет. Жарко, как в летний полдень на солнцепеке. Но скрыться некуда. Гример то и дело марлей промокает пот, выступающий на моем лице.
— Свет стоит, — заявляет оператор. — Звуковики, давайте микрофон!
Штатив с микрофоном ставят рядом со мною.
— Куда?.. Куда вы его притащили? Он целиком виден в объективе! — кричит ассистент оператора.
С микрофоном повторяется та же история, что с киноаппаратом и прожекторами. Его таскают с места на место. Когда его положение устраивает звуковиков, негодуют операторы: он виден в аппарате. Когда же он не попадает в объектив, он стоит слишком далеко от актера и поэтому будет плохо записывать его голос.
А актер все терпит: и жару, и езду по декорации, и споры из-за микрофона. Он все терпит и думает только об одном: как бы не растерять на этом силы, как бы сохранить то хорошее настроение, которое он принес с собою… Но, наконец, и установка микрофона закончена. Можно репетировать!
Режиссеры и я остаемся одни у письменного стола.
Как на примерке у портного заказчик оглядывает себя, пробует, не жмет ли где новая одежда, нет ли на ней морщин, складок, так и актер на репетиции «примеряет» того человека, которого он будет изображать. Актеру нужно «надеть» на себя руки, ноги, мысли и переживания, судьбу своего героя. Нужно начать жить его жизнью. Не сразу это удается.
Мы начинаем работать. Вспоминаем, как Максим провел этот день. Где он был, что с ним произошло до того часа, когда, усталый, обеспокоенный болезнью жены и заботами новой работы, он ночью приходит в свой кабинет.
Тут помогает моя прогулка по Летнему саду. Я припоминаю ее, и мне легче представить себе день моего героя.
— Попробуйте сыграть нынешнюю сцену, — через некоторое время предлагает один из режиссеров.
Я пробую сосредоточиться. Стараюсь, чтобы собственные мысли не отвлекали меня. Только заботы и раздумья Максима должны теперь занимать мое внимание. Как сосредоточивается доктор, выслушивая больного, так и я прислушиваюсь к Максиму, который поселился во мне. Задумываюсь о Наташе и вдруг спохватываюсь: «Ведь она же больна! Лежит одна в холодной комнате!..»
Я представляю, как сидел у ее кровати, и во мне просыпается беспокойство за ее здоровье. Хватаю телефонную трубку и стараюсь вообразить, что действительно слышу голос человека, говорящего со мною. Он будто бы успокаивает меня: «Не волнуйся, друг, ей стало лучше…»
— Спасибо тебе! — отвечаю я в молчащую трубку.
Вроде бы мне становится легче. Я принимаюсь мурлыкать какую-то песенку… Ну что ж, как оно и следует по сценарию, теперь надо позаниматься — почитать толстые ученые книги, лежащие на столе. Что там английские экономисты пишут насчет финансов? И я начинаю листать разложенные передо мною фолианты…
Нет, это только на бумаге репетиция идет так гладко и так быстро. На самом-то деле все происходит и медленнее и труднее. В начале мне никак не удается сосредоточиться. То мешают прожектора, которые заглядывают прямо в лицо, то назойливо лезет в глаза киноаппарат, то вдруг я невольно начинаю следить за работниками съемочной группы, которые со скучающим видом ожидают окончания репетиции.
Вот кто-то прошел мимо нас на цыпочках, стараясь не шуметь. Я думаю: «Какой милый человек, не хочет нам мешать».
А ведь он уже помешал, отвлек мысли в сторону.
Репетирую плохо. На исполнение роли идет только половина моих сил и возможностей, так как внимание все время раздваивается. Звоню я, скажем, по телефону, а не слышу воображаемых ответов воображаемого собеседника. Делаю вид, что читаю книгу, а на самом деле не вижу в ней ни одного слова. И если бы заснять эту репетицию, зрители увидели бы на экране не рабочего-большевика Максима, а актера, который невыразительно произносит заученный текст роли.
Но рядом со мною сидят режиссеры. Они видят, что снимать меня еще рано. Они помогают мне работать: подмечают каждую ошибку, не пропускают ни одной фальшивой нотки в репликах. То и дело останавливают меня, указывают, где я живу врозь со своим Максимом, где неудачно передаю его душевное состояние. И мы повторяем и повторяем сцену, то по кускам, то всю целиком.
— Вот вы сейчас справлялись о здоровье Наташи, а видно, что оно вас не беспокоит… А как бы вы говорили, если бы заболел кто из ваших близких?
Я играю сцену еще раз. Задаю свой вопрос по-иному, спрашиваю о Наташе, а боюсь услышать дурные вести.
Режиссеры внимательно следят за моей работой, то ободряя, то критикуя меня. А я все больше начинаю походить на Максима, все ближе становятся мне его желания.
Наконец, один из режиссеров оборачивается к оператору:
— Давайте снимать! Давайте скорее!..
Но снимем мы этот эпизод еще не скоро. Перед съемкой нужно проверить свет и посмотреть — не сдвинулся ли актер со своего места. Нужно опять послушать, как работает микрофон.
А пока идет эта проверка, я уже снова расстался с Максимом. Опять рассеялось внимание посторонними разговорами и возней.
— Давайте снимать! — говорит оператор.
— Нет, подожди! — останавливаю его я. — Мне нужно еще раз прорепетировать.
Мы с режиссерами повторяем всю сцену. Потом операторы проверяют свой аппарат и приборы… Ну, кажется, все в порядке.
— Тишина!.. Съемка!..
Двери павильона закрываются наглухо. По всем коридорам киностудии загораются красные сигналы: «Тишина! Съемка!»
— Весь свет! — командует оператор.
Потрескивая, загораются прожектора.
Между актером и киноаппаратом становится монтажница с дощечкой, на которой обозначен номер снимаемого кадра.
— Приготовились! — громко говорит режиссер. — Моторы!..
Слышится гудок из аппаратной звукозаписи, там приняли команду.
— Есть мотор! — тихо отвечает помощник оператора.
Монтажница хлопает своей планкой и отскакивает в сторону.
И вот я остался один на один с киноаппаратом.
Впрочем, это уже не я — это управляющий Государственным банком товарищ Максим работает ночью в своем кабинете…
Я почти не умею играть на бильярде, а во второй серии трилогии Максиму надо было обыграть заводского конторщика, гордо именовавшего себя «королем санкт-петербургского бильярда».
И Максим и его противник должны были показать на экране первоклассную бильярдную технику. А откуда ее взять?! «Короля», как вы, вероятно, помните, изображал Михаил Иванович Жаров. Я думаю, он не обидится, если я скажу, что ему, как и мне, было далеко до хорошего игрока на бильярде. Режиссеры посмотрели наше пробное состязание и пришли в уныние: очень уж неприглядная получалась картина.
Но до начала съемок оставалось еще несколько дней, к нам приставили опытного учителя-маркера, и мы усердно принялись за учение. Утром, как прилежные ученики, являлись мы в свою школу — на киностудию, в ателье, где стоял специально для нас привезенный бильярдный стол. Тихо усаживались у стены и терпеливо ждали появления своего педагога. Он прибывал с опозданием на несколько минут, напомаженный, прифранченный, в накрахмаленной рубашке, в лаковых ботинках. В руках нес длинный футляр, в котором хранился его личный кий.
Жорж Гаев, так звали нашего учителя, снисходительно кивал нам головой, вынимал из кармана ключ, отпирал большущий замок, которым запирался хрупкий футляр, осторожно вынимал старенький, но, видимо, любимый им кий, натирал его конец ярко-зеленым мелком, и урок начинался.
Мы с Михаилом Ивановичем тоже брались за кии и принимались старательно гонять шары по столу. Но в наших действиях было больше азарта, чем таланта и умения. Жоржу вскоре надоедали наши упражнения, да и заметив, что вокруг нас собиралась толпа наблюдателей, наш педагог прекращал обучение и принимался демонстрировать свое высокое искусство.
Ах, как он играл! Это был подлинный мастер, художник! Он устраивал настоящие представления восхищенной публике. Шары, такие неуклюжие у нас, у Гаева бегали как дрессированные, падали точно и аккуратно именно в те лузы, куда он их направлял. Жорж то играл правой рукой, то перехватывал кий в левую руку, то ставил себе на голову стакан с чаем и в таком положении продолжал все так же точно укладывать шары.
Мы, ученики, восхищались его искусством не меньше, чем остальные зрители, но умение-то наше нисколько от этого не возрастало.
Прошло несколько дней, накануне съемки режиссеры устроили проверку наших достижений и… мы с треском провалились! От волнения я порвал сукно на столе, а мой партнер сломал кий. Расстроенные, огорченные, стояли мы у бильярда, ожидая, что эффектная сцена игры будет заменена какой-нибудь другой, менее выигрышной для актеров. Но один из режиссеров обернулся к кинооператору и спокойно сказал: «Ну что же, как-нибудь выйдем из этого положения».
Как вы знаете, сцена была спасена. Помогло умение кинематографа вершить чудеса. В костюме моего героя, с кием в руках оператор поставил меня у бильярдного стола напротив киноаппарата.
— Начали! — скомандовал режиссер.
Аппарат начал снимать, а я с видом завзятого игрока прицелился и смело ударил по шарам. Результат был плачевный: шары стали бесцельно носиться по столу, ударяться о борта, стукаться один о другой, разбегаться в стороны, но ни один не упал в лузу.
Затем съемку остановили, шары собрали и поставили в исходное положение. Киноаппарат расположили позади меня. Я снял костюм Максима, отдал его Жоржу. Жорж переоделся и занял мое место.
Снова скомандовал режиссер: «Начали!»
Опять заработал киноаппарат, только теперь он уже снимал со спины Жоржа, который мастерски бил по шарам, а они шли точно туда, куда и следовало.
Так мы сыграли эту сцену два раза. Один раз я был Максимом, другой раз Максимом был Жорж.
Таким же манером снималась и игра «короля санкт-петербургского бильярда», только в этом случае Жорж переодевался уже в костюм Жарова.
Наконец сцена снята. Режиссеры получили все ее дубли, вооружились ножницами и принялись ее резать. Рассматривая пленку кадрик за кадриком, они отыскивали те, на которых было видно, как я размахиваюсь кием и ударяю по шарам и… в этом месте ножницы щелкали — раз! Кинолента разрезалась на две части, одна оставалась в руках у «хирурга», а другая, ненужная, летела в корзину под столом. Все куски моей пленки укорачивались, но и пленку Жоржа тоже подрезали, в ней выбрасывались те кадрики, где Гаев прицеливается и ударяет, а оставались те кадры, в которых шары катятся по столу от удара и попадают в назначенные лузы.
Затем ножницы были отложены в сторону, и режиссеры принялись клеить. К моей пленке, где не было конца, они приклеивали пленку Жоржа, на которой не было начала.
И вот склеенную таким образом сцену мы смотрим на экране и видим чудо — оказывается, Максим превосходно играет теперь на бильярде. Шары падают в лузы после каждого удара, вызывая удивление не только зрителей, но и самих актеров. И никому и в голову не приходило, что нашим искусством мы обязаны не своему опыту и таланту, а режиссерским ножницам. Все верили, что и Михаил Иванович и я — замечательные бильярдисты.
Как-то вскоре после выхода фильма на экран, я мимоходом заглянул в один бильярдный зал. Два игрока серьезно и старательно разыгрывали партию, а группа болельщиков внимательно следила за ними.
Вдруг кто-то громко сказал: «Смотрите, Максим!»
Игра тут же прекратилась. Мне сразу же протянули несколько киев:
— Пожалуйста, покажите хоть парочку своих ударов!..
Что было делать? Признаться, что я не умею играть, значило бы глубоко разочаровать своих «почитателей». Я не мог на это пойти.
— Спасибо!.. Спасибо!.. — ответил я. — Как-нибудь в другой раз. Не повезло мне нынче: вывихнул палец!
Я помахал в воздухе здоровой рукой, сунул ее в карман пиджака и торопливо вышел из бильярдной…
Долго трудились мы над трилогией, но долгожителем стал и наш Максим. Много завелось у него знакомых, друзей, приверженцев. По душе пришелся он людям, и готовы были они с ним встречаться, да и не однажды. А добрые отношения к Максиму часто переносили и на меня. Так что и я стал знаком со многими людьми и, что греха таить, стал помаленьку нос задирать — дескать, какой я хороший и какой известный. И в это самое время моего расцвета случилось со мной происшествие, которого до сей поры забыть не могу.
Было это за границей, в Париже. Общество друзей Советского Союза организовало в громадном зале «Плейель» вечер советской кинематографии. Зрители, сверху донизу заполнившие театр, горячо принимали кинокартины. В зале то и дело слышались аплодисменты, которые к концу вечера перешли в бурную овацию в честь деятелей нашего кино, присутствовавших на представлении.
Люди поднялись со своих мест и плотным кольцом окружили нас. Собралась толпа в несколько сотен человек. Оказалось, что здесь знают многие наши фильмы и помнят их героев, помнят и молодого питерского парня Максима.
Нам горячо пожимали руки, дружески улыбались, приветливо похлопывали по спине, старались втолковать что-то на незнакомом языке. Кто-то сунул одному из нас клочок бумаги и попросил расписаться на нем. С этого и пошло:
— Автограф… Автограф!..
Мы принялись за работу. Ни фотографий, ни визитных карточек у нас не было, и ставили мы свои подписи на том, что нам подсовывали под руку. Я расписывался на программах, в записных книжках, на коробках сигарет, даже на кредитных билетах…
В ручке кончились чернила, мне сунули карандаш, и я продолжал трудиться. Рука устала, онемела, карандаш несколько раз ломался, а все новые и новые просьбы раздавались со всех сторон:
— Пожалуйста!.. Максим!.. Пожалуйста!..
И снова надо было писать и писать.
Жалуюсь я теперь только для виду: все это было очень приятно, это был настоящий, большой успех.
С ощущением этого успеха я и проснулся на следующий день. И осенняя погода показалась мне маем, и мой костюм сидел сегодня на мне как-то очень складно, и утренний чай был вкуснее обычного.
Вдвоем с товарищем мы отправились гулять. Шли по пустынной в этот час улице, и казалось, что солнце светило ярче и дома были наряднее, чем всегда. Я весь был полон воспоминаний о вчерашнем вечере, но вдруг на этой тихой улочке кто-то громко и отчетливо прокричал:
— Максим!
Что такое? Кто бы это мог быть? Наверное, мне почудилось. Нет, нет, снова кто-то протяжно выкрикнул:
— Максим!..
Меня прямо как жаром обдало. Да, вот это была слава! Далеко-далеко от Родины, в древнем великом городе Париже меня узнают и приветствуют. Было от чего загордиться! Будет теперь чем похвастаться! Подумать только, вятский мужичок из затерянного глухого городишка приехал в блестящий, нарядный и знаменитый город и пользуется здесь такой широкой популярностью!
Я как будто стал выше ростом, и осанка у меня стала внушительнее. Я взглянул на своего приятеля — он шел, делая вид, что не слышит приветствий в мою честь. «Ну что ж, даже и у хороших людей просыпается иногда зависть, — подумал я. — Что поделаешь!.. Но и он должен понять — я тут ни при чем, слава!»
Я обернулся. На другой стороне улицы стоял человек, махал шляпой и выкрикивал:
— Максим!.. Максим!..
Дольше игнорировать его настойчивые призывы было уже неловко, и, улыбаясь, ласково кивая головой, я направился к нему через дорогу, оставив своего недоумевающего товарища. Я шел и на ходу стаскивал перчатку, чтобы пожать руку новому поклоннику и поблагодарить его за добрую память о моем герое. Я был от него уже на расстоянии пяти-шести шагов, как вдруг, разъединив нас, сзади бесшумно подкатил автомобиль, дверца его открылась, француз, «приветствовавший» меня, надел шляпу, нырнул в машину, и она медленно тронулась, увозя моего «почитателя».
Я растерянно смотрел вслед удалявшемуся автомобилю и механически читал слово «такси», черневшее на маленькой дощечке за задним стеклом кузова.
— Такси… такси… — бессмысленно повторял я, и вдруг я понял: конечно, такси!
Этот человек все время подзывал такси, а я в упоении от вчерашнего успеха вообразил, что он выкликает имя «Максим», я решил, что с минувшего вечера весь Париж только и думал, что обо мне.
А такси уже завернуло за угол и исчезло…
Свидетелями моего посрамления были только два человека — мой товарищ, который делал вид, что ничего не понял, и я сам. Но долго-долго не мог я простить себе этот случай и, вспоминая его, так ясно представлял всю смехотворность моего упоения славой в тот миг, когда незнакомый парижанин, не обращая на меня внимания, садился в такси. И всякий раз, даже наедине с самим собою, я краснел от стыда…
Как же закружилась у меня голова в тот вечер! Я даже не мог сообразить, что горячий прием зрителей в кинотеатре значил не то, что это я, такой удивительный артист, превосходно сыграл свою роль в фильме, а то, что я показал на экране прекрасного советского человека. К нему-то и обращались восторги зрителей. Ему, представителю советского народа, благодарные французы выражали свои искренние симпатии. А я принял их на свой счет!..
Затянулся рассказ о моем герое. Да что скрывать — очень уж много связано у меня с ним, и как бы там ни было, а трилогия оказалась главным делом моей жизни.