ЧТО СЛАВА!..

Опасная профессия у актера. Опасная для него самого тем, что часто теряет он способность объективно ценить себя, свои возможности и свою деятельность. А опасно это заблуждение тем, что актер привыкает сам себя ставить выше того, чего он заслуживает. А раньше или позже приходит-таки понимание истинного, действительного своего положения в искусстве, и тогда больно и горько становится на душе за свое самомнение. Тогда наступает разочарование в том, что ты сделал, да и во всем своем пути художника.

Изменив свою внешность, надев на себя костюм своего героя, выдавая его мысли и чувства за свои собственные, актер не всегда умеет разобраться, к кому относятся горячие реакции зрителей, их вызовы и аплодисменты — к его искусству, дарованию и мастерству или же к литературным достоинствам образа, выведенного драматургом, к хорошо выписанной автором роли. Да и трудно об этом судить, когда зал заполняет непосредственная, впечатлительная аудитория. Есть, конечно, такие твердые, объективные и рассудительные люди, что не поддаются иллюзиям, но вот я-то сам и многие мои товарищи — народ увлекающийся, мы часто принимали восторженное отношение зрителей к нашим героям за их отношение непосредственно к нам самим.

И наверное, ни в одной из человеческих профессий так не горек приход старости, как у актеров. Конечно, каждому человеку жалко и обидно терять свою молодость, у всякого старость отнимает одну за другой радости полнокровной жизни, правда, принося взамен мудрость и душевный мир. Но стареющий актер теряет не только свою полноценность в быту, но частенько еще и горячее, живое, заинтересованное отношение зрителей к своему искусству. Был он когда-то выразителем и судьею самых насущных вопросов своего времени, помогал людям решать сложные и важные проблемы своего поколения. И взволнованная аудитория шумно и сердечно благодарила его за то, что он тревожил ей сердце и разум, за то, что помогал лучше понимать и чувствовать свою эпоху.

Пожалуй, ни один деятель искусства не выслушивает такого бурного проявления чувств своих поклонников, как актер. Никого, как актера, не окружают такой пылкой любовью и восхищением, никого так восторженно не благодарят за его творчество… Но и ни к кому так быстро не охладевают, никого так скоро не забывают, как актера, оставившего сцену или покинувшего экран…

А если и в старости актер продолжает работать, так почти всегда приходится ему менять амплуа. Из главных действующих лиц переходить во второстепенные или третьестепенные персонажи. На сцене он теперь будет лишь одним из людей, на фоне которых действуют герои пьесы или сценария.

Конечно, есть ведь и король Лир и отец Горио, но мало их, мало. На все театры и на всех постаревших актеров не хватает. А так жалко терять симпатии и внимание к себе зрителей.

Это похоже на правду, когда говорят, что нет маленьких ролей, если за них берется большой художник. Да дело не в том, что они маленькие, а в том, что по большей части они плохие. Драматург их написал не затем, чтобы показать еще один человеческий характер, а по чисто служебной надобности — двинуть дальше действие либо позволить героям проявить себя еще с какой-то новой стороны. И в этих случаях даже и большому артисту не всегда удается преодолеть схематизм роли.

Трудно примириться с тем, что еще работоспособный художник должен оставить свое искусство только потому, что изменились его внешние данные, постарело лицо, испортилась фигура. А ведь опыт и мастерство остались при нем, а иногда стали и выше, чем в годы молодости. Вот почему так упорно актеры не хотят сознаваться в том, что к ним пришла старость, потому так старательно скрывают свои годы, чтобы хоть еще в одной роли, еще хоть на один сезон оттянуть окончание своей творческой жизни.

Я не о своей беде сейчас рассказываю, хотя старость настигла и меня, но есть еще пока работа и в мои годы, да и не совсем еще ушли из памяти зрителей фильмы моей молодости. Подумал я об общей нашей судьбе актерской, а подумав, невольно сравнил «век нынешний и век минувший». Захотелось мне и похвастаться тем, чем был богат когда-то, и покаяться в своем самомнении, в котором, как теперь вижу, недостатка у меня не было. А заодно сказать и о том, как удивительно глубоко и серьезно принимали советские зрители наше искусство и как горячо и искренно благодарили они создателей полюбившихся им спектаклей и фильмов.

Не знаю, есть ли еще где в мире такое непосредственное, детски наивное в самом лучшем смысле этого слова, то есть доверчивое и благодарное отношение людей к искусству, как у нашего народа. Образы, созданные художниками театра и кино, наши зрители часто воспринимают как реально существующих на свете людей. А самого исполнителя, особенно в кино, почти всегда объединяют с персонажем, которого он изображал. В глазах большинства зрителей он не актер, а тот самый человек, которого он представлял на экране.

На письмах, которые я получал, значилось: «М. Чиркову» или просто «Максиму». О Валентине Тихоновне Кибардиной говорили: «Наташа». Любовь Петровна Орлова была «Стрелка». Петра Алейникова, где бы он ни появлялся, как уже я говорил, встречали радостными возгласами «Ваня Курский!».

По твердому убеждению наших зрителей, живые герои фильмов ходили по земле, их можно было встретить на улице, к ним можно было прикоснуться, услышать их голос. С ними можно было посоветоваться, они могли помочь, выручить… И вот шли и шли письма — «Ленинград. Максиму». «Москва. Максиму».

На улицах у прохожих округлялись глаза, замедлялся шаг: ведь навстречу шел живой, из плоти и крови человек, с которым они познакомились на экране и завязали заочную дружбу. У них приоткрывался рот, и можно было прочесть по губам имя, которое они повторяли, — Максим!..

Мальчишки бежали вслед и радостно вопили: «Максима! Сколько лета, сколько зима!»

Иногда выкрикивались фразы еще более боевые и выразительные, только я не решаюсь повторять их на этой странице.

Бывало, что в очереди или в трамвае люди добровольно, по собственной инициативе уступали место! Однажды во время войны воинский эшелон задержал отправление нашего дальнего поезда для того, чтобы Максим мог выступить перед бойцами, ехавшими на фронт. И целые полчаса с башни танка, стоявшего на открытой платформе, я читал, рассказывал и даже пел людям, которые с улыбкой слушали своего доброго знакомого и товарища — Максима…

Есть глубокое различие в том, как воспринимают искусство кинематографа у нас и в капиталистических странах. Там становится знаменитым именно актер. Зрители, как правило, любопытствуют — богат ли он, велика ли у него вилла, какой марки автомобили стоят в его гараже. Они хотят выпытать подробности личной, интимной жизни кинозвезды.

У нас хотят ближе и лучше узнать человека, которого изображал актер. У нас любят и благодарят героя спектакля или фильма, так как это его страдания вызвали слезы аудитории, его удачи и счастье заставили улыбаться зрительный зал, пример его жизни запал людям в душу…

Но мы, актеры, часто забываем о том, что соединяемся с героем в одно лицо только на спектакле или перед киноаппаратом. А закончилась съемка — и персонаж фильма существует сам по себе, а исполнитель зажил своей жизнью. Да ведь, разойдясь с героем, нельзя забывать, что все, чем награждают нас зрители — их волнение, вызовы, аплодисменты, — предназначено не только нам, а еще и автору, и режиссеру, с которыми мы обязаны поделиться своим успехом. И если тщательно произвести это вычитание, то остаток будет куда скромнее, чем вся сумма.

Но по себе знаю — да ведь, в общем, про себя и веду рассказ, — что забываться нетрудно и привыкнуть к тому, что весь доход твой, — тоже довольно просто.

Много лет тому назад остановился я как-то у витрины книжного магазина на Литейном проспекте и разглядывал старые, выставленные для соблазна книжников издания, к которым неравнодушен. Было это вскоре после того, как вышла на экраны «Юность Максима». Одна из книг заинтересовала меня, и я подсчитывал в уме, достанет ли моих ресурсов на то, чтобы приобрести этот томик стихов Баратынского, вышедший в свет в 1827 году… Неожиданно за моим плечом раздался негромкий голос: «Простите… Можно пожать вашу руку?»

Я обернулся. Рядом стоял незнакомый человек, и так как у витрины больше никого не было, стало быть, его слова относились ко мне. Наверное, на моей физиономии отчетливо обозначилось недоумение — по какому это поводу меня благодарят? И тогда незнакомец принялся объяснять мне, что он видел картину, которая так ему понравилась, что он до сей поры ходит под ее впечатлением. Он говорил, что и сейчас не может сдержать волнения. Что образ героя показался ему таким живым и родным, как будто бы в продолжение демонстрации фильма его старший товарищ вел с ним искренний, душевный разговор. И, радуясь нашей случайной встрече, он благодарит всех, кто делал фильм, и в первую очередь самого Максима.

Я был смущен, растроган. Одно дело, что ты думаешь о смысле, о значимости своего искусства, а другое — чем оно оказывается для людей. И когда видишь, как высоко и горячо они ценят твой труд, — вот это и есть и смысл, и счастье твоей жизни. Тогда это случилось со мной впервые, и я волновался, наверное, еще больше, чем товарищ, разговаривавший со мной.

Неуклюже, неловко пожав друг другу руки, мы расстались. А вот несколько десятков лет помню я ту встречу, когда понял, что Максим сам по себе живет и что не через меня, актера, а непосредственно со зрителями завязываются у него дружеские, душевные отношения, что он сам, как личность, интересен и нужен людям.

За этим первым разговором пошел целый ряд таких встреч и бесед с людьми самых разных возрастов, профессий и положения. И много раз говорили мне о симпатиях к моему герою, благодарили его так, как будто бы он был настоящим живым человеком, действительно проживающим где-то на земле. Я принимал эти слова признательности, только передавать-то их было некому. Максим ушел от меня на экраны кинотеатров и жил своей собственной жизнью. Теперь у него была своя личная судьба, не связанная с моею. И я оставлял при себе и хорошие пожелания, и все добрые слова, сказанные моему бывшему двойнику.

Поначалу-то я еще помнил, к кому они относились, но мало-помалу подлинный адресат забылся, и я стал относить на свой счет все то, что, путая героя с актером, говорили и желали зрители моему Максиму. Теперь-то мне это ясно, а в годы успеха трилогии, право же, могла закружиться голова, можно было и ошибиться и забрать себе все — и достоинства, и заслуги образа, появившегося на экранах. Ведь целых шесть лет жили и росли мы с ним рядом, дружили и отвечали один за другого…

Уж на что моя мать хоть и знала меня досконально, а и она присчитывала мне все качества моего персонажа, все, что выделяло его из среды знакомых и незнакомых ей людей. Как-то у нас дома зашел разговор о популярности киноактеров, и кто-то сказал, что как ни велика их известность, но нельзя же равнять ее со славою действительно великих людей — политических и общественных деятелей, ученых, писателей.

— Ну, взять хотя бы Наполеона, — сказал товарищ, — нельзя же сравнивать его известность с известностью Тальма, хоть он и был изумительным актером!

— Так что же, Боречка меньше знаменит, чем ваш Наполеон, что ли? — вступилась за меня моя родительница.

И даже общий хохот не заставил ее изменить свою точку зрения.

Конечно, очень часто было очевидно, что надобно моим корреспондентам, кого они любили, — актера или его умение, исполнителя роли или героя фильма. А все-таки успех трилогии сильно кружил голову — начинало казаться, что уж и действительно нет на свете человека, который не знал бы нас с Максимом.

В годы войны в Алма-Ату были эвакуированы киностудии Ленинграда и Москвы. Туда переехали и там трудились многие кинорежиссеры, сценаристы, операторы и актеры страны. И Казахская филармония часто направляла приезжих мастеров киноискусства по городам и селам республики с концертами. Отправились в такую поездку и мы с композитором Оскаром Сандлером.

Поездили порядочно и под конец гастролей оказались на какой-то крошечной станции или полустанке, где нам следовало сесть на поезд, чтобы ехать домой. По расписанию поезд должен был прибыть через час, но касса была закрыта, и на ней висело роковое для нас объявление, как на премьере в процветающем театре, — «Билетов нет». Огорченные, бродили мы по пустому вокзалу и вдруг обнаружили дверь с табличкой «Начальник станции».

Одушевленные пробудившейся надеждой, мы надавили на дверь, и она с треском растворилась. За столом у телефона дремал пожилой человек с усталым лицом. Шум пробудил его, он нехотя поднял голову, медленно повернулся в нашу сторону и отрицательно покачал головой.

И тогда, вложив в голос всю убедительность, которую сыскал в себе, я принялся доказывать, что нам необходимо теперь же уехать, а касса закрыта и висит на ней безнадежное для нас сообщение.

На первых же моих словах начальник захлопал глазами и окончательно проснулся. Быстро поднялся, шагнул ко мне, пристально вгляделся в мое лицо, потом отшатнулся, потом пробормотал: «Нет!», затем подошел вплотную, ухватил меня за плечо и закричал: «Не может быть!.. Вы?!»

Я не особенно уверенно ответил: «Я…»

Он вдруг захохотал, схватил мою руку, принялся ее трясти, дергать и раскачивать: «Удивил!.. Нет, удивил!.. Живьем… Сам Максим!.. А?.. Максим?..»

Сандлер с готовностью подтвердил: «Максим! Максим!..» И тут же с довольным видом подмигнул мне, дескать: «Теперь все в порядке… Поедем!..»

— В первый раз вижу живьем!.. — радостно восклицал начальник и, продолжая выкручивать мне руку, потащил меня к окну. Перегнувшись через подоконник, он завопил: «Марьям!.. Эй, Марьям!.. Кто там? Эй, иди сюда!..»

Не ожидая ответа, он вернул верхнюю половину своего туловища в комнату, с воодушевлением объявил Сандлеру: «Вот это да!..» — и сызнова принялся разглядывать меня и целиком и по частям.

Я оказался примерно на положении обезьяны в зоопарке. Было и неловко, и смешно, и в то же время чертовски приятно, что меня узнали в этой дыре и отнеслись с такой симпатией… ну, конечно же, не ко мне, а к Максиму… впрочем, тогда-то мне казалось, что ведь это одно и то же.

И вдруг начальник хлопнул себя по ляжкам и так же громко и возбужденно возгласил: «А ведь билетов-то нет!.. И не будет!.. Состав переполнен!..»

— Как не будет?.. Как же так?!

Наше с Сандлером благодушие тут же испарилось, и мы представили себе всю сложность нашего положения: одинокий станционный домик стоял в голой степи, ни места для спанья, ни еды здесь достать негде и не у кого. Машина, которая нас привезла, сразу же укатила обратно.

— Что же нам делать?.. Что?.. — настойчиво вопрошали мы у нового знакомца.

— Что? — переспросил он и, наконец, перестал развлекаться разглядыванием моей персоны. — Надо придумать что-нибудь. А то положение-то ваше… И ведь поезд стоит у нас одну минуту… Ну, это ладно. Мы его задержим… Проводники тут двери вагонов не открывают, но у меня ключ есть!.. Я вас в какой-нибудь тамбур посажу… Проводник, конечно, поначалу будет ругаться, ну, а вы это мимо ушей… А потом разглядит вас и спокойненько вы поедете… А бригадиру поезда я скажу, кого я ему устроил, он и оборудует что-нибудь для вас по дороге… попозже… найдет какие-нибудь местечки… Так?

Мы снова воспряли духом и громко поддакнули:

— Да!.. Так!.. Так!..

Начальник подхватил мой чемодан и заторопился на платформу. Сандлер поглядел на меня с уважением и протянул: «Вот ведь что значит кино…» И мы поспешили вслед за нашим благодетелем.

В общем, поначалу все прошло так, как предсказывал наш новый приятель. Поезд нехотя остановился, затем только, чтобы получить путевку на дальнейший пробег. Ни одна дверь не открылась, ни один человек не вышел на платформу и не показался в окне. Только машинист махнул рукой, требуя жезл, да прозвучал раскатистый свисток главного кондуктора.

— За мной!.. — скомандовал начальник, и мы ринулись в атаку.

В двух вагонах двери были приперты чем-то изнутри, мы вломились в тамбур третьего, но едва успели поставить чемоданы, как выскочил проводник и завязалось сражение между ним и нашим опекуном. Тут же к вагону подошел главный.

— Что здесь такое? Почему не отправляешь состав? — крикнул он начальнику станции.

Тот сбежал к нему по ступенькам и быстро и горячо принялся объяснять положение.

Сандлер и я с трепетом ожидали решения нашей участи.

На платформе главный сказал:

— Ну и чего же лучше!.. Выходите! — позвал он нас. — Идем к последнему вагону.

Наш приятель подхватил у меня из рук мою ношу:

— Бегите скорей, а мы с вашим товарищем дотащим чемоданы!

Главный и я побежали вдоль состава.

— Повезло вам, — объяснил он на бегу. — У нас в составе особый вагон… едут артисты… Ансамбль… женщина у них главная… Тамара, что ли, зовут… Ну, да вы-то друг друга знаете. Знакомая, конечно. Известная тоже артистка… фамилию забыл, а зовут Тамара!

— А ну, отоприте! — закричал он, забравшись на подножку вагона и громко стуча своим ключом по двери.

Через оконное стекло на нас с удивлением уставилась чья-то физиономия. Тут же появились еще несколько голов в тюбетейках. Обменявшись какими-то словами между собою, они поколдовали с замком, и дверь открылась. За нею выстроилась целая компания любопытствующих женщин и мужчин.

— Здравствуйте! Что такое? Что случилось? — спросил у моего провожатого человек в полосатом халате.

Главный соскочил со ступеньки и подтолкнул меня вперед:

— Вот! Ваши товарищи застряли на станции. Довезите в своем вагоне!

— Какие товарищи? — с недоумением глядя на меня, пожал плечами человек в халате.

— Артисты!.. Не узнаете? — потрепал меня по плечу главный.

Люди в тамбуре молчали.

— Ну, кино! Кино смотрели?.. Картины… Максим там… Вот… — он назвал мою фамилию и снова хлопнул по плечу.

— Как? — переспросил кто-то на площадке и с трудом повторил мою фамилию, основательно переврав ее.

Теперь уж я сам, уязвленный тем, что меня и не узнают и не знают товарищи по профессии, повторил и свое имя и названия картин о Максиме. Но и моя речь не произвела никакого впечатления ни на одного из тех, к кому я обращался.

Между тем число тюбетеек и халатов заметно увеличилось. Артисты ансамбля с любопытством глядели на меня, но ясно было, что видели мое лицо в первый раз в жизни.

— Ну, это же ваш товарищ!.. — уговаривал собравшихся кондуктор. — Я же вам говорю — артист! Надо довезти!

— Не знаем такой артист! Мы не знаем… — отвечали голоса из тамбура.

— Где ваша главная?.. Тамара где? Позовите Тамару — она знает!.. — убеждал главный.

— Я здесь! — Вперед выдвинулась женщина невысокого роста. — Я здесь. Но я тоже не знаю. Не видела.

— Как не видела?.. В кино же играет…

— Может быть… Только мы не ходим в кино… Нет времени. Заняты очень… А потом все равно у нас мест нету.

— Да они где-нибудь там посидят, много ли двум человекам места надо!

— Ах, еще и второй есть? Тоже… артист?

— Нет, — угрюмо ответствовал я, — нет, не артист. Композитор.

— Какой композитор? — спросила Тамара.

— Композитор Сандлер.

— Что Сандлер?.. Как Сандлер?.. Оскар Сандлер?!

— Где он? — спросила одна из тюбетеек.

— Где… где Сандлер? — заволновалась Тамара и стоявшие рядом с нею товарищи.

— Я Сандлер! — крикнул Оскар, приближаясь к месту нашей дискуссии.

— Ой, ой, ой!.. Оскар!.. Идите сюда, идите скорее!.. Что значит место? Конечно, есть! — перебивая друг друга, загалдели в тамбуре.

— Вы понимаете? Это же знаменитый композитор! Он же пишет для нас музыку! — крикнула Тамара начальнику станции и кондуктору и кинулась Сандлеру на шею.

— И этот товарищ… — она переврала мою фамилию. — Этот товарищ пусть тоже садится… И ему найдем место, раз он приятель Сандлера!..

Поезд тронулся. Мы поехали удобно и даже сытно. Нас до отвала накормили радушные хозяева вагона.

Но я частенько подходил к окну и с грустью поглядывал в сторону покинутой нами станции, на платформе которой расстался с некоторой долей своего самомнения и самодовольства…

Пожалуй, тут-то уж расскажу еще об одном из щелчков, который получил из-за своего зазнайства.

Есть у меня несколько фотографий, на которых я снят с гладко выбритой головой. Снимки уже старые, но до сих пор, глядя на них, испытываю я чувство неловкости. Неприятные воспоминания связаны у меня с этими снимками.

Вот их история. Примерно за год до войны режиссер Пудовкин решил поставить фильм о великом русском полководце Суворове. Прославленного военачальника он собирался показать на экране уже в последние годы его деятельности. Как известно, до конца дней своих Суворов был человеком очень деятельным, горячим, волевым и очень «себе на уме». Исходя из этих данных героя, режиссер искал актера, который сумел бы передать все эти качества характера, да и сам был бы если и не стариком, то человеком довольно пожившим на свете.

Найти такого исполнителя было непросто, и сотрудники будущего фильма буквально сбились с ног, покуда не наткнулись, наконец, в одном областном театре на актера, подходившего им по всем статьям.

И примерно в это же время один знакомый случайно спросил у меня:

— Что это? Неужто у вас в кино нет актера, который мог бы сыграть Суворова? Зачем надо искать артиста на стороне?

И я подумал: «А почему бы мне не взяться за эту роль?.. Я теперь не снимаюсь, никаких планов на интересную работу у меня пока нет… Вот и правильно. Сыграю Суворова!.. Конечно, я не очень подхожу к этому образу по возрасту — меня нужно сильно старить гримом, но ведь играл же я стариков-то… Правда, и внешне я совершенно не похож на него: он был сухонький, маленький человек с острыми чертами лица, а я, наоборот, плотный, круглолицый… Да ведь я же актер, ну, пусть будут у меня недочеты в обличье, но ведь уж сыграть-то я его сумею».

Я позвонил в съемочную группу картины, что делаю заявку на роль Суворова. Мне ответили, что как раз в эти дни исполнитель роли уже найден… Но, безусловно, если я настаиваю, то мне могут устроить пробу.

— Пожалуйста, пожалуйста… Готов пробоваться!

Я был уверен, что роль будет за мной: ведь я человек уже опытный, в кинематографии известный, а мой соперник — новичок. Должны же будут посчитаться с моим желанием и режиссер и киностудия! Тут и сомневаться нечего — роль будет моя.

Я пошел в парикмахерскую и обрил голову.

— Для чего? — спрашивали знакомые.

— Для роли Суворова, — отвечал я спрашивавшим, — чтобы легче было наклеивать парик… Для Суворова! — говорил я уверенно.

А Суворова-то я и не сыграл. Мне не дали эту роль, так как другой кандидат был значительно лучше меня — убедительнее выглядел, лучше играл, по всем статьям больше подходил к этой роли.

В воспоминание об этом несыгранном образе осталась у меня только гладко обритая голова. Как вы думаете — приятно было смотреть на себя по утрам в зеркало? Волосы отрастали медленно, и примерно полгода я наблюдал свою противную, круглую, как арбуз, голову. Я попрекал себя за зазнайство и самоуверенность, каялся в отсутствии объективности, давал себе обещания никогда больше не хвалиться и трезвее глядеть на себя и на свои возможности… но голая голова долго меня не прощала. Это был хороший урок, он, по-моему, на много лет сделал меня и скромнее и осмотрительнее.

Иногда стыд перед собою бывает и горше и сильнее, чем перед людьми. Так и у меня этот случай жил в памяти и ярче и дольше, чем все прочие уроки, полученные мною.

Впрочем, бывало и так, что люди искренно благодарили меня за мой труд. И я принимал эту признательность, как честно заработанную мною, лишь бы она не переходила некоторых границ, а в этих случаях вместо радости появлялось чувство неловкости.

Я возвращался домой из Польши. Оторвался от всей делегации и ехал один, торопился поспеть в Москву ко дню рождения дочери. Пятого ноября вечером поезд прикатил в Брест. В те годы там надо было делать пересадку. Ждать отправления московского поезда пришлось часа два. Я бродил по вокзалу, гулял по перрону, досадуя на то, что время ожидания тянется так медленно. Но, пожалуй, только я один и жалел об этом, так как у остальных пассажиров, будущих моих попутчиков, было достаточно предотъездных забот.

И вокзал и платформы были забиты людьми в военной форме. Солдаты и офицеры наших частей, стоявших в Германии, тоже ехали домой, в отпуск. Настроение у них было радостное, праздничное. Впереди встречи с родными, с друзьями, которых каждый уже давно не видел. На носу великий праздник, а кроме того, что греха таить, неплохо было и освободиться на время от строгой армейской дисциплины. И уж совсем приятно было нарушить «сухой закон», твердо соблюдаемый в воинских частях.

В сберкассу, где можно было получить наши, советские деньги, стояла длинная терпеливая очередь. Такая же длинная, но уже гораздо более темпераментная череда людей томилась у входа в ресторан и у буфетных стоек. Подкреплялись не только здесь, на месте, но многие предусмотрительно делали запасы «горючего» в дорогу. Наблюдая эти приготовления, можно было ожидать, что путешествие пройдет оживленно.

Шел пятидесятый год, когда многие еще помнили кинокартины о питерском большевике. И еще можно было уловить сходство между актером и его героем, между Максимом и мною. Оценивая обстановку на станции, я немного струхнул, что бывшие зрители, а нынешние пассажиры в своем несколько взволнованном состоянии начнут в полную силу своего темперамента изъявлять симпатии к персонажу, полюбившемуся им на экране. Кое-какой опыт в этом отношении у меня уже был, и воспоминания о нем не очень радовали. Чтобы не испытывать судьбу, я заранее принял меры. Как только подали состав, тут же забрался в вагон, устроился в крайнем купе на верхней полке и, отвернувшись к стене, заснул…

Проснулся я оттого, что кто-то деликатно, но настойчиво стучал в дверь. Я не шевелился и ждал. Стук повторялся. В купе было тихо — сосед мой куда-то отлучился. После паузы дверь тихонько отъехала в сторону. Я осторожно глянул из-под руки. Чья-то стриженая голова всунулась в дверной проем. Видно, что ее обладатель пытался разглядеть — кто там лежит на нижней полке. Не заметив никого, человек недовольно фыркнул, убрал голову из купе и задвинул за собою дверь. Я с облегчением вздохнул, однако преждевременно, так как дверь почти сразу же снова поползла в сторону и опять показалась чья-то голова, но как будто бы уже другая. На этот раз осмотрено было и мое место. Но, вероятно, моя спина не показалась обследователю заслуживающей внимания, и он также молча удалился.

И тогда я понял, что началась охота на меня, то есть на Максима. Но если у охотника есть разные возможности взять зайца, то у зайца только одна надежда спастись — его ноги. Мне же оставалось лишь и дальше изображать спящего.

А из коридора теперь явно слышались голоса целой компании, обсуждавшей какую-то проблему. Потом они умолкли, кто-то громко заявил: «Не может этого быть!» — и решительно отодвинул дверь.

— Так! — произнес тот же голос. — Так!.. А здесь кто?.. А?.. Товарищ, а товарищ!..

Конечно, он окликал меня, но я делал вид, что сплю, и на этом основании не отзывался. Спрашивавший тронул меня за ногу: «Товарищ!..» — затем потряс основательнее: «Товарищ!!»

Дольше притворяться было глупо, и я резко приподнялся на своей полке, как будто бы меня только что внезапно разбудили:

— Что?.. Что такое?.. Билет?.. — забормотал я.

— Здравия желаю! — весело произнес невысокий, плотный человек в гимнастерке с широкой красной полосой на погонах.

— Товарищ Максим!.. Извините, конечно, но вот есть такая просьба… за нашу встречу… — старшина протянул мне бутылку с нарядной этикеткой.

— Да что вы… Я же сплю!..

— Ну и что же? Пожалуйста!.. Я не против… В первый раз живьем вас вижу! — Он тут же вытащил из кармана два стаканчика, поставил их на столик и стал наполнять густой темной жидкостью.

— Да не могу я… к чему это… Я и вообще…

— А за встречу!.. И с наступающим!..

Вагон потряхивало на стыках рельсов, и старшина покачивался от этого… или от чего другого. Он поднял стаканчики, и по пальцам у него потекли струйки вина и поползли в рукава, а он довольно улыбался и повторял: «За встречу… И с праздником!..»

— Да не могу я, поймите! Не хочу.

— Как же так? Солдат вас просит!.. Неужели вы солдат не уважаете… а? Товарищ Максим!..

— Ну, что вы! Уважаю я, уважаю… Но ни к чему это сейчас!

— Как ни к чему? А с праздником… с наступающим! Нет, уж вы солдат не обижайте… Мы сколько на Родине не были и вот первого своего человека встретили. Ваша личность нам известна… Мы, можно сказать, всей душой… А вот вы отказываетесь!..

Дольше сопротивляться было невозможно. Я спрыгнул с полки, мы чокнулись со старшиной.

— На здоровье!

— Чтоб не последний раз!

Выпили теплое сладкое вино. Долго трясли друг другу руки.

— Счастливо! — сказали.

— Повторим? — спросил мой гость.

— Нет, нет. Не могу, хватит. Лягу спать!

— Счастливо оставаться! — Старшина щелкнул каблуками.

Вагон тряхнуло. Мой собеседник покачнулся, поворачиваясь к выходу, я сунул ему забытую им бутылку, и он вышел из купе.

Я подошел к двери, чтобы задвинуть ее, но не успел взяться за ручку, как передо мною возникла физиономия совсем еще молоденького паренька, с белокурым чубчиком на лбу.

— Разрешите?! — ласково промурлыкал он и показал откупоренную бутылку шампанского, из горлышка которой медленно и лениво подымалась пена.

Вагон покачнулся, я не удержался на ногах и, навалившись на паренька, наполовину высунулся из купе, и глазам моим предстало зрелище, от которого я почувствовал примерно то, что испытывает пациент, сидя в зубоврачебном кресле и наблюдая, как врач роется в острых и тупорылых сверлах, раздумывая — какое из них вставить в бормашину, чтобы начать сверлить и без того ноющий зуб.

Вдоль всего коридора нашего вагона стояла очередь людей в военных мундирах и гимнастерках. Офицеры к солдаты, заслуженные воины и молодежь. К первому из этой очереди я сам прижимался, последний был едва различим в густом табачном дыму. И у каждого в руках была бутылка. Чего там только не было: водка, коньяк, пиво, вино всех сортов и заводов. Единственное, чего мне не удалось заметить среди всего изобилия и разнообразия — это бутылок с молоком.

Мое появление в коридоре было встречено дружными выкриками. И лишь теперь я уяснил окончательно, что́ меня ожидает. Я должен был противостоять всему этому войску, собравшемуся в поход на меня. На меня одного были направлены горлышки всех этих бутылок!

Ни помогать мне, ни спасать меня было некому. Судя по виду нашего проводника, вся поездная бригада была приведена в то же состояние веселья и радости, в каком пребывали все пассажиры… Впрочем, это, конечно, преувеличение. До паровоза веселье не докатилось, так как наш поезд, несмотря ни на что, правда, раскачиваясь на ходу, быстро и упорно бежал через ночные поля Белоруссии…

— Разрешите? — повторил молодой паренек и поднял бутылку шампанского.

Я посмотрел на длинную, покачивающуюся очередь в коридоре, отодвинулся, сколько мог, в сторону и сказал: «Прошу!.. Заходите!..»

Сколько раз впоследствии ни пытался я припомнить продолжение этого происшествия, ничто не приходило мне на память, кроме облака табачного дыма, беспрерывно открывающейся двери купе, покачивающихся, улыбающихся людей из очереди и добрых пожеланий товарищу Максиму…

И не тянуло меня предаваться воспоминаниям об этой поездке: выглядел я в этой истории не очень-то авантажно. А ведь это был час славы моего героя, час признания его душевной близости к людям. Я не понял этого тогда. Я даже немного стеснялся этого эпизода своей жизни.

А теперь? Теперь я и не смог бы и не хотел бы снова пережить такую ночь, но жалею о том, что ушли годы молодости Максима и неразлучного его друга, его двойника-актера. И ведь хорошо понимаю, что у нового времени — новые песни, новые герои, а у них иные мечты и дороги. Понимаю, что все в мире идет закономерно и правильно — старое стареет, рождается молодое. Все так, а жаль, что ушли прежние силы и возможности. Жаль, что из главных действующих лиц пришлось переместиться на эпизодические роли, на второй, на третий план фильма и спектакля. Да уж такая наша актерская профессия — то возносит человека высоко, иногда выше его способностей, выше творений, которые он создал, и держит его наверху, на ярком свету, на глазах у народа, а потом оставит его в тени, в небрежении у тех же, кто когда-то горячо его любил…

Не сочтите только эти слова жалобой на свою судьбу: как бы ни завершался наш век, а прожили мы, уходящие актеры, счастливые жизни.

Загрузка...