ОДИН ИЗ НАШИХ СЛАВНЫХ

В последний раз я видел Всеволода Илларионовича Пудовкина на сцене Центрального Дома кино. Кинематографисты праздновали шестидесятилетие своего товарища, одного из крупнейших кинорежиссеров мира.

После речей, приветствий, телеграмм сам юбиляр коротко поблагодарил за добрые слова и пожелания, а затем стал говорить о том, что у него обширные планы на будущее и что он надеется их осуществить.

— Сил у меня еще довольно! — Он согнул руки в локтях, напряг грудь и спину. — Вот видите, я в полной форме!

Сидевшие в зале качали головами, улыбались и хлопали в ладоши. Но Пудовкину этого было мало. Ему надо было, чтобы люди верили фактам, а не словам. И он ходил по сцене и требовал, чтобы члены президиума этого торжественного вечера обязательно потрогали его мускулы. И лишь после того, как все они потыкали пальцами в его бицепсы и с удивлением и с уважением проговорили: «О-о… да!» — только тогда он успокоился и продолжал свое слово о себе.

А месяца через три-четыре гроб с его телом был привезен с побережья Балтики в этот же самый Дом кино…

…В конце сороковых годов на пражской студии «Баррандов» московские кинематографисты сняли цветной фильм «Смелые паруса». Картина оказалась неудачной, но затраченные деньги — валюту жалко было выбрасывать на ветер, и попробовали помочь делу: так как картина состояла из трех новелл, то решено было раздать их опытным режиссерам, чтобы они с помощью перемонтажа и добавочных досъемок попытались бы, сколько можно, поправить неудавшуюся киноленту и в конце концов выпустить все-таки ее на экраны.

В спасители призваны были: Л. Арнштам, Вс. Пудовкин и С. Юткевич. Я оказался в группе Всеволода Илларионовича. Наша новелла повествовала о том, как, закончив войну, солдат возвращается в родной дом. После недолгих сборов уехала наша бригада в деревню, километров за двести от Москвы, так как снимать деревенские сцены на фоне мосфильмовских декораций или в подмосковных поселках Пудовкин не соглашался. Да это было и естественно для художника, который всегда старался заглянуть в самую глубину человеческой жизни, показать неприкрашенную ее правду.

О чем бы ни рассказывала его картина, о наших ли днях, о давно ли минувшем времени, всякий раз добивался он достоверности, подлинности представляемых им людей и событий.

Правда человеческой жизни — она и была основой его произведений.

При всем том Пудовкин не засорял свои картины мелкими бытовыми подробностями только лишь из пристрастия к ним самим, а отбирал существенные, характерные детали, которые и создавали атмосферу времени и оттеняли смысл происходящего.

Если сравнить «Александра Невского» с «Мининым и Пожарским», то становится очевидным, на мой взгляд, различие между оперностью и красивостью одного фильма и стремлением к верности обстоятельств, к жизненной правде в другой картине. И ясно было бы, что дело не в разности жанров этих фильмов, а в том, как художники смотрят на жизнь.

На съемках сцены боя русских с интервентами в этом историческом фильме Пудовкин сам с репортерской кинокамерой в руках врывался в самую гущу «сражавшихся» противников и снимал все, что попадало в поле зрения объектива его киноаппарата: мечи, копья, головы лошадей, утоптанную землю, облака, раскрытые в крике рты воинов, вытаращенные глаза… Снимал то, что невозможно достоверно изобразить актеру, но что сообщает эпизоду картины убедительность действительно происходящего события. В том и была сила знаменитого пудовкинского монтажа картины, что короткие «документальные» кадры, вставленные в эпизод, придавали не только динамичность действию, но и жизненную правду всей сцене.

Гоняясь не за красивостью кадра, а за достоверностью изображаемых им событий, он не успокаивался до той поры, пока не изгонял из снимаемого эпизода всякую фальшь, надуманность и театральность.

В том же «Минине и Пожарском» он являлся на съемки массовых сцен с кистью и ведерком, наполненным какой-то вонючей черно-коричневой жидкостью. Это была им самим изобретенная смесь воды, сажи, грязи и еще какой-то остропахнущей чертовщины. Он расхаживал между участниками массовки и высматривал тех, кто, по его мнению, был наряжен слишком чисто и аккуратно. Тогда он вытаскивал из ведра кисть и самолично старательно замазывал их одежду и лица своей ужасающей смесью.

— Грязь на костюме — правда на экране… Вы не на именины явились, а сражаетесь с врагами!.. Ничего, ничего… давайте-ка я вас обработаю!

Так и в фильме, который ему досталось чинить и латать и который теперь назывался «Три встречи», Всеволод Илларионович старался работать как можно точнее и достовернее. Стесненный рамками чужого материала, вынужденный следовать слабой драматургии готового сценария, он самоотверженно трудился над тем, чтобы показать правду человеческих отношений и правду тяжелого крестьянского труда.

Ему и здесь удалось этого добиться, хотя не его вина, что вся картина и после капитального ремонта все-таки осталась произведением неудачным, неуклюжим.

Во время нашей экспедиции жили мы в деревенской избе, умываться бегали на речку, снимали на полях колхоза. И Пудовкин, загорелый, веселый, довольный бытием, так быстро и так естественно приспособился к новым для него условиям жизни и работы, как будто был исконным деревенским жителем. Но неизменной оставалась в нем его горячность, его постоянное свойство целиком отдаваться делу, за которое брался.

Жизнь наша шла покойно на лоне природы, лишь он один тревожил и баламутил ее. И утром, когда мы шли на омут ловить шелесперов, он от нетерпения, что рыба не клюет, то и дело хлестал удилищем по воде, и по вечерам, когда в задворках нашей избы мы играли с соседними мальчишками в чижа. Он и игре отдавался со всей страстностью своей натуры. Ему обязательно нужно было выиграть. Ловкий, сильный, через несколько минут он уже постиг не только тактику, но и технику игры и в самом деле часто оказывался впереди, обгоняя даже деревенских чемпионов. Удавалось ему это потому, что в состязание вкладывал он всю свою натуру. Он спорил, кричал, бегал, бросал со злости лапту на землю, в гневе сверкал глазами, при удаче заливался счастливым смехом. В общем, был совершенно ровней двенадцати-тринадцатилетним парнишкам — своим учителям и соперникам. А лет ему было около, совсем около шестидесяти…

Днем мы снимали картину, и тогда он, мастер и художник, сосредоточенный, но все такой же горячий и стремительный, был душою наших трудов. То у аппарата с операторами, то рядом с актерами, то с художником или среди массовки, он заражал всех своей неистощимой энергией. Так ясно и ярко виделся ему заранее тот кадр, который он снимал, что невольно и мы, его товарищи и помощники, становились и темпераментнее и даровитее.

Но при всей своей подвижности он никогда не позволял ни себе, ни своим сотрудникам удовлетворяться первыми, но посредственными результатами съемки. Лучшее, что мы могли сделать, самое лучшее, на что мы были способны, — только это устраивало его, другие варианты он отбрасывал с нетерпением и негодованием, ожидая, когда, наконец, появится нужный ему результат.

За многими талантливыми людьми водятся странности: кто-то, кроме своих работ, прославился еще и необыкновенной забывчивостью, о другом известно, что он сочиняет свои романы, держа ноги в горячей воде, третий пьет невообразимое количество кофе, четвертый — чередует занятия математикой с игрой на скрипке…

Это широко известно, и чудачества знаменитых людей вроде бы обязательное к ним приложение, неотъемлемое их свойство. Нам уж кажется, что если у выдающегося человека нет никаких странностей, то вроде бы он уже и неполноценная величина в своем деле.

Есть, правда, люди, которые начинают свою деятельность именно с того, что прежде всего выдумывают себе какую-нибудь особенность поведения и старательно демонстрируют ее окружающим, считая, что известность, с чего бы она ни начиналась, все-таки известность. Прославился ли ты тем, что создал кинофильм, обошедший экраны всего мира, или о тебе с удивлением говорят, что ты постоянно гоняешь чертей со своих рукавов…

Пудовкин был знаменитым кинорежиссером, и у него была своеобразная, присущая одному ему манера держаться. Но она не была надуманной, а вытекала из его неуемного темперамента, из его непосредственной, горячей реакции на все, что случалось с ним или с окружающими его людьми, на все, что происходило в мире. Он знал это свое свойство, но иногда пользовался им умышленно. Стоило ему только ощутить волнение, хотя бы и искусственно пробужденное в себе, как тут же природная возбудимость и одержимость просыпались в нем, и его охватывал огонь истинной страсти.

Николай Черкасов, который ездил с ним в Индию, на вопрос, что его больше всего поразило в этой стране, ответил не задумываясь: «Пудовкин!»

Что ж, в этой шутке была, конечно, и доля правды — экзотика страны, ее природы, людей, обычаев, искусства должна была вызвать у Пудовкина реакцию живую и страстную, и не мудрено, что человек, впервые близко с ним столкнувшийся, был им и удивлен и озадачен…

Но и в нашей, деревенской жизни он был также взбудоражен и заражал всех нас своим беспокойством.

Один из эпизодов нашей новеллы мы должны были снимать на комбайне, убирающем поле. С большим трудом директор картины уговорил председателя колхоза одолжить нам эту машину, хотя бы только часа на три!.. И вот комбайн, наконец, прибыл на выбранный нами участок. Операторы, осветители, актеры со всем возможным старанием и быстротой стали готовиться к съемке. Одни устанавливали свет, другие репетировали, третьи протирали объективы, проверяли микрофон. Вскоре второй режиссер доложил Пудовкину, что можно начинать снимать.

— Приготовились, — скомандовал Всеволод Илларионович, — начали!

— Подождите! — останавливает оператор. — Обождите немного: тучка наползла на солнце. Две-три минуты… она уйдет, и будем снимать…

Все остаемся на местах и ждем. Проходит не три, а минут пятнадцать-двадцать.

— Ну что? Как дела?..

— Да все еще стоит, и прямо над нами!

Небольшая тучка то растягивается, то сжимается, то вроде бы кружит на месте, но тень от нее упорно прикрывает все поле, на котором мы расположились со всей своей группой.

А время идет и идет. Директор с тревогой поглядывает на часы.

Пудовкин уже несколько раз залезал на комбайн и смотрел на небо: может, отсюда, сверху, удастся получше разглядеть обстановку. В который раз уже он переспрашивал оператора: «Ну что? Скоро?» А тот молча разводил руками.

Уже невооруженным глазом было видно, что наш руководитель начинает накаляться от гнева, только на тучку это никак не действовало. Директор, искоса наблюдая за режиссером, в раздумчивости как бы бормочет про себя:

— А ведь через сорок минут надо будет отпускать комбайн…

Оператор отрывается от наблюдения за солнцем:

— Давайте тогда перенесем съемку на завтра… Только пусть комбайн пригонят пораньше.

— Какое завтра? — с досадой отвечает директор. — Люди должны нынче кончить свое поле, а утром отогнать комбайн километров за пятнадцать отсюда!..

Пудовкин взрывается. Пока в первый раз. Глаза у него блестят. Он багровеет от негодования. Срывающимся голосом начинает излагать свое отрицательное суждение и по поводу организации съемки, и насчет этого дурацкого климата, и по поводу допотопной кинематографической техники…

Директор, видя, что «разбудил зверя», пытается смягчить конфликт:

— Что же делать, давайте подождем еще немного…

Все молча, с надеждой и со злостью опять задирают головы в небо.

Минут через пятнадцать на телеге подъезжает председатель колхоза. Еще издали он машет кнутом и кричит:

— Время, товарищи!.. Давайте кончать!.. Нам тоже работать надо!

И тут Пудовкин взрывается вторично. Теперь уже на полную силу. Он подскакивает к киноаппарату, потом бежит к комбайну и колотит кулаком по его кожуху. Затем начинается что-то совсем странное и неожиданное. Это уже похоже на камлание или на шаманскую пляску. Он подпрыгивает, грозит кулаком солнцу, кричит, как ненавидит свою профессию… Наверное, стороннему наблюдателю это должно бы было показаться смешным и даже глупым. Однако никому из нас даже не пришло в голову улыбнуться. Это была не истерика, а полное драматизма и отчаяния сражение человека с судьбой и природой.

Председатель внимательно поглядел на Всеволода Илларионовича. В его глазах удивление сменилось сочувствием. Он кивнул головой нашему директору и тихо произнес:

— Слушай!.. Раз такое дело… ладно. Снимайте, сколько нужно… Снимайте, мы обождем…

Он что-то крикнул комбайнеру и, махнув кнутом, уехал на своей телеге.

Еще через час небо, наконец, очистилось, ни одна туча не закрывала солнце, и мы сняли все-таки свой злополучный кадр…

Я, актер, рассказываю об этом происшествии, как человек, причастный к искусству, привыкший к тому, что увлеченность своей работой может проявляться у художника так пылко, так открыто. И, хотя случай с Пудовкиным даже и для нашего брата, работника искусств, исключительный, все-таки мы с ним одного поля ягода. А вас, читателей, людей иных профессий, прошу учесть, что чрезмерная экзальтация художника в процессе его творчества — это результат того, что дело, которому он служит, требует от него не только мастерства, физических усилий, раздумий, а еще обязательно и эмоционального напряжения. Художник не может быть ни холоден, ни равнодушен ни к жизни, ни к своему искусству. Его темперамент — это одно из достоинств его дарования.

Вот эта-то сторона таланта постоянно проявлялась и в жизни, и в творчестве Пудовкина.

Кукрыниксы очень смешно и похоже показывали, как он выступал с речью в Хельсинки.

Вскоре после войны большая делегация деятелей советского искусства и культуры приехала в Финляндию. Кинематографистов представлял Всеволод Илларионович. И на первом же митинге он, как старейший и известнейший художник нашей страны, был одним из ораторов. Ну, естественно, что вместе с ним к микрофону подошел и переводчик — финн.

Полный жара, воодушевленный важностью собрания, взволнованный ответственностью своего выступления, Пудовкин начал свою речь вдохновенно и страстно. Произнес вступительную часть, остановился и… наступила пауза. Переводчик, меланхоличный, спокойный, не торопясь, записывал что-то в блокнот. Затем поднял голову и бесстрастно, размеренно принялся передавать содержание речи оратора. С трудом дождавшись окончания его перевода, Пудовкин с беспокойным своим темпераментом выкрикнул новый заряд своих мыслей, но невозмутимый финн снова трансформировал высокое напряжение его речи в едва слышные колебания звуковых волн.

«Вода и камень, лед и пламень…» безуспешно состязались между собою во все время выступления. Однако зал понял тяжкое положение Пудовкина и наградил его в конце громкими аплодисментами. И только переводчик, единственный невозмутимый человек на всем митинге, равнодушный ко всему, не затронутый ни красноречием, ни идеями, высказанными оратором, ни его искренним волнением, удалился бесстрастный и безразличный ко всему, что только что произошло.

…Если часто встречаешься с человеком, видишь его в обыденной обстановке, слышишь его разговоры по бытовым, незначительным поводам, в конце концов перестаешь помнить о том, что он знаменит, что он прославленный художник, что созданные им произведения помогают людям жить, раскрывают перед ними и смысл существования, и красоту мира, забываешь о том, что его творчество открыло новые дороги искусству, в котором он работал.

Я виделся с Пудовкиным и у себя дома, и в Доме кино, и на киностудии. С течением времени уже вошло в привычку говорить: «Здравствуй!», видеть в нем просто знакомого, которого коротко знаешь, с которым привычно поболтать, покурить…

А вот довелось мне быть вместе с ним в заграничной командировке, и я увидел, что этот человек в глазах многих известных деятелей зарубежной кинематографии — не просто их коллега по искусству, а пролагатель новых путей, учитель.

Как это порою бывало с нашими делегациями, и на этот раз мы, три представителя советских кинематографистов, вылетели в Перуджу, на Международный конгресс прогрессивных деятелей кино, с опозданием. В Праге, где у нас была пересадка на другой самолет, нам пришлось заночевать. Мы позвонили в наше посольство в Риме и выяснили, что именно вечером этого дня конгресс заканчивает свою работу и его участники собирались разъехаться по домам.

— Что же нам делать? Возвращаться в Москву?

— Не знаем, что и посоветовать… Впрочем, позвоните нам через час, мы свяжемся с Перуджей и переговорим с устроителями конгресса.

Через час тот же товарищ из посольства настоятельно потребовал, чтобы мы обязательно летели в Италию.

— Весь состав конгресса, узнав о том, что советскую делегацию возглавляет Пудовкин, решил на два дня продолжить свою работу, для того чтобы выслушать сообщение Всеволода Илларионовича… и его товарищей…

Мы, двое спутников знаменитого режиссера, были горды тем, что зарубежные коллеги так высоко ценят дело и слово работников советской кинематографии, и совершали путь из Праги к месту нашего форума полные волнения по поводу того, как будут приняты наши выступления. А сам Пудовкин во время поездки больше всего был занят игрою, которую выдумал: раскрыть напускную значительность нашего третьего товарища. С самым серьезным видом несколько раз на день настойчиво уговаривал меня:

— Слушай!.. Давай ночью обреем нашему третьему бороду, и ты увидишь — он совсем не тот, за кого себя выдает!..

Мальчишеское озорство, способность увлекаться, способность отдаваться увлечению всем своим существом жили в нем до самых последних дней его жизни.

И вот его, лично его, ждал целый конгресс, а он прежде всего был заинтересован дорогой, которую проделывал впервые.

Мы летели над Альпами, Пудовкин неугомонно перелезал от одного иллюминатора к другому, цепляясь за тесные самолетные кресла, чтобы лучше разглядеть грозные, обрывистые вершины гор, или озеро, блестевшее голубизной, или крохотную деревушку на дне зеленого ущелья. На самой итальянской земле он радовался тому, что увидел живую пинию, спешил отведать кока-колы, жадно прислушивался к мелодичной, быстрой речи прохожих…

Наш самолет садился в Венеции, и только во второй половине дня добрались мы наконец до Рима. А через пару часов, уже на автомобиле, катили в Перуджу. Дорога неблизкая — километров триста. Вскоре стемнело, и сколько ни гляди в окошко, не разберешь — торопится ли машина по дорогам Апеннинского полуострова или бежит где-то по Подмосковью.

Двое из нас задремали, утомленные длительным, грудным днем нашего путешествия, а самый старший — Пудовкин — без устали теребил сопровождавшего нас итальянского журналиста, выспрашивая: чем живут искусство и литература Италии, что самое новое и интересное появилось за последнее время на полках книжных магазинов, в выставочных залах, на экранах кино, на сценах театров. Нашему итальянскому спутнику пришлось делать обстоятельные доклады по каждому вопросу, заданному неугомонным Всеволодом Илларионовичем.

Просыпаясь на крутых виражах машины или на неисправных участках дороги, я слышал бормотание охрипшего журналиста и энергичную речь Пудовкина, требовавшего все новых и новых сведений…

Мы приехали да Перуджу часов в двенадцать ночи, в пустой город, но у дверей отеля стояли все участники конгресса кинематографистов: они ждали Пудовкина — замечательного художника, чей труд и талант открывали новые пути искусству кино.

Загрузка...