Однажды я болел и долго лежал в больнице. У больного дел немного — принял лекарства, перетерпел назначенные процедуры и читай, пока в глазах не зарябит, или раздумывай.
И уж чего-чего только не приходит в голову. Ночью как-то подумал о том, что вот уже третий месяц не слезаю с постели, а до болезни не только дома, а и в Москве-то так подолгу не задерживался. Довелось-таки мне за свою жизнь по белому свету помотаться и по родной земле и за границами ее. А начались мои разъезды с самых ранних лет моей юности.
«Это ведь только теперь, — раздумывал я, — страна стала жить подвижнее, беспокойнее, а в те времена редко кому, как мне, доводилось столько ездить. Люди все больше дома сидели…»
И припомнил я, как в мальчишеские свои годы встречал в нашем Нолинском уезде стариков, у которых поля за околицей, соседний лес, куда за дровами ездили да по грибы ходили, и еще ближнее село, где по праздникам в церкви молились, — это и был весь знаемый ими мир. Всего-то навсего растянулся он верст на двадцать, не больше. А о том, что там дальше располагалось, до них только слухи доходили, а если изредка заглядывали оттуда люди, то как с другого света заявлялись.
Глядя на этаких стариков и старух, решал я с ребячьей скоропалительностью, что уж таков русский характер, что домоседы и Обломовы мы по натуре…
И, вспоминая на больничной койке эти мои мальчишечьи рассуждения, я тут же припомнил, что, как только стал я повзрослее, понял, что ошибался. Наш народ и работы не боится, и к знаниям нас влечет не меньше, чем кого другого… Ведь не только прославленные русские путешественники и землепроходцы — Хабаров, Лаптев, Никитин, Седов, Миклухо-Маклай, Пржевальский, Арсеньев, а и весь наш народ опровергает эти несправедливые суждения.
Ведь именно в нашей стране на богомолье люди пешком ходили через все свое огромное государство. Это ведь не то чтобы в соседний монастырь заглянуть, а за многие сотни, за тысячи верст прошагать вдоль и поперек всей страны! Сколько их было, таких странников, на Руси. О них даже песни складывали, книги писали.
А к истории нашей обернешься, так с первых же ее страниц читаешь, как предки наши ходили «из варяг в греки», а казаки плавали в Турцию в долбленых челнах. Новгородцы по всему северу страны поставили свои поселения. Великую землю Сибири, от Урала до Тихого океана, заселили русские хлеборобы. Где-нибудь в Центральной России складывали они на телеги немудрящий свой скарб, сажали на них стариков и ребятишек и отправлялись на восток, за тридевять земель искать счастливую долю.
Да ведь не только свое счастье искали по свету русские люди, а и обороняли чужую судьбу. В восемнадцатом веке, укрощая воинственного прусского завоевателя, побывали наши солдаты в Берлине. В девятнадцатом, ниспровергая тирана и захватчика, дошли они до Парижа. Через полвека вызволили своих кровных братьев на Балканах от тяжкого турецкого ига. В двадцатом столетии, освобождая мир от фашизма, советские люди прошли по многим странам Европы.
История становления и жизни любого государства не может по большей части обойтись без конфликтов с соседями, но наш народ брался за оружие только лишь затем, чтобы оборонить себя или вступиться за правое дело.
Далеко, далеко от родной земли раскиданы могилы наших солдат, но на многих этих холмах и пригорках лежат венки и растут цветы, посаженные руками благодарных жителей окрестных селений.
Мне довелось довольно повидать их на свете.
В начале пятидесятых годов оказался я в Болгарии, в составе маленькой делегации, всего из четырех человек. Принимали нас повсюду приветливо и душевно, прямо по-братски. На встречах, которых было множество, всякий раз и наши хозяева и мы сами волновались до слез. Но вот когда намеченная программа была уже выполнена, наши друзья решили устроить нам и для отдыха, и для развлечения поездку по стране. Усадили в машину и повезли по всей Болгарии, по большому кругу, как по московскому Садовому кольцу.
Вдоволь насмотрелись мы лесов и гор, городов и морского побережья. Страна прекрасная, люди гостеприимные, добрые, так что набралось у нас впечатлений и много, и самых превосходных.
Но больше всего запали в душу памятники. Памятники безымянным русским солдатам, сражавшимся и погибавшим, освобождая болгарский народ от турецкого ига. За многие сотни верст от своего дома, от семьи русские люди проливали свою кровь. За что? Им ничего не нужно было для самих себя, но их угнетенным братьям нужна была свобода.
И подвиг наших людей не был забыт теми, для кого он был свершен. Во множестве селений, иногда самых глухих и заброшенных, стоят чугунные либо каменные изваяния русских солдат-освободителей. Почти сто лет прошло со времени той войны, а мы не видели ни одной фигуры нашего воина, у ног которого не лежали бы живые цветы.
Никто из жителей этих селений не знал, что советские делегаты проедут по их улицам. Стало быть, цветы были не для нас. Это было обычай, прочно держащийся уже многие десятилетия.
В Софии, в Музее русско-болгарской дружбы, висит карта, чуть ли не сплошь утыканная маленькими флажками.
— Что они значат? — спросил я.
Мне ответили: это карта памятников, поставленных болгарским народом в честь русских солдат, освободивших нас в 1877—1878 годах.
— Сколько же их?
— Четыреста сорок!
Четыреста сорок… значит, мы за свою поездку видели только незначительную их часть.
Тут же в музее в одной из его витрин лежат два старинных меча. Они изъедены ржавчиной, почернели, а когда-то давным-давно были грозным оружием: один в руках русского воина, другой в руках болгарина. Они недаром хранятся вместе. На стене над ними висит картина, изображающая древних витязей, а подпись гласит, что в 969 году русский князь Святослав заключил союз с болгарами и союзное их войско билось с византийцами, отстаивая независимость болгарского народа. Значит, и тысячу лет назад наши предки жизнью и кровью своею спасали кровных своих братьев от иноземного владычества.
Конечно же, мы заехали и на Шипкинский перевал. Место прославленное и в песнях, и в сказаниях обоих народов. Именно здесь в кровопролитных боях и решился исход освободительной борьбы. Здесь, на отвесных кручах перевала, в окопах сидели вместе русские солдаты и болгарские борцы за свободу. Их убивали бомбы, засыпали метели, но они вынесли все испытания и победили.
Долго надо шагать путнику по крутой тропинке, чтобы подняться с шоссе к высокой башне, сооруженной на вершине перевала. Но никогда не бывает безлюдным это место. Утром и вечером, в будни и в праздники — здесь всегда людно. Кто пришел из соседних селений, кто приехал из далеких краев страны.
И не переводятся свежие цветы на мраморном столе внутри башни. И постоянно стоят люди на вершине ее и смотрят на горы, поросшие лесами, на затянутую голубой дымкой Казанлыкскую долину, знаменитую долину прославленных болгарских роз. И любуясь родной землей, протянувшейся вдоль всего горизонта, верно, поминают тех, кто погиб на склонах этих гор, но добыл счастье и волю их родине.
«Дядо Иван» — так ласково и уважительно называли болгары русских людей. В тяжкие годы своей жизни всегда с надеждой глядели на север, где лежит страна, породившая этих сильных и добрых людей. Единственная в мире страна, которая приходила им на помощь в беде.
И в последний раз они не напрасно надеялись: в 1944 году снова, уже Советская Армия, освободила Болгарию от фашистских захватчиков. И новые памятники новым подвигам русских, советских людей поставлены благодарным народом.
В Пловдиве на холме, возвышающемся над городом, стоит высокая статуя молодого нашего солдата. Пловдивцы зовут его просто — Алеша, как своего, как близкого человека. «Идем к Алеше!» — говорит старик своей седой подруге. «Идем к Алеше!» — говорит парень девушке. И идут к этому памятнику.
Об Алеше сложена песня, которую распевают по всей стране.
Дядо Иван и Алеша — сколько их пришло на поля Средней Европы, в горы Югославии и Норвегии, чтобы сражаться за мир и будущее людей, и сколько их не вернулось домой, а осталось здесь лежать навечно, в безымянных могилах, которые раскиданы по свету и вблизи и вдалеке от памятников, которыми почтили их спасенные ими люди.
Нет ни одного народа в мире, который столько раз и такие тяжелые жертвы принес бы человечеству не ради своей выгоды, а для блага всей земли. Не всем зарубежным правительствам хочется вспоминать об этом, но народы, ради которых проливалась кровь, это помнят.
Бродя по улицам Праги, не раз увидите вы на стенах домов мемориальные доски: «Здесь, сражаясь за город, погиб советский воин».
В Праге таких досок много, потому что и весь город мог быть уничтожен, если бы советские танкисты не совершили бы свой знаменитый прыжок и не вышибли бы нежданным ударом гитлеровцев, готовивших взрывы мостов и лучших зданий чешской столицы…
Огромный мемориал стоит на перевале Дукла, по пути из Польши в Чехословакию. Здесь велись особенно ожесточенные бои, и здесь советские солдаты вместе с поляками, чехами и словаками воевали против фашистов…
Старые кварталы Братиславы расположены по соседству с новыми районами, но не спорят один с другим, а мирно уживаются, дополняют друг дружку и объединяются в красивый город, раскинувшийся на берегах могучего Дуная. Голубого Дуная, как его тут зовут.
Правда, когда я заметил своему братиславскому спутнику, что это название либо дальтонизм, либо сильное заблуждение — ведь вода-то в реке желто-серая, — он ответил: «Чтобы увидеть его истинный, голубой цвет, надо быть влюбленным»…
Но даже и для человека, не захваченного этим чувством, — Дунай хорош! А особенно, когда глядишь на него с вершины холма, на южной окраине города. А сюда горожане ходят часто: тут, в братской могиле, лежат советские воины, павшие в боях за вызволение Братиславы.
Высоко над городом лежат наши братья. Сюда первыми приходят с востока лучи восходящего солнца, сюда быстрее прилетает ветер, что зародился над донскими и днепровскими степями.
Идут и идут сюда люди и приносят мертвым героям свою благодарность за свободу и счастье спасенной от рабства родины.
Отсюда, с холма, далеко видна словацкая земля, перепоясанная светлой лентой Дуная. Внизу широко раскинулся большой город. Вон они, его улицы, площади, скверы. Вон бегут трамваи, автомашины, автобусы. Дымят фабрики и заводы. Живет, работает столица Словакии. А тех, кто отдали свои жизни за нее, уложили сюда, на вершину холма, чтобы далеко виден был их великий подвиг, чтобы не забывали люди об их самопожертвовании.
И невольная раздумчивость охватывает человека, который пришел сюда. Начинает он размышлять о минувшем и о нынешних днях.
Оглядываясь на все стороны, долго смотрел я на запад… Говорят, что в ясную погоду можно разглядеть отсюда Вену — до нее напрямик всего пятьдесят километров. И я, напрягая зрение, гляжу туда. Нет, не видно!
Не видны знаменитые венские дворцы, соборы и парки. Не видны и братские могилы наших бойцов. Ведь и земля Австрии полита их кровью. И уж никак не увидеть с этого холма ни Югославии, ни Белграда, где тоже полегло немало советских воинов. И еще, и еще дальше на запад — горы Италии и леса Франции, где рядом с партизанами дрались наши люди.
И уж на самом краю Европы, там, где океан омывает землю Испании, там, где фашизм впервые показал свою звериную морду, и там погибали наши товарищи, обороняя свободу…
А на северном краю континента, на скалистых берегах норвежских фиордов, высятся могильные холмы, под которыми покоятся наши братья.
Могилы, могилы, могилы русских, советских солдат… И горько думать об этом, и гордость за нашу страну и наш народ подымается в душе.
У Светлова в стихотворении «Итальянец» есть строки:
Что оставил в России ты на поле?..
Тебя привезли в эшелоне
Для захвата далеких колоний…
Этого итальянца зарыли в донской степи. И нет над его прахом надгробия, как нет памятников над множеством убитых на нашей земле захватчиков. Они не заслужили их, не заслужили доброй памяти, так как ворвались в чужой дом грабить и убивать. Да просчитались: хозяева-то оказались посильней грабителей и воздали им должное за их гнусные преступления. Их уничтожали в Европе, в Африке и в Азии, но их могилы не стали местом поклонения, как могилы наших воинов.
И на Дальнем Востоке, на берегах Тихого океана пришли мы на помощь корейскому и китайскому народам, вырывавшимся из долголетней колониальной зависимости.
От океана до океана лежат погибшие наши соотечественники — защитники правды и свободы. В каждом из них, как и во всех нас, жили и живут великая любовь и привязанность к своей стране. Мы не вспоминаем о ней ежеминутно. Она так естественна, так слита с нашим существом, что мы не думаем о ней повсечасно, как не задумываемся о том, что у нас есть уши, которыми слышим, есть глаза, которыми видим. Она дремлет в глубине нашей души. Но когда какие-то события или обстоятельства будят ее, она, проснувшись, заполняет всю нашу душу, становится главным нашим чувством, самым сильным нашим устремлением.
Революция и войны разбросали по всему миру множество наших соотечественников. Многие из этих людей стали жертвою случая, или насильно были оторваны от всей земли, или оказались за рубежом по недомыслию и живут, испытывая горькую тоску по Родине…
Видел я, как сразу несколько сотен человек, также одержимых непреоборимым желанием возвратиться домой, собрались со всей Франции в город Канн и ждали, когда за ними придет советский пароход из Одессы и отвезет в Советский Союз.
Было это осенью сорок шестого года. Советское правительство обратилось с письмом к эмигрантам, покинувшим Россию в годы революции и гражданской войны. Оно объявило, что разрешает вернуться в СССР тем, кто за годы пребывания за рубежом и во время Отечественной войны не запятнал себя ни враждебными действиями против нашего государства, ни сотрудничеством с фашистскими оккупантами.
И вот в Канне мы застали одну из таких групп эмигрантов, получивших визы на въезд в пределы Советского Союза. Это была очень пестрая компания: в ней были и старики, и молодые, и родившиеся в царской России, и их дети, появившиеся на свет в чужой земле. Но все они считали себя русскими людьми и хотели вернуться домой: на Украину, в Белоруссию, в Сибирь, на Волгу, в Москву…
Мы, группа советских кинематографистов, приехали в Канн на Международный кинофестиваль. Он был первый послевоенный и потому, наверно, очень радостный и торжественный. Начался нарядным карнавалом на набережной. Синее-синее море, громадные пальмы, роскошные отели, разноцветные костюмы участников и зрителей, военные оркестры, цветы, которыми были усыпаны даже мостовая и тротуары, — все это создавало такой яркий пейзаж праздника. И если бы не русские люди во Франции, нам не с чем было бы показаться на этом торжестве.
Уж и не знаю, как они сумели это устроить — для нас это было неожиданностью, — но во время карнавального шествия мимо трибун вдруг медленно покатился разукрашенный цветами, лентами и лозунгами грузовой автомобиль, на котором стояли милые девушки и парни в национальных русских, украинских и белорусских костюмах. Поравнявшись с центром трибуны, они разом взмахнули руками, и в воздух взлетели десятки белых голубей.
Это было неожиданно, красиво и символично. Зрители устроили овацию нашим молодым людям, а мы, кинематографисты, были счастливы — это была наша первая победа на фестивале.
А еще через пару дней разговаривали с одной семьей, отъезжавшей на родину. Мы были у этих людей в доме, который они арендовали. Дом был двухэтажный. На первом этаже, кроме склада сельскохозяйственных орудий — дом был за городом, — достало места и для гаража, где стоял хорошенький красный автомобиль. В саду росли груши и сливы, а за садом тянулось поле, разделанное грядками под огород.
Овощи, цветы и фрукты со своего участка наши новые знакомые возили на рынок в город. Это их вполне обеспечивало. Жили они в достатке. Глава семьи и его жена были люди еще вполне крепкие и работоспособные. Дочь их вышла замуж за славного парня, местного жителя, и двое внучат радовали бабку и деда. И вот старики везли весь свой род — дочь, внуков, зятя-француза — в свой настоящий дом, на родину.
— В Россию!..
— У вас там живы родственники?
— Не знаем… Столько лет прошло. Столько событий… война.
— А где вы поселитесь? В родном городе? Там, где жили до эмиграции?
— Мы узнаем об этом, когда приедем в Россию.
— Вы долго прожили во Франции. У вас набралось много имущества. Вот автомобиль… вам можно будет все забрать с собою?
— Не знаю, — ответил глава семьи, — ничего этого не знаю… Вы, по-моему, не совсем точно представляете наше положение… Дело не в том, что мы меняем квартиру. Мы, потерявшие родину, снова нашли ее… Мы кончаем скитаться по миру и возвращаемся домой. Домой! Вот так мы едем!.. А где будем жить — в Харькове или в Сибири, — не все ли равно, раз уж мы у себя дома! И раз уж мы дома — не все ли равно, сколько у нас имущества… Ничто не имеет никакого значения, кроме того, что мы возвращаемся на родину!..
Это был ответ не одного нашего собеседника, а сотен людей, с нетерпением ожидавших прибытия советского парохода…
Первый раз в Китае я был более двадцати пяти лет тому назад. Мы гуляли по улицам Шанхая. Вышли на какую-то маленькую площадь или просто на перекресток и остановились: перед нами стоял небольшой памятник какому-то знакомому человеку. Его окружали дома с характерным для китайской архитектуры изгибом крыш. На стенах и на телеграфных столбах висели кумачовые полотнища, расписанные похожими на червячков иероглифами. На мостовой играли круглоголовые ребятишки. Из прорезов на задах их черных штанишек торчали концы белых рубашонок. Изредка пробегали рикши со своими колясками…
А одинокий бронзовый человек с кудрявой шевелюрой стоял и будто бы думал о чем-то своем, о русском, а в то же время и о том, что касается всякого живущего на земле человека, будь у него такие черные прямые волосы, как у здешних прохожих, или белесые косы и кудри, как у девушек и парней на далекой Псковщине.
Александр Сергеевич Пушкин смотрел из Шанхая куда-то далеко на запад, будто бы переглядывался со своим двойником, с тем, что стоял тогда еще на Тверском бульваре в Москве.
На постаменте шанхайского памятника была выбита надпись — 1937 год. Александру Сергеевичу Пушкину. От соотечественников.
В столетнюю годовщину со дня гибели поэта русские люди поставили памятник человеку, который олицетворял для них Россию. Этот монумент в чужой стране, в чужом городе связывал их с родными местами. Может быть, даже поддерживал надежду на свидание с ними. Кругом шла чужая жизнь, и они должны были применяться к ней, но их думы, их память, их сердца были там, за дальним кордоном, где оставили они самое дорогое для человека — свою Родину…
В жарком городе Мадрасе, где тяжелые, горькие волны темно-синего Бенгальского залива далеко забегают на раскаленные песчаные пляжи, где стройные красавицы пальмы на набережной постоянно гнутся под ветром, что неустанно дует с океана, где прохожие оглядываются на каждого белого человека: так редко они заезжают, — так вот в Мадрасе, на одном из обедов, которым нас угощали, заговорил с нами по-русски пожилой лысоватый человек с застарелым неистребимым загаром на когда-то белых руках и лице:
— О, господа артисты! Позвольте представиться — я тоже артист!.. Русский балет! Мировая слава… Дягилев! Вы слышали? — он наклонил голову в поклоне.
— Вы Дягилев?
— О нет, конечно, нет. Я — танцовщик, Дягилев — балетмейстер. Но вместе уехали из России — гастроли в Париже… Остались: успех, слава!.. Но… время идет. Ансамбль распался… пришлось поездить по свету… — Он развел руками и опять склонил голову, теперь уже, очевидно, демонстрируя свои сожаления.
Быстрая, отрывистая речь, чрезмерно деликатная и в то же время порывистая, неопределенная жестикуляция делали его похожим то на Хлестакова, то на Джингля из «Пиквикского клуба».
Человек этот метался по всему свету. Не брезговал никакими занятиями. А теперь находился при каком-то богатом радже — «в качестве советника по искусству и культуре». Ну, что он там ему советовал — один бог знает. А нам он все время рассказывал о своей любви и преданности театру, балету. Русскому балету — непревзойденному, неповторимому, единственному!..
— Да, да! Где бы я ни был, я всегда помню Россию. Дорогую мою Россию!.. Это так грустно, что я в разлуке с нею… Боль души!.. Но у меня есть средство — в печальные дни особенно острых воспоминаний я варю себе борщ. Настоящий борщ! О, я прекрасный кулинар… Позвольте я вас угощу борщом?! Это будет совсем как в Москве. Да, да, я это устрою!..
И если так велика любовь к России у эмигрантов — людей, вольно или невольно покинувших ее, то какова же эта любовь у советских граждан, которые по долгу службы многие годы бывают оторваны от дома, от своей родной страны.
И вот еще одна история, которая хоть и не столь возвышенного свойства, как первые, но говорит о том же.
Было это в пятьдесят втором году. Мы, делегация советских работников кино, прилетели в Индию на Международный кинофестиваль и пробыли там почти два месяца. В эти годы только-только начали налаживаться наши добрые отношения с этой страной. Советских людей, что побывали там, можно было чуть ли не по пальцам сосчитать. Представляло наше государство в Индии всего несколько сотрудников посольства.
В Дели, где трудились наши товарищи, их колония состояла человек из пятидесяти. Это был крошечный советский поселок, заброшенный в непривычный мир. Жили они замкнуто, но были у них и клуб, и спортивная площадка, и библиотека. Да и в коллективе все-таки было несколько десятков человек. А в Калькутте, где находилось наше торговое представительство, там работало всего-навсего шестеро наших людей.
Вот уж их-то житье-бытье было совсем невеселое. И если в Дели нет-нет да и заглядывали люди с Родины, то здесь и вовсе не видно было живой советской души. А жить приходилось тут безвыездно года по три, по четыре. Да прибавьте еще то, что климат в Калькутте трудно переносим для человека из северной страны. Ну, что жарко, так это уж само собой. Я, например, как-то, выходя из гостиницы, глянул на термометр, что висел у подъезда, и чуть не кинулся бежать обратно в помещение. Температура была сто четыре градуса! В тени!
Сто четыре! Ведь это же горячее, чем кипящая в самоваре вода!..
Я только тогда успокоился, когда мой приятель указал на красную букву, что возглавляла шкалу термометра.
— По Фаренгейту! — сказал он. — По Фаренгейту, а по Цельсию, стало быть, всего сорок с небольшим…
И хотя я понял, что не сварюсь, но и этих градусов было для меня многовато.
Так вот, жарко, очень жарко в Калькутте, но, кроме того, еще и влажно. Так много влаги в воздухе, что на ботинках, которые вы сняли вечером, утром можете увидеть зеленую плесень, что развелась на них за ночь…
В таких-то непривычных для северян условиях жили там наши товарищи. И как же они обрадовались, когда мы явились к ним в гости. Слезы блестели у них на глазах, когда они нас увидели. А уж принимали нас, потчевали, ухаживали за нами, как за самыми родными и близкими людьми. С утра до позднего вечера не отходили от нас, только и отпускали от себя, что на ночлег в гостиницу.
Больше всего хлопотали вокруг нас сам торгпред — Сергей Иванович и его жена. Не было ничего заветного, чего бы они не выставляли на стол. Не было ничего лакомого, чем бы нас не попотчевали, и интересного, чего бы нам не показали. А уж ласковы они были с нами, как с самыми дорогими и желанными друзьями.
А дня через два после приезда в город мы получили остатки нашего багажа, застрявшего где-то в дороге. И тогда Кадочников извлек из только что прибывшего чемодана посылку для Сергея Ивановича от его сестры из Ленинграда. Небольшой сверток — в нем зачерствевшая буханка черного хлеба и штуки четыре воблы.
В огромном торговом городе не было, по-моему, предмета или продукта, которых не продавали бы в его бесчисленных магазинах. А вот черного-то хлеба и воблы ни за какие деньги достать было невозможно.
И первый раз за последние три года наши новые товарищи увидели нехитрую эту еду. Для нас обычную и простую, а для них такую домашнюю, желанную, обаятельную. Как будто бы из-за тридевять земель прислали им привет родные края.
Нет, право, это был торжественный момент. Все замолчали. Сергей Иванович и его жена даже переменились в лице. В полной тишине они взяли свою посылку и, не глядя ни на кого и не говоря ни слова, повернулись и пошли по коридору в свои комнаты. Они закрыли за собою дверь, и мы услышали, как щелкнул замок…
Увидели мы их через полчаса. Они появились среди нас смущенные и неловкие. Глаза у них были виноватые. Но и счастливые! И все мы понимали, что сейчас там, за закрытой дверью, у них было свидание с родными краями. Они сидели вдвоем, ели черствый черный хлеб, жевали воблу и вспоминали Москву, свой дом, родных и друзей. Вспоминали поля и леса Подмосковья, мороз, снег на крышах и под ногами…