ГОРОДОК НОЛИНСК НА РЕКЕ ВОЕ

Я сижу и пишу книгу, которую вы, может быть, потом прочтете. Срок сдачи рукописи, обозначенный в договоре с издательством, давным-давно миновал, так что мне теперь торопиться ни к чему. И я не спеша записываю то, над чем раздумываю. А думаю все чаще и чаще над жизнью, которую уже почти всю прожил, и над тем, сколько мне еще осталось побыть на свете и что еще удастся сделать. И какая будет этому цена?

Посмотреть на меня со стороны — странно, а может, и смешно покажется: старик, у которого сил стало намного меньше, чем прежде, а значит, и возможности уменьшились в несколько раз, живет надеждой на будущее. Отваживается мечтать: мол, сумею еще сделать нечто более сильное и значительное, чем удалось создать в годы, когда был в расцвете своих сил. И рассчитывает на то, что разум не утомился, что жизненный опыт стал огромным, что «кровь нисколько не отстучала» (по словам Светлова), что надежда ничуть не потускнела.

Таков уж, видно, несуразный мой характер. Хотя я-то убежден: вообще так устроен человек — пока жив, тянется к тому, что впереди, что еще должно случиться. Все он чего-то хочет, все к чему-то стремится.

На что же я-то надеюсь? На то, что увижу в мире такое, чего не видел, узнаю, чего еще не знал, услышу неслыханное и передам людям, как это прекрасно — открывать новое, узнавать заново знакомое старое и идти дальше и дальше и чувствовать, что причастен к великому, неудержимому движению жизни.

Когда летишь в самолете и видишь только голубое небо, начинает казаться, что все в мире остановилось, что машина не несется вперед, а висит на месте. И нужно, чтобы за иллюминатором мелькнуло облако или птица, или далеко внизу передвинулся город, либо показался лес и пропало озеро — тогда снова видишь и понимаешь, что самолет несется по своей трассе.

Так и движение времени становится ощутимым, когда замечаешь, что постарел давний знакомый, подрос ребенок, которого знал малышом, и когда старик начинает рассказывать о годах своей молодости.

Я хочу, чтобы эта книга стала вешкой либо малой приметой на дороге жизни моих сверстников, с которыми рядом прошел я через удивительные десятилетия самого необыкновенного века в истории человечества…

Давно, когда нынешние дедушки и бабушки звались еще внуками и внучками, была Российская империя. А в империи была Вятская губерния, а в губернии уездный городок Нолинск на реке Вое. Ушли в прошлое и Российская империя, и Вятская губерния, и уездный городок Нолинск. Но если прочтете вы эту книжку, может быть, и поможет она вам услышать отзвуки минувших лет, как колокола града Китежа.

Все меньше и меньше на земле остается моих сверстников, свидетелей прошедшего времени. Все меньше и меньше остается следов той жизни, которою жили мы в годы нашего детства. И не могу я сказать моим слушателям и читателям: «А помните… в тринадцатом году, когда праздновали трехсотлетие царствующего дома Романовых, какие веселые плошки горели на Главной улице?..» Нет, вы не помните этого потому, что вас тогда и на свете еще не было. Не знаете вы и того, чем отличалась форма у нас, реалистов, от формы учеников городского училища… И не можете вы помнить, как в праздничные дни пасхи мы, мальчики, бегали на колокольни трезвонить в колокола.

Как бы мне помочь вам представить себе картинки ушедшей этой жизни? Я без вашего воображения, без вашей фантазии не смогу обойтись. Я человек театральный, пробую и вас ввести в свою игру. Общими силами, может быть, нам и удастся представить себе время, которое прошло задолго до дней вашего рождения…

Как-то поздним вечером погас у нас в доме свет. Починить его было некому, и пришлось мне, в темноте, чертыхаясь, шарить по кухонным ящикам, чтобы отыскать запропастившийся куда-то огарок свечки. И когда танцующее ее пламя стало гонять по стенам и по потолку несуразные, расплывающиеся тени, я вдруг не узнал свою комнату, как будто бы и время метнулось далеко назад и оказался я рядом со своей юностью, а нынешняя моя старость вроде бы еще ждет меня далеко впереди. Я держал огарок в руке, глядел на мою беспокойную тень на стене, и вдруг, без всякого моего старания, стали мне ясно припоминаться картинки давно покинутого мною городка Нолинска на реке Вое. Я забыл и думать о нем уже многие годы. Верно, мешали вспомнить о нем электричество, радио, автомобили и самолеты, телевидение и мини-юбки, полеты на Луну и на Марс, и эскимо, и кино, и высотные дома, и… этот неугомонный ритм жизни, который нас беспрестанно торопит. А при нестойком свете свечи я отстранился от всех атрибутов нынешнего дня своего существования и мог свободно разглядеть то, что как будто бы уже насовсем ушло из поля моего зрения… И вот, пока горит огарочек, я и попытаюсь повести мой рассказ.

Как бы это представить себе первые годы нашего столетия? Прежде, ну хоть в прошлом веке, проще было бы вернуться в минувшее время. Если мерить сегодняшними мерками — какие уж такие крутые перемены в жизни человечества случались тогда? Ну, повоевали два государства в одном конце земли, побушевала война в другом конце. Отняли друг у друга кто что смог — кто город, кто провинцию. А в других-то странах эти их распри почти никак и не отозвались. Или сменился один король другим. Или выдумал инженер машину, а власть имущие посмеялись над ней. И опять всей-то планете дела нет до этого. В общем, как жили деды, так жили и внуки. А в нашем, двадцатом веке открытия, изобретения, революции так и сыплются одно за другим. Да такие, что сотрясается весь строй жизни на планете и меняется она непрестанно и решительно. Что и в голову людям не приходило два десятка лет тому назад, нынче уже прочно вошло в быт. А мы считаем, что новости эти нисколько не удивительны, а просто необходимы в нашей жизни. Любой первоклассник вернется из школы, где учился складывать два да два и писать очередную новую букву, вернется и сам включит телевизор — сложнейшую машину, над созданием которой трудились образованнейшие и талантливейшие люди, и, не думая о чуде, что свершается в эту минуту, начинает с азартом следить за тем, как наша сборная играет в хоккей где-то в Швеции или в Канаде. И считает, что это совершенно обычное дело. Да еще ворчит, если на экране случаются помехи — «не по нашей вине и за пределами нашего государства». А если бы годков семьдесят тому назад показать бы людям, как этот парнишка управляется с телевизором, то, верно, и грамотеи стали бы креститься со страху. А лет триста назад запалили бы здоровый костер на этом месте и вопили бы изо всех сил: «Колдовство!.. Дьявольская сила!..»

И не то удивительно нашим внукам, что в своей комнате они могут видеть, что делается на другом конце земли, а то, как это его дед и бабка обходились без телевидения.

Мы ведь считаем вполне естественным, что когда открываешь кран, то из него льется вода и не надо идти с ведрами на речку или к колодцу. Привычно нажал кнопку — и ярко вспыхнула люстра под потолком — не нужно наливать керосин в лампу и отчищать ее стекло от копоти. Зажег конфорку — и можешь варить на ней суп или кипятить чайник — не ходи рубить дрова и не топи печь. И нечего ждать, когда приедет сосед с базара и расскажет, что там делается за околицей твоего селения или в ближнем городе, — включи радио и узнаешь новости со всего света.

А ведь жили люди безо всяких машин, приборов и аппаратов. И было вполне естественно, что до железной дороги, за сто тридцать километров от Нолинска, на ямских лошадях надо было добираться чуть не двое суток. А теперь читаешь в газете — глава такого-то государства прилетел сегодня в Москву, побеседовал с нашими руководителями, присутствовал на торжественном обеде, после чего отбыл на родину, куда благополучно и возвратился в этот же самый день.

Как переменилась жизнь за несколько десятилетий! Сколько было написано книг ученых и романов фантастических о том, что когда-нибудь появится на земле Государство Равных, Государство Справедливости. Читали люди эти сочинения, и мало кто им верил. А вот мы уже более шестидесяти лет живем в таком государстве.

В школьные мои годы нас учили, что все существующее в мире состоит из простейших неделимых частиц — атомов. И вдруг, на нашей уже памяти, наука открыла, что атом — это целая сложнейшая система сил, которые обладают огромной мощью.

Так вот, на время моего рассказа позабудьте обо всех этих достижениях и открытиях науки и цивилизации, вообразите, что их еще нет и неизвестно, будут ли. А я пока попытаюсь сводить вас в мой родной городок Нолинск.

Откуда бы вам получше его разглядеть? Пожалуй, пойдемте по Медведскому тракту, по летней дороге к нам в город. Это вам надо в Вятке, где кончаются железнодорожные пути в нашу сторону, сесть на пароход купца Булычева либо нолинских богатеев Небогатиковых и пойти вниз, по течению реки, и тогда примерно через сутки (если не застрянете где-нибудь на мели) вы причалите у пристани Медведки. Теперь поднимитесь по глубокому песку в поселок — отсюда и тянется булыжный Медведский тракт прямо к нам. Проехав двадцать пять километров, ваш тарантас въехал бы на горку, где стоит деревня Чащино.

Там, с крутого спуска, вы и увидите Нолинск. Река внизу — это и есть Воя. Имя-то шумное и грозное, а речка невелика. Хотя как-то раз в половодье добрался сюда буксирный пароход с Вятки. Вода здесь чистая, сверху кое-где дно видно. Рыба? Водилась какая-то, но нам, мальчишкам, одни пескари попадались.

Смотрите теперь направо. Вот пошел сосновый бор, а под ним обрыв обнажил глинистую землю — Красный Яр. Там глубокий омут, в котором ходит здоровенный сом. Впрочем, сам не видел, ручаться не берусь. А вон на другом берегу дорога белеет — это зимний путь к нам, почтовый тракт — через деревню Перевоз, на село Суну и дальше, дальше до самого губернского города.

Это, стало быть, если вправо смотреть. А влево что? Да ничего. Течет себе река и течет. Стоят там подальше две-три дощатые купальни, а за ними пляж — низкий песчаный берег. Любимое место купанья нолинских мальчишек. Отсюда я что-то не вижу, есть ли там мемориальная доска? Но место-то это я и без доски хорошо узнаю, так как связано оно с памятным происшествием. Случилось оно как-то в начале лета. Я только что сдал экзамены в реальное училище и уже числился учеником первого класса. И уже куплена была зеленая суконная фуражка с позолоченным гербом — НРУ. Задавался я неописуемо, фуражку, несмотря на жаркую погоду, снимал только в исключительных случаях — за очередной трапезой и укладываясь спать.

Итак, с двоюродным моим братом Андреем Кулеша, третьеклассником Петербургской гимназии, пришли мы сюда купаться. Приехал он в Нолинск ненадолго, и я торопился показать ему все примечательные места нашего города.

Разделись. Я свою зеленую фуражку осторожно уложил на белье, Андрей бросил летнюю кепочку на песок, и мы вошли в воду. Я сделал пару шагов и стал окунаться, а Андрей быстро сплавал на другую сторону и, вернувшись на середину реки, позвал меня к себе.

— Да я плавать не умею!

Он тут же оказался рядом со мною.

— Сейчас научу. Держись за мое плечо и болтай хорошенько ногами… Давай!

Не успел я обдумать предложение, как мы уже поплыли. Дно ушло из-под ног, вода подо мною стала темно-зеленой, и жутко было глядеть на нее: что там внизу? И кто там внизу? А может быть, этот кто-то ухватит сейчас за ногу и уволочет к себе?..

И как только пришло мне это в голову, я почувствовал, что остался один: плечо, за которое я держался, вывернулось, и Андрей быстро поплыл к берегу. «Не тратя время попусту», я тут же опустился на дно. Опускание было недолгим — ноги у меня уперлись в твердый песок. Затем они сами по себе согнулись и толкнули меня вверх. Я увидел, что над рекой по-прежнему светило солнце, вода поблескивала, кругами расходясь от моего трепыхания. Андрей сидел на берегу и крикнул мне что-то. Но едва успев хватить глоток воздуха, я сразу же отправился восвояси — на речное дно. Однако ноги опять-таки вытолкнули меня на поверхность. Я удивился, что в мире до сих пор ничего не изменилось, а я тону. «Я тону!» — испуганно сообщил я миру, сызнова ныряя на дно. На этот раз заметил, что вода здесь не прозрачная и зеленая, а густая и мутная и что в ней толком ничего нельзя рассмотреть. Тогда понял: «Это все… Конец».

Непонятно, как моя голова опять высунулась из реки, а я с полным равнодушием подумал: «Это я смотрю в последний раз»… и окончательно отправился на дно.

А через пару минут я сидел на песке, Андрей хлопал меня по спине, я кашлял, выплевывал из носа и изо рта проглоченную воду. Голова болела, в ушах стоял шум, перед глазами плыла какая-то муть. Право же, здесь, на берегу, было гораздо неприятнее, чем на дне Вои. Андрей не давал мне покоя — толкал, мял, шлепал по животу и по груди. Потом уложил меня на песок. Наконец, я мог отдохнуть и лежал без движения, греясь на солнце. Голова вроде бы стала болеть поменьше. Но не прошло и минут пяти, как мой братец снова принялся за меня — заставил подняться и поволок в речку.

Господи, как я не хотел лезть в нее. Ругался, отговаривался болью головы, ныл, что боюсь, просил перенести купание на завтра… Андрей был непреклонен: «Лезь сейчас же. Иначе всю жизнь бояться воды будешь. Давай, давай, не раздумывай!»… Я полез в реку, и мы повторили урок, хотя я и хныкал и трусил.

Приплелись мы домой оба усталые и измученные. Во рту все пересохло. «Выпить бы чего-нибудь холодненького!»

И вдруг Андрей увидел на полу за дверью бутылку с лимонадной этикеткой. В один момент мы высосали ее из горлышка, затем, вытаращив глаза, поглядели друг на друга и кинулись во двор, чтобы немедленно расстаться с выпитым: это был чистейший керосин…

Переживания этого случая не пригодились мне в работе ни в театре, ни в кинематографе. Но память о том, как я, преодолевая страх, заставил себя повторить только что испытанные неприятности, помогла не одному моему герою и на сцене и на экране.

А теперь давайте опять заберемся на горку в Чащино. Внизу, под нами, тракт подходит к деревянному мосту через Вою. Телеги тарахтят на нем так, словно за Красным Яром гремит гром. И колеса-то дребезжат, и настил на мосту грохает… Беда с этим мостом. Чуть упустят время чащинские мужики, не успеют разобрать до начала ледохода — и растащит его разыгравшаяся река. В дни половодья не узнать нашу тихую Вою. Воды в ней сбежится столько, что вырывается она из своих берегов и, широко разливаясь, покрывает все просторные луга, что яркой зеленью обрамляют город с трех сторон.

Ну, смотрите, Нолинск, вот он — весь перед вами. Тракт, что тянется от реки, входит прямо в город. Не то второй, не то третий дом — почта. Напротив нее, за высоким серым забором — тюрьма. Дальше одноэтажные домики выстроились в Почтовую улицу. Идет она до первого перекрестка, а тут мы попадаем на улицу Главную. Само название говорит, что́ она значит для города. Здесь дома все в два этажа и чуть ли не все каменные. Лавки, присутственные места и две церкви. Одна, маленько отступя, — Успенская. Перед нею базарная площадь. А дальше, за длинным домом реального училища, за большим садом, главная городская церковь — собор. Напротив него — духовное училище. Самое высокое здание в Нолинске. Аж три с половиною этажа! За собором слободка. Улица маленьких деревянных домишек. За слободкой луг, а за ним белая каменная ограда кладбища с небольшой церквушкой. А за кладбищем Нолинск кончился. Потом пойдет луг, потом перелесок, а потом деревня Рябиновщина.

От собора вверх по Нагорной улице — большой белый дом в саду — земская больница. И здесь конец городу. Открой ворота, что перекрывают мостовую, и поезжай по старому, выбитому тракту хоть до Казани или до Ближних дач, туда всего три версты. Говорят, что березы вдоль дороги посажены еще при Екатерине Второй.

Вот и все примечательности Нолинска.

В самом городе по двум-трем плохо замощенным улицам подпрыгивали и тарахтели редкие тарантасы и телеги, потом сворачивали на мягкие, разъезженные колеи глинистых дорог или поперечных улочек. Стук затихал, облегченно вздыхали пассажиры после надоедливой тряски по булыжникам, а прохожие, переждав трескотню повозок, продолжали прерванный шумом разговор и шагали по деревянным тротуарам, по которым так приятно постукивали каблуки сапог.

Кой-где на углах высились невысокие деревянные столбы, на макушках которых торчали керосиновые фонари. В сумерках, от фонаря к фонарю, начинал свой путь пожилой сторож с лесенкой за плечами. Приставит лесенку к столбу, поднимется на несколько ступенек, протрет стекла, нальет керосин в резервуар, зажжет лампу. Желтый качающийся огонек осветит угол дома, кусок тротуара и мостовой. Через несколько минут фонарь загорится на следующем углу, потом дальше, еще дальше, и когда настанет вечер, по всему городу засветится десятка два таких слабеньких маяков. Дорогу-то они не больно освещают, но хоть заблудиться не дадут: «Ага, вон горит на углу Хлебной улицы, стало быть, сейчас мне сворачивать на Огородную…»

А впрочем, это мало кому и нужно. Как только стемнеет, так на улицы никто и нос не кажет. Разве уж по большой нужде человек выйдет. А то сидят по своим домам. Горят на столах двадцатилинейные жаркие лампы, а хозяева занимаются домашними своими делами. А часам к девяти начинают гаснуть окна — стало быть, отошли люди на покой. И совсем пусто и тихо становится на улицах, только в положенное время отбивает часы колокол на Успенской церкви да изредка слышатся глуховатые постукивания — тук-тук… тук-тук… тук-тук… Это ночной сторож бродит по городу и поколачивает своей колотушкой — узкой дощечкой, к которой на ремешке привешен деревянный шарик. Тук-тук… тук-тук… тук-тук… Дескать, спите спокойно, нолинчане! Не тревожьтесь: порядок в городе. И в лавки ваши никто не лезет, и дома не трогает. Тук-тук… тук-тук… Вот он я, здесь!

И не важно, что сторож-то этот — хлипкий старикашка в большом тулупе, из которого только клок бороды торчит, а проснется ночью нолинский житель, услышит стук колотушки и, повернувшись на другой бок, тут же мирно засыпает: «Все в порядке… сторож в дозоре ходит, меня охраняет».

Впрочем, днем-то город стерегут и еще крепче. На Главной улице, как раз против реального училища, вот она, полосатая будка, а в ней усатый, с саблей в ободранных ножнах, суровый полицейский. А по улицам время от времени степенно шагают в ногу два околоточных надзирателя в серых шинелях, с аккуратными шашками на боку. Оба толстяки, только один высокий, а второй коротышка — Самовар и Чайничек. Так зовет их весь город, а настоящие имена вряд ли кто и знает.

Впрочем, и без этой охраны спокойно у нас в городе. Так спокойно, что даже скучно. А тихо как! Я, пожалуй, нигде такой тишины не слыхал, как у нас, зимними ночами. Остановишься на улице — перестанет скрипеть снег под ногами — и слушаешь. Все кругом молчит, и до всякого шума, до любых звуков так далеко, как, наверное, до синих больших звезд, что так густо высыпали на небо и так ярко светят, что здесь, на земле, вокруг меня снег проблескивает короткими искрами…

Да кому и о чем было шуметь в Нолинске? Жили-то люди без всякой большой цели, без надежды на то, что́ может сбыться впереди. День за днем. Как вчера, так и завтра. Как отец, так и сын. Откуда же взяться шуму? Нет, тихая была жизнь…

И думаю я теперь, что самое главное отличие нынешнего нашего времени от тех лет моего детства не в том, что сидели тогда люди при тусклых керосиновых лампах, что не могли видеть на домашних экранах, что делается на другом конце земли, и не в том, что из малой коробки радиоприемника не могли слышать голоса далеких людей, что не летали тогда люди на Луну и не добывали энергию из мельчайших частиц вещества. Нет, не в этом главное отличие нынешних лет от лет минувших, а в том, что все мы живем теперь, стремясь к цели, которая воодушевляет и осмысливает наше существование.

Ото всего можно отказаться — от изобретений, открытий, но не от надежды на будущее, которое, как бы далеко оно ни было, оправдывает наши труды и ошибки.

А в Нолинске мы жили, как в маленьком, отгороженном от Вселенной мире. Хотя, конечно же, были и у нас свои заботы и желания, но только замыкались они в малое пространство нашего города и в ограниченность нашего бытия. Случались и у нас события, которые мы считали знаменательными. Вот, к примеру, богатейшие нолинские купцы, братья Небогатиковы, провели в свои три дома электричество. На окраине, у городского сада, захлопала по вечерам машина, а из тонкой трубы колечками стал вылетать дым и от этого в трех городских домах вспыхивал яркий свет. И вереницы гуляющих стали фланировать не по Главной улице, а мимо небогатиковских домов, чтобы, заглянув в окно, подивиться на диковинные электрические лампочки…

А была и постоянная достопримечательность нашего бытия — Ванюшка-дурачок. Как только наступала зима, так и появлялся он в городе. Откуда? Никто не знал. В морозную погоду не спеша шагал по улицам высокий человек лет за тридцать. На голове огромная шапка светлых немытых и нечесаных волос. На теле длинная, до пят, рубаха из толстой мешковины, а из-под рубахи видны темно-красные с синевой босые ноги. На груди, на цепочке висел большой медный крест. В руке толстый суковатый посох. Где жил Ваня, откуда приходил, куда пропадал — никто сказать не мог. А на расспросы был у него один ответ: «Ходил!..»

Стучался он в любой дом, и всюду его принимали охотно — приход его был вроде доброго предзнаменования. В гостях он ел, пил, чем угощали, а то просто сидел и молчал. Все домашние собирались вокруг Ванюши посмотреть, послушать — не скажет ли чего. Да был он неразговорчив. На расспросы чаще кивал либо покачивал головою. А уж если промолвится, то слова его запоминали, передавали знакомым и искали в них какой-то особый, скрытый смысл.

— Вот, говорят, вчера у Кощеевых запел — «Богородице, дево, радуйся»… А у них-то в семье, кроме старухи Степановны, три мужика, и все!

— Ну да-к что!

— Вот и я говорю — к чему бы это?..

— А в воскресенье, после обедни?.. Слыхали?..

— А что?

— Ну, как же! Ольга-то Яковлевна… Парамонова… подает ему на паперти три копейки, а он оттолкнул руку ее и говорит: «Мне не надо-ть. Себе купи! Скорей, слышь, купи!..»

— Чего купить-то?

— А кто ж его знает…

— Да…

И собеседники задумываются, покачивая головами.

Впрочем, у нас даже и необыкновенные происшествия случались.

Леля Маландина, крупная, розовощекая девица в очках, на Дальних дачах поймала на лугу лягушку, зажарила ее и съела! Мы, ребята, до самой осени с восхищением и завистью смотрели на отважную гимназистку. Вот это настоящий человек! Героиня!

И хоть каждый из нас мечтал о героических подвигах, но повторить ее отчаянный опыт никто не отважился: при одной мысли об этом — с души воротило…

И не мудрено, что при бедности событий в городе, при малости примечательных людей в Нолинске, в нашей семье сухорукая Аннушка была личностью выдающейся.

Жила она у нас с незапамятных времен. Даже тетки мои не помнили, когда она появилась в нашей семье, даже и они не видели ее молодой.

Аннушка была такой же постоянной и неотъемлемой частью нашего дома, как зеленый, бархатный с кисточками диван, как розовый в цветочках эмалированный кувшин, в котором подавали к обеду молоко, наконец, как сама бабушка в сползающих на курносый нос очках и с потухшей папиросой во рту.

В длинном темном платье, повязанная черным платком, в войлочных опорках, почти невидимая и совсем неслышная, целыми днями неутомимо бродила Аннушка по дому. Не знаю, какие обязанности лежали на ней, но она постоянно была в движении и только по вечерам, когда затапливали печи, садилась у раскрытой дверцы близко, близко к огню и неотрывно глядела, как бегало пламя по березовым поленьям.

Левая тонкая сухая рука ее недвижно висела вдоль туловища, но и одной правой рукою Аннушка быстро и ловко управлялась со своими делами. И, верно, поэтому мы, ребята, считали, что сухорукость не несчастье ее, а особенность, которою она отличается от всех других людей.

Все-таки нас занимало, почему это у Аннушки такая рука. Родилась ли она так или что-то с нею случилось? Но спрашивать об этом у старухи нам запретили тетки строго-настрого, чтобы не ворошить дело давнее и мрачное.

В конце-то концов мы вызнали, что история эта еще тех времен, когда Аннушка была девицей. Любила она парня, за которого собиралась идти замуж. Да что-то разладилось у них — поссорились из-за чего-то, а может, просто разонравилась она своему милому, только пошла их любовь врозь, а парень стал гулять с другою. Но так велика была обида Аннушки, что решила она извести разлучницу. Во время гулянья или хоровода столкнула соперницу с обрыва в речной омут. Бывший ее жених выхватил нож и ударил Аннушку, да не попал в грудь, а распорол ей руку…

Дело это замяли, тем более что и «утопленницу» вытащили из воды живою и Аннушка не померла. Но только рука у нее с той поры все сохла и сохла и совсем стала непригодна к работе.

Странно было нам, ребятам, глядеть на эту тихую, молчаливую старушку и воображать ее героиней такой романтической истории, представлять, что в таком тщедушном теле таились и страсть, и смелость, и страдание. А может быть, и до сей поры еще хранятся, только глубоко запрятаны от чужого любопытства.

Мы смотрели на нее и с удивлением, и с уважением, и, пожалуй, даже с робостью, но только в те минуты, когда вспоминали о минувшей ее молодости. А в остальное время была она для нас просто Аннушка, которую мы не очень-то замечали в дневные часы, с которой не больно-то и считались при родителях, на которую частенько ворчали про себя, но с которой любили сидеть по вечерам у горящей печки… В карманах Аннушкинова платья всегда скрывались запасы поджаристых подсоленных ржаных сухариков. Она с охотой раздавала их нам, и мы хрустели ими с таким усердием, что временами заглушали треск дров в печке…

А когда прогорали дрова, а из оставшихся угольков начинали выпрыгивать синие язычки угара, когда нельзя еще было закрывать вьюшку, а уж и света от печки почти не было, тут-то в теплых сумерках и можно было уговорить Аннушку рассказать сказку об Иване-царевиче и Сером Волке, о Медведе с липовой ногой или о Кащее Бессмертном…

Рассказывала она не торопясь, как будто припоминая события, что ей самой довелось когда-то видеть. Рассказывала так, как будто и Иван-царевич, и Серый Волк, и Медведь с липовой ногой были прежде ее добрыми знакомыми и она жалела своих знакомцев, попавших в беду, и радовалась их удачам. Время от времени прерывала свое повествование, то ли для того, чтобы хорошенько припомнить, как там было дело у Кащея Бессмертного, или затем, чтобы вздохнуть над горькой судьбою Иванушки, которого родные братья решили сжить со свету. Она и сама пугалась, когда громким шепотом изображала, как скрипит по ночам липовая нога у Медведя: «Скррип… сскррип…»

А уж про слушателей-то и говорить нечего — прямо душа в пятки уходила в эти минуты. Мы тесней прижимались друг к дружке, еще ближе старались подобраться к печке.

Но именно за эти минуты потрясения больше всего мы и любили вечерние посиделки и страшные сказки. Жутко и сладостно было дрожать от страха и, оглядываясь на темные углы комнаты, ожидать, что вот-вот выглянет оттуда злобный Кашей или застучит там медвежий костыль… Но даже беспокойные сны, что виделись нам после этого, не могли нас отвадить от сидений у печки.

А случалось, что, набегавшись за день, мы молчали рядом с Аннушкой, тихо грызли сухарики и, глядя, как пляшет огонь на поленьях, думали каждый о своем. И если не было дома никого из взрослых, случалось, что Аннушка вдруг запевала песню своим тихим и ясным голосом. И всякий раз одну и ту же.

Пела она так же, как рассказывала свои сказки, — неторопливо, вроде бы вспоминая приключившееся с близким ей человеком. И ничего, что мы хорошо знали и напев и слова песни, — она нас так же увлекала и завораживала, как и сказки…

Аннушка напевала:

Задумал я богу помолиться,

Я взял котомку и пошел.

А солнце за лесом садится,

А я овраг не перешел…

Вдали заметил я избушку

И в ней решил заночевать.

В окно я тихо постучался —

Старушка вышла на крыльцо…

Водой я с хлебом напитался,

И лег я спать на грязный пол…

А ночью у ворот стучится,

Ах, в белом саване мертвец!

«Отдай, старуха, мои деньги,

Я тот зарезанный купец!..»

Ах, батюшки, как замирало сердце у каждого из нас, когда у ворот избушки появлялся убитый купец. Он так явственно виделся нам за спиною Аннушки, что всякий раз мы уж готовы были бежать от него, да ведь деться-то было некуда: чем дальше от печки, тем еще страшнее — там ведь полная темнота.

Пожалуй, это и были первые мои встречи с Театром — примитивным, домашним, но с таким, где актер вполне завоевывал глубокое сочувствие своих слушателей.

Только из песен да из сказок узнавали мы о диковинных случаях, что бывают в мире, а в наших Нолях такого не случалось. У нас все размеренно, покойно, до скуки однообразно. И, пожалуй, самое живое место — общество трезвости. Этакая странная организация существовала у нас в городе. В члены ее вступали люди, которые и сами должны были остерегаться «зеленого змия» и других отговаривать от пьянства. Но частенько случалось, что «трезвенники» забывали о своей причастности к обществу, а уж пропаганду и вовсе никто не вел. А общество все-таки процветало и занимало весь второй этаж дома над магазином Суслопарова, на углу Главной улицы.

В общем-то это был клуб. Библиотека, бильярд, комнаты для игры в карты, буфет и зал, в конце которого сооружена была небольшая сцена. Время от времени «любители драматического искусства» устраивали здесь концерты и спектакли.

Несколько служащих городской и земской управы, почтовый чиновник, пара приказчиков из небогатиковского магазина, доктор с женой, учительница женской гимназии — они и были усердными и преданными служителями Мельпомены, они и были «возмутителями спокойствия» нолинского бытия. Несколько раз в году писанные от руки афиши извещали нолинчан о том, что такого-то числа этого месяца любителями драматического искусства будет дан спектакль.

Город тут же начинал готовиться к предстоящему событию, и оно уже заранее горячо обсуждалось, В день представления родственники «артистов», их друзья, знакомые, почитатели театра и просто любопытные переполняли зрительный зал. Не было случая, чтобы к вечеру на дверях общества трезвости не висела бумажка — «Билетов нет».

Играл кружок только на аншлагах. И почти всегда, по просьбе публики, приходилось повторять спектакль и раз и два.

А уж после-то спектакля сколько было разговоров: появлялись и приверженцы и хулители, и возносили до небес своих любимцев, и ругали неудачных исполнителей. Но в одном сходились обе партии, что вечер этот замечательный и памятный. И что играли у нас, пожалуй, не хуже, чем в самой Вятке труппа настоящих артистов. И гадали, какую же пьесу выберут в кружке для следующего представления и когда оно произойдет.

Уж и не знаю, были ли еще где такие любители театра, как в наших Нолях?

Довелось и мне, в самом детском возрасте, побывать на спектакле, в котором играл мой отец. Теперь я уж и не помню, в чем там было дело в той пьесе, только до сей поры не забыл, что был увлечен чрезвычайно, безусловно верил всему, что говорили и что делали на сцене артисты. И когда кто-то из действующих лиц заявил, что сейчас застрелит своего соперника, я в великом страхе завопил: «Не тронь папу!» — и заревел горькими слезами.

Пришлось вывести меня из зала. За кулисами я потрогал своего папу и убедился, что он жив и невредим. Но тут же встал серьезный и требовавший немедленного ответа вопрос: а что же произошло только что там, на сцене? Я же видел, как в папу стрелял этот противный, злой, хотя и раскаявшийся теперь человек! Вот же он! — и я опять заревел, теперь уже от страха, что он сейчас застрелит не только папу, но и меня заодно.

Убийца поднял руку, засмеялся и сказал: «Но я же Евгений Яковлевич. Дядя Евгений! Разве ты меня не узнал? Здравствуй!»

— Нет! Ты хотел папу убить!

— Думаешь, это взаправду? Это мы с твоим папой играли! Так же, как ты дома запряжешь стул и будто на тройке в Медведки едешь.

— Я понарошку… а ты…

И завязался у нас спор — что «в самом деле», а что игра.

Так и не закончив его, я ушел домой, а спор этот и до сих пор веду с товарищами по работе, а иной раз и со зрителями: нужна ли игре правда и нужна ли правде игра? Без правды, без подобия жизни игра артиста и любое искусство не увлекает зрителей, оно им не интересно. Но и одна только правда, одно копирование природы, без элементов условности искусства, не нужно и неприятно тем, кто это видит на сцене, на экране или на полотне. И с проблемой этой столкнулся я давным-давно, в городе Нолинске, как только в первый раз в жизни встретился с театром.

Через несколько месяцев у меня случилась и вторая встреча. Было начало лета. Тополиный пух летал по городу. В большом саду, за домом, где жил Ваня Палин, троюродный мой брат, шла у нас ожесточенная война индейцев с белыми. Противники прятались за кустами, стреляли друг в друга из засады, рубились деревянными саблями. И вдруг, в тот самый момент, когда вождь индейцев собирался скальпировать своего врага, неожиданно на дорожке сада появился мой отец.

— А ну, — остановил он разгоряченного вождя, — идем скорее со мной!

— Куда?.. Зачем?.. — жалобным голосом спросил вождь, прижимая к животу саблю, смоченную зеленой кровью крапивы.

— Надо, надо. Скорее!

— Но мы же играем! — воскликнул вождь и заплакал горючими слезами.

— Там будет еще интереснее. Перестань реветь и пойдем!..

И обливающегося слезами отважного краснокожего воина отец взял в плен и повел на репетицию.

По какому-то поводу учителя земской начальной школы решили поставить детский спектакль. Учебный год уже закончился, учеников распустили на каникулы, и обнаружилась нехватка артистов на роли гномов. С трудом набрали шестерых, а седьмого недоставало. Вот тут-то и выплыла моя кандидатура.

Спектакль играли на окраине города, в пустом кирпичном сарае, во дворе дома сестер Лукиных. Одна из них кончала гимназию, другая служила учительницей, а старшая училась на доктора. Они были и авторами пьесы «Спящая царевна», и режиссерами, и художниками. Они же расставили на земляном полу деревянные лавки и зазывали зрителей. Молоденькая моя тетка играла заглавную роль, а отец помогал артистам одеваться и гримироваться. Что там происходило на сцене в первой половине спектакля — понятия не имею, так как в это время был занят исключительно собственной персоной: меня наряжали в красную рубаху из толстой цветной бумаги, потом отец жженой пробкой подвел мне брови, нарисовал усы, зацепил за уши веревку, к которой была привязана длинная пеньковая борода. На голову нахлобучил мне самодельный лохматый парик из того же материала. И, оглядев меня, довольный родитель шепнул: «Вот и последний гном готов!»

Не успел я как следует насладиться своим преображением, как следует сравнить себя со своими компаньонами, как одна из сестер Лукиных тихо, но взволнованно произнесла: «Пора!» И из-за простыни, что служила кулисой, нас вытолкнули на сцену, освещенную четырьмя керосиновыми лампами. Шесть гномов нерешительно переминались с ноги на ногу под радостные возгласы своих родственников.

— Смотрите на Царевну! — донесся из-за простыни голос второй Лукиной.

Мы по команде повернулись к столу, покрытому серым одеялом, на котором недвижно лежала Лена Чиркова.

— Так! — прошелестел голос за простыней.

И мы, гномы, поняли, что перед нами скала, на которой спит Царевна. И в этот момент старший из гномов — ученица второго класса гимназии Ленка Метелева выскочила из-за простыни, всплеснула руками и что-то закричала, обращаясь то к Царевне, которая лежала с закрытыми глазами, то к нам — гномам. Тут и зрителям и нам стало ясно, что Царевна окончила свой жизненный путь. И мы, разделяя Ленкину скорбь, ответили ей горестными криками.

Пока мы вопили, Ленка мотнулась за простыню и вынесла оттуда семь зажженных свечек. Быстро сунула их нам в руки и повела нас хороводом вокруг усопшей Царевны. Мы совершали погребальный обряд под печальные звуки мандолины, которые раздавались за простыней.

Вместе с остальными я так был увлечен этой церемонией, что свечка стала дрожать в моей руке, прикоснулась к пеньковым кудрям шагавшего передо мною гнома. Дымя и потрескивая, они загорелись. Но, не обращая на это внимания, и я, и мой напарник, подвергшийся аутодафе, продолжали шествие.

Вскрикнул кто-то из зрителей. Сестры Лукины зашипели за простыней. Царевна приоткрыла глаза и, не ожидая, когда ее разбудит принц, спрыгнула со скалы, сорвала горящий парик и принялась топтать его ногами.

Поджигателя стукнули по затылку, и под его громкий рев представление закончилось.

Вот так первые мои встречи с театром и как зрителя и как артиста оказались неудачными. Но все же огорчения были не очень глубокими, вскоре позабылись, да и иные впечатления пришли им на смену — настало время учения.

Определили меня в церковноприходскую школу. Главным предметом был в ней закон божий. Учили мы его обстоятельно и старательно. На каждом уроке отец Александр, наш учитель-священник, рассказывал какую-нибудь историю из Ветхого, а потом из Нового завета. А на следующий раз надо было пересказать услышанное. Память у меня была отличная, так что, окончив школу, я даже получил награду — Евангелие, на заглавном листе которого красовалась надпись — выдано за отличные успехи и благонравное поведение.

Но едва успел я отпраздновать школьную победу, как тут же настало время серьезных испытаний. Начались вступительные экзамены в реальное училище. В громадном зале за отдельными партами рассадили десятка три взволнованных мальчишек, которым по всем правилам арифметики предстояло разобраться в махинациях некоего купца, затеявшего спекуляцию товарами. Дело было запутанное, а посоветоваться с соседями было нельзя, так как между партами бродили внимательные экзаменаторы…

И уж не знаю, откуда снизошло на меня вдохновение — на занятиях математикой это случилось в первый и в последний раз, — но я вдруг ясно-ясно сообразил, как мухлевал купец и что выгадал на своей операции. Удивившись полученному результату, я поднял руку, сам не веря своей смелости.

— Что? Уже решили? — недоверчиво спросил учитель в тужурке с блестящими пуговицами.

Не решаясь сказать да, я вручил ему свои листочки.

— Ну, ну… — протянул он, заглянув в мои расчеты, — можете выйти из зала.

— У меня получилось четырнадцать вопросов! — сообщил я ожидавшей меня матери.

— Хорошо, — ответила она, — а это нужно было так много?

— Не знаю… завтра скажут…

Завтра, опять же явившись вдвоем, мы услышали: «Принят!»

Тут же, выйдя из двери реального, мы перешли дорогу и вошли в магазин господина Ложкина «Фуражки. Шапки». А из магазина я вышел уже совсем другим человеком, так как на голове у меня красовалась замечательная зеленая фуражка с позолоченным гербом — НРУ.

Загрузка...