За всю свою жизнь не ходил я ни в начальниках, ни в управляющих. И характер у меня для таких должностей неподходящий — мягкий, нерешительный. Никогда не горел я желанием приказывать и командовать. Да и профессия моя актерская такова, что в творчестве своем я должен согласовывать поступки своего героя с действиями партнеров, а все вместе зависим мы от общего плана постановки спектакля, который определяется режиссером.
А все-таки два, нет, три раза случилось так, что был я небольшим начальством, именовался им, по крайней мере. В юности своей, только успел я взять в руки аттестат об окончании средней школы, как меня тут же зачислили на краткосрочные педагогические курсы. Пересел я с одной парты на другую и к осени уже числился учителем Четвертой школы первой ступени города Нолинска. Через пару месяцев, по каким-то там соображениям, назначили меня директором этой школы. А еще через полгода, от великой нужды в грамотных людях, определили, кроме того, еще и заведующим Народным домом. Наверное, выбор пал на меня из-за того, что был я тогда одним из самых активных «артистов» нашей самодеятельности.
Впрочем, управлял и руководил я деятельностью нашего дома только лишь в воображении заведующего отделом народного образования товарища Жулдыбина, а на самом деле все шло помимо меня — бухгалтер что-то там подсчитывал, кассирша продавала билеты на спектакли нашего кружка, библиотекарша перебирала книжки в своих шкафах. Единственно, что я делал, — репетировал новые и новые роли во всех представлениях, которые мы теперь затевали одно за другим, без перерыва.
В комнате, которая именовалась кабинетом, окончив свой рабочий день, собиралась компания молодых беспокойных людей, и шли у нас нескончаемые разговоры и споры о будущем и настоящем и Нолинска, и России, и всего мира. Бывало, что и засыпали мы поздней ночью здесь же, в глубоких, мягких кожаных креслах, доставшихся по наследству от общества трезвости. Люди мы были разные и по характерам и по мечтаниям своим, но объединяла нас молодость и то, что стояли мы на пороге самостоятельной жизни.
Все хотели одного — ехать учиться. Куда? Да не все ли равно. В Москву, в Петроград. Там сейчас трудновато жить — голодно и холодно. Но зато там, именно там устанавливаются новые порядки жизни. Все, что казалось прежде незыблемым, — все менялось, переделывалось наново. Менялись вывески на учреждениях, менялись и люди, которые в них работали. Это были не те, что жили в собственных каменных домах, а новые, в поношенных солдатских шинелях, приехавшие откуда-то издалека, повидавшие войну…
Нет, нельзя было сидеть на месте. Надо было ехать, надо было готовиться жить по-иному, чем жили нолинчане до этого. Ехать в огромный, беспокойный мир, где затевались невиданные перемены человеческой жизни на земле… А в то же время робким провинциалам страшно было затеряться в этом мире, оказаться одинокими, беспомощными среди совсем чужих людей.
И мы прислушивались ко всем вестям, что доносились к нам из большого мира. Газеты ли, журналы, книги, редкие приезжие — все приносили нам новости и удивительные и увлекательные…
Вот, читаем, съехались в Петроград люди со всего света на конгресс Коминтерна. И в Таврическом дворце, на месте бывшей царской Думы, размышляют и обсуждают, как скорее и лучше помочь молодому, единственному в то время государству трудового люда. Это происходит в нашей стране, да только мы-то сидим здесь, в глуши, вместо того чтобы видеть все собственными глазами, слышать своими ушами… Надо ехать! Надо ехать и потому, что, оказывается, появились футуристы — отчаянные люди, ругают классиков, пишут совсем непонятные стихи, ходят почему-то в желтых кофтах. Вот бы встретиться с ними… А еще — художники кубисты и беспредметники устроили выставку, на которой была показана удивительная картина — белый квадрат.
— Как белый квадрат?
— А вот так! На сером полотне белый квадрат. И все!
— А зачем? А почему? А для чего?..
Все, все можно спросить, можно узнать только там — в Москве, в Петрограде. Стало быть, необходимо ехать! Вот только переждать зиму, перетерпеть лето, а осенью, к приемным экзаменам, — нельзя не ехать!
А пока — мы готовим новый спектакль. А пока мы организуем культурно-просветительный передвижной отряд.
В самом деле, какой ни есть, а Нолинск — это ведь город. У нас газеты приходят несколько раз в неделю, библиотеки, школы, Народный дом. У нас и грамотный, и бывалый народ попадается. К нам приезжают люди и из Вятки и даже, бывает, из самого Питера. И телеграммы из центра приходят. А в деревнях — один учитель и то чуть ли не на целую волость. Ребята, те бегают в училище и за три, и за пять верст. А пожилой народ из дому только до ближнего села и знает дорогу. Несправедливо же это? У одних много, у других ничего! Совсем не по тем законам, по которым теперь строится наша жизнь.
— Ну что ж, мы хоть и мало умеем, а все-таки поедем по деревням, покажем людям, что такое театр. Расскажем о том, что делается на белом свете. Агроном будет с нами — поможет хлебопашцам своими советами. Врач поучит, как уберечь себя от тифа, от других заразных болезней…
Примерно такую речь произносим мы в уездном комитете партии и получаем полное одобрение и поддержку задуманному делу.
И вот в январе, в самые крещенские морозы, из города выехал длинный обоз нашего отряда. Лектор, врач, агроном и мы, артисты любительского кружка, направились в самые дальние и самые глухие волости нашего уезда.
Нынче трудно себе и представить, как это жили люди, оторванные от всего света. Жили, не зная, что творится не только в дальнем мире, а даже и в уездном городе — верст за шестьдесят, за семьдесят от их деревни.
Бывали и такие, что, дожив до глубокой старости, так и не смогли поглядеть, что это такое — город. Дальше своего села никуда они и не отлучались.
Трудно представить этакую жизнь нынешнему человеку, когда и сам он катит за тысячи километров от родных мест, а соотечественники его запросто облетают весь земной шар за полтора часа… Почти также непонятно теперь это время, как и времена доисторические. А ведь прошло с тех пор всего-то годов шестьдесят. Все перемены жизни нашей протекли на глазах у людей моего поколения. Помним мы, хорошо помним, как по воскресеньям приходили в уездные городки, вроде Нолинска, босые деревенские парни, а за спиной висели у них сапоги, а то и валенки с галошами. Потому летом валенки, что это была часть их праздничного наряда, который берегли они заботливо. Ну, а сапоги, те переходили по наследству от отца к сыну. Самая расхожая обувь была — лапти. Нынешняя молодежь, если и видела их, так только на картинках. А было время, когда почти вся Россия ходила в них — и в стужу и в непогоду…
Люди мы неверующие. В чудеса не верим. А ведь они бывают. И самое большое — это то, что произошло с нашей страной, с нашим народом за последние шестьдесят лет. Как это от лучины и неграмотности шестая часть света перешла в век космоса! Сидим мы у телевизоров, смотрим снимки обратной стороны Луны и считаем, что это хоть и любопытно и ново, но ведь так и должно быть. И не только мы, горожане, так думаем, а и деревенские жители тоже. А скажи об этом в годы моей юности — не то что просто не поверили бы этому, а не поняли бы удовольствия нашего. Не поняли бы, что нам за дело до всего этого. А нам теперь до всего дело, что творится в нашей стране, — уборка урожая на целине, строительство БАМа, рождение в Перми новой балерины или хоккейная схватка с чехами и канадцами.
А еще на моей памяти время, когда, скажем, нашей Вятской губернии никакого дела не было до того, что делается в Вологодской или Нижегородской. Нашему Нолинскому уезду безразлично было, что тревожит или веселит соседний, Уржумский уезд. Да что уезд! Из-за последнего дома деревни Рябиновщины видна была крайняя изба деревни Чащино, а и они не знали ни забот, ни радостей друг дружки. Был каждый человек сам по себе, жил своим домом, своим двором, обособленно от своего соседа. Все думки и заботы были только о том, как прокормить семью, как сколотить себе хоть сколько-нибудь в запас на черный день. Потому что в беде или в старости не на кого было рассчитывать. Разве на скорую смерть.
Даже мы, старики, и то забываем прошлое, а новые-то поколения и вовсе принимают как должное все условия нашего существования. А ведь их надо было добиться. И трудом и жизнью своею.
Можно вообразить себе, что живете вы в начале века, что не выдуманы еще машины, облегчающие труд человека, что из десятка прохожих, встреченных вами, девять не умеют ни прочесть, ни подписать имени своего. Но вот как представить себе, что у вас появился хозяин? Хозяин на работе, с которой он может вас выгнать в любую минуту, хозяин дома, в котором вы живете, и он может вас выселить из него, когда захочет. И есть единоличный хозяин всей земли, в которой вы родились. И весь смысл вашей жизни — работать на хозяина, чтобы умножить его богатство и силу, угодить хозяину, расположить его в свою пользу…
Вот и отправился наш отряд в те глухие места, где еще хорошо помнили хозяев, где не очень-то ясно понимали всю новизну своего независимого положения. Ехали мы в деревни, где большинство жителей мылись в банях по-черному; таких, где не было печей с трубами, а огонь разжигали в очаге, и дым от него выходил прямо через отверстие в крыше. По вечерам в домах сидели при лучине. Она горела неровным светом, трещала, чадила, а угольки от нее падали в глиняную плошку с водой. Уж и не знаю, как измерить мощность этого светильника, который помогал людям коротать долгие осенние и зимние вечера.
А вспомнилась мне эта лучина, когда осматривали мы Братскую ГЭС, когда ходили по огромнейшему машинному залу, который, пожалуй, больше походил на городскую площадь. С удивлением и с уважением глядел я на колоссальные турбины и думал о давней поездке по деревням Нолинского уезда. А ведь в те годы здесь, в Сибири, была еще большая глухомань, чем в наших местах. И вот среди дремучих лесов — море огня, зажженного человеческими руками, нашими руками!
Это и есть дорога, которую мы прошли за шесть с половиной десятков лет. От лучины до самой мощной в мире электростанции. Удачи и срывы, открытия и ошибки, самоотверженность и трудности, мечты и размышления, труд и борьба, смерть и рождение, вся жизнь народа — вот он, пройденный нами путь… И на склоне своих лет, оглядываясь на крошечный огонек лучины, что теперь уже угас, но который видел в детстве своем, знаю я, что поколение мое честно проделало путь свой, что шло оно по жизни с твердой верой в правду своей дороги, что отдавало силы и кровь свою за будущее счастье земли.
Мы заблуждались в близости цели нашей, мы наивно считали, что быстро одолеем все препятствия на пути к ней. Да, мы не успели сделать всего, что задумали, но жизнь наша была такой одухотворенной, такой полной, осмысленной, что не завидую я чужой молодости. А от души хотел бы такой судьбы тем, кто теперь начинает жизненное свое поприще. И понимаю, что, ограничивая себя в удобном, в приятном, даже нужном, поколение наше зато с избытком брало на свои плечи обязательства и ответственность не только каждый за себя, а и за всю страну, в которой жили, за цель, к которой стремились. И в этом было счастье нашего времени!
Поездка наша с культурно-просветительным отрядом затеяна была нами самими, мы же и осуществили свою выдумку, но труд наш не был скучным выполнением морального долга, а оказался делом увлекательным и интересным. И мы отдавались ему от души: он был не только полезен тем, для кого делался, а был радостью и для нас самих. Впечатления от него хранятся в памяти на всю жизнь.
Благодарность людская — самая дорогая награда, которую только может заслужить человек за свой труд. И мы были вознаграждены сверх меры наивными, увлекающимися зрителями. Наше самодеятельное искусство нашло у них прием такой искренний и сердечный, какого редко удостаивалась моя самая удачная профессиональная актерская работа. Были в нашей поездке и неудачи, и неудобства, но, когда я вспоминаю о ней нынче, все кажется мне прелестным и обаятельным.
Мало кто из читателей этой книги знает, что такое дальняя дорога на лошадях да еще зимою. А вот мне посчастливилось поездить и не однажды и должен сказать — большое это удовольствие. Правда, езда была не такая торопливая, как теперь, когда, садясь на свое место, пассажир уже глядит на часы и подсчитывает — где будут стоять стрелки, когда его путь закончится.
Ездили тогда степенно, было время у путника и подумать, и подремать, и по сторонам поглядеть, полюбоваться полями и лесами. И морозцем, бывало, прохватит тебя так, что соскочишь с розвальней, да и зашагаешь в горку, торопясь не отстать от лошади. В валенках и в тулупе идти-то и неловко, и тяжело, и вот минут через десять и от тебя, как от коня, пар повалит. И снова упадешь в сани, на сено, и опять начнет потряхивать тебя на ухабах и валить со стороны на сторону на раскатах и поворотах. Слушаешь, как скрипят полозья да ёкает селезенка у лошади. А кругом тихо-тихо. Сороки и те не стрекочут, а молча летят на дорогу, поглядеть — не выпало ли чего из саней, чем поживиться можно, не оставили ли кони за собою следа, чтобы сыскать в нем какое непереваренное зернышко. А солнце почти белое и неяркое, смотреть на него можно, зато снег сияет синевой, а на елках иней горит, как будто нарядили их к рождеству. Пустынно вокруг, нигде жилья не видно… И идут часы за часами. У лошадей бока побелеют, у ямщиков воротники тулупов и бороды иней схватит.
— Скоро ли до Кырчан-то доедем?..
— Да верст шесть, поди, осталось… а может, и поболе…
А уж как приятно въезжать в село. Вон показалось оно на пригорке. Над каждой избой поднялся из трубы столб дыма и стоит не шевелясь. Будто сизая роща выросла в небе. Едва первая подвода показывается на улице, а уж ребятишки гурьбой бегут рядом с санями и кажут дорогу к школе. Обоз останавливается, озябшие путники выгружаются из саней. По всему селу хлопают двери, перекликаются бабы, лают собаки. И вот входим мы в жарко натопленный класс. А там… там уже стоит стол, посередине которого возвышается большущий котел с пельменями. От одного аромата их начинает кружиться голова. Да нет, представить себе это невозможно! Это надо отведать!..
После того как закончена трапеза — спать! На лавках, покрытых тулупами, на соломе, а кому повезет — и на русской печке окажется место. Разморенные ездой по морозу, сытным обедом, едва успеваем мы добраться до своего ложа, как дремучий сон охватывает нас и несет каждого в свою страну сновидений.
Может быть, кто-то и улыбнется, читая эти строки, но я твердо убежден, что человек должен жить во всю силу своих и душевных и физических сил. Работа ума и тела, исполнение нравственного долга, наслаждение природой, впечатления от произведений искусства, удовольствие от вкусной еды — все это и дает ощущение полноты жизни, все это должен испытать человек, чтобы познать и радость и вкус всех сторон существования.
Не помню, писал ли кто-нибудь о прелести сна, о наслаждении сном. А я хочу сказать, что были у меня случаи и до сей поры они в памяти, когда сон доставлял наслаждение не только физическое, а и душевное. Вот таким сном, радостным, легким, и засыпали мы после наших переездов. Сном, в котором не то плывешь куда-то, не то паришь плавно и неторопливо…
Но еще до начала вечера просыпались мы, чтобы строить сцену для представления. В самом большом классе школы отгораживали одеялами и простынями кусок комнаты, ставили там самую необходимую мебель — стол да два-три стула — вот и готова декорация для нашего спектакля. А играли мы комедию Фонвизина «Недоросль». Ну, и костюмы наши были под стать обстановке. Но, сколько помню, оформление ни у кого не вызывало нареканий. Зрители просто верили, что именно так все и должно быть — что старый дворянский дом обставлен школьной мебелью, что люди, жившие более столетия тому назад, одеты в современные костюмы.
Не это их занимало, они были глубоко увлечены тем, что происходило между действующими лицами. Оказалось, что пьеса, написанная в восемнадцатом веке, современна и злободневна так, как будто бы ее только что сочинили. Тупой, самодовольный Недоросль, не желающий учиться, пренебрегающий наукой и просвещением, был дик и смешон в глазах людей, которые только что обрели право на то, чтобы приобщиться к огромным запасам знаний, накопленным людьми за историю своего существования.
Взрослые люди, старики и старухи, доживающие свой век, иногда смущаясь, но всегда с охотой садились в те годы за парты своих сыновей и внуков, чтобы обучиться грамоте. На нашем спектакле они, вроде бы оглядываясь назад, видели, как бессмыслен был строй, при котором тунеядцы и тупицы пренебрегали просвещением.
Люди, впервые знакомившиеся с театром, так горячо воспринимали непривычное для них зрелище, так чутко понимали смысл представления, что, право же, не столько мы, актеры, увлекали зрителей своим исполнением, сколько сама наша аудитория своим воодушевлением, своим воображением подсказывала нам, как играть эту пьесу…
Имели ли мы успех? Нет… Так нельзя говорить о том впечатлении, которое производил театр на этих деревенских жителей, приходивших смотреть нас не только изо всех домов этого села, а и пробиравшихся через сугробы, отшагавших по пустым полям в мороз и поземку из окрестных селений. Их было много больше, чем мест в «зрительном зале», поэтому они смотрели и слушали нас сидя на полу, стоя в коридоре, пытались разглядеть с улицы, через замерзшие окна, забирались прямо на сцену. Исполнителям иной раз приходилось проталкиваться к месту действия через плотную толпу зрителей. Почти всегда за плечами артистов торчали любопытствующие физиономии местных жителей. Но это никому не мешало и никого не смущало. Театр ведь строится не только на умении актеров фантазировать, воображать себя в вымышленных обстоятельствах и иными людьми, чем они есть на самом деле, театр не может существовать без фантазии своих зрителей, которые, пренебрегая его условностью, умеют заменить для себя сцены спектакля — эпизодами подлинной, живой жизни. Этими-то способностями — по условному намеку представить себе действительную жизнь и увлечься ею — и были наделены наши зрители в высшей степени. Это они творили театр, от которого сами же приходили в упоение. Это их волнение передавалось нам, оно и воодушевляло и направляло наше исполнение… Кончался спектакль. Задергивалась занавеска, отделявшая нас от нашей аудитории. Усталые, мы принимались отдирать наклеенные усы и бороды, снимать парики. Но ни один из зрителей не выходил из помещения. Тогда кто-нибудь из нас выглядывал из-за занавески и объявлял:
— Все, граждане… Конец… Приходите завтра на лекции, на концерт… Спокойной ночи!
Товарищ снова опускал занавес, но тут же раздавались голоса из зала и начинался разговор примерно такого содержания:
— Погодите-ка… Постой… А ну, открой шторку-то…
— Да мы там переодеваемся…
— Обождите… Тут вот такой вопрос есть… Вы нам как показали? Помещик-то, выходит, кто? Он, стало быть, не умом силен был? Он, значит, не лучше меня грамотен был иной раз?.. А наука-то зазря пропадала? Никому до нее дела не было?
И тогда выходил наш лектор; на смену только что закончившемуся спектаклю начинался митинг, на котором с жаром принимались обсуждать характеры и поведение Митрофана, Простаковой, Скотинина, от них переходили к делам государственным, а потом вплотную занимались деревенскими заботами — продразверсткой, нехваткой товаров, эпидемиями тифа и испанки… На помощь лектору выходили врач и агроном, и беседа шла до той поры, пока не начинали гаснуть лампы оттого, что выгорал керосин, а главное — от недостатка кислорода в помещении…
А утром, едва проснувшись, мы уже слышали голоса зрителей, пораньше забравшихся в класс и ожидавших начала представления. Было или не было оно объявлено, а выход у нас один — тут же начинать играть спектакль, устраивать концерт и снова завершать их митингом и беседой…
И так в каждом селе, в каждой деревне, где останавливался наш отряд. И так в продолжение полутора месяцев поездки, из которой возвратились мы усталые, но счастливые тем, что видели и что сделали…
И уже много позже, когда раздумывал я над тем, имею ли право идти на сцену и стоит ли посвящать жизнь искусству театра, воспоминания о путешествии культурно-просветительного отряда заставили меня решиться стать актером…
Вернувшись в Нолинск, увидел я, что в Народном доме и без моего директорства дела шли вполне успешно, а главное — в этом убедился отдел народного образования. Тут и кончилась моя руководящая деятельность.
Только через тридцать лет снова оказался я на ответственном месте. Случилось это в начале 1950 года. В первых числах февраля, если память не изменяет.
Вернулся я домой под вечер. Сели мы на кухне обедать, и пошла у нас неторопливая беседа о каких-то домашних происшествиях. Зазвенел телефон. Я вышел в коридор, взял трубку, и начался странный разговор.
— Это товарищ Чирков?
— Да.
— Говорят из города Вольска Саратовской области. Из райкома партии… Вот такое дело… Рабочие нашего цементного завода назвали вас своим кандидатом в депутаты Верховного Совета…
Мой собеседник замолчал, очевидно ожидая реакции с моей стороны.
У меня дыхание перехватило от неожиданности, от удивления. Но едва я овладел собою, едва собрался раскрыть рот, как тут же вспомнил, что сегодня, именно сегодня, всего через несколько часов, заканчивается регистрация кандидатов, а выдвинуты они были уже давно, больше месяца тому назад.
И теперь я понимаю, что со мною шутят. Среди моих знакомых есть люди, которые любят развлекаться, мистифицируя, разыгрывая своих приятелей.
Я крепко прижимаю телефонную трубку к уху и пытаюсь подслушать — не смеется ли там кто-нибудь надо мною. Слышу какие-то приглушенные голоса и молчу. И тогда тот, с кем я говорил, продолжает свою речь как-то не очень гладко:
— В нашем городе, значит… вас… любят созданный вами образ большевика… песенку его распевают…
А! Теперь я понимаю, с кем у меня идет разговор. Не однажды ловился я на удочку этого весельчака. Ну, да на этот раз он меня не изловил.
— Так, — отвечаю я, — а иди-ка ты… Дай хоть дообедать-то!.. — Я вешаю трубку, возвращаюсь к столу и говорю жене:
— Бернес!.. Трепется!..
Через минуту телефон звонит снова и тот же голое повторяет, что рабочие Вольского завода высоко ценят мое искусство…
Я рычу в трубку: «Перестань!» — и кидаю ее на рычажки.
Телефон не унимается и снова требует к себе. На этот раз к нему подходит жена и пытается угомонить разыгравшегося шутника:
— Марк! Хватит тебе… Дай человеку поесть!
Потом долго слушает, пожимает плечами, нерешительно бормочет:
— Пожалуйста, — тихонько кладет трубку и, подходя к столу, произносит: — Похож на Марка… но странно… никак не признается… стоит на своем… В общем, сказал, что тебе будут сейчас звонить из Саратова.
И действительно, вскоре снова затрещал междугородный звонок. Уже другой голос заявил, что он говорит из Саратовского обкома партии и что на самом деле Вольск и Хвалынск выдвигают мою кандидатуру в Верховный Совет… Мало того, этот человек настоятельно просил меня сейчас же, не теряя времени, телеграфировать в Вольский райком мое согласие баллотироваться на выборах от их избирательного округа:
— Не ожидайте телеграмм от избирателей. Известите их немедленно, что вы согласны. Даю вам слово, что мы не шутим! Ручаюсь вам, что просьбы хвалынцев и вольцев вы получите часа через два, а может быть, и того раньше. Но ваше согласие они должны иметь до двенадцати часов ночи, так как это последний срок регистрации кандидатов… А чтобы у вас не оставалось никаких сомнений в серьезности нашей просьбы, вам теперь же позвонят из ЦК партии… Так, пожалуйста, шлите телеграмму!
И опять позвонил телефон, и уже из ЦК подтвердили все, что говорили мне волжане.
И теперь, наконец, уверился я, что со мной не шутят, что на самом деле в моей жизни произошло необыкновенное, удивительное событие и что я могу радоваться и гордиться этим днем.
А через неделю я ехал на предвыборное собрание.