СУРОВЫЙ СТИЛЬ


Замечено давно: «Что-то торжественно-слащавое и жеманное точно прилипло к русскому стиху» (И. Анненский, «Бальмонт-лирик», 1904).

Стих Слуцкого с самого начала сторонился накатанной дороги расхожей мелодичности и песенности вообще. Он не пел, но говорил. Не декламировал, не ораторствовал, но говорил. Времена патетики миновали. Война начиналась с поражений.

Невозможно представить поющего Слуцкого.

Певучего Слуцкого нет.

Здесь стоит прочесть воспоминания Галины Аграновской, жены многогранного литератора и по совместительству барда Анатолия Аграновского:


Собирались у нас друзья не к дате, просто посидеть. Друзей было немного, а всё же человек пятнадцать садилось за стол... Везло нам на друзей — всё те же, и с теми же жёнами...

Сначала ужин, немного закусок и выпивки (не в привычке было пить много), а затем традиционная баранья нога, запечённая с чесноком. Вот уже унёс баранью кость наш любимец Джонни, дворняга, проживший у нас восемнадцать лет. Муж называл его «интеллигентом в первом поколении». Когда Борис <Слуцкий> чесал пса за ухом, а тот грыз кость, я останавливала Борю: «Тяпнет он тебя, оставь, он же с костью...» Борис только усмехался: «Интеллигент интеллигента не тяпнет».

Отужинали, потрепались, обсудили последние новости. Уже нетерпеливо ждут гости, когда муж возьмёт гитару. «Что сидишь? Давай отрабатывай ужин!» Муж не спеша вставал из-за стола, снимал со стены гитару, настраивал её, приговаривая: «Негодяи, забыли, кто у кого в гостях! Ещё

и пой им...» И вот уже первые аккорды и Пастернак: «Засыплет снег дороги, завалит скаты крыш...», и ещё Пастернак: «Свеча горела на столе, свеча горела...» А дальше заказы: «Кедрина!» — «Нет, сначала Самойлова!» Слуцкий останавливал: «Не давите на него, пусть сам выбирает». А вскоре и сам просит: «Толя, спой Межирова “Артиллерия бьёт по своим”». Борис всегда просил именно Межирова сначала, а потом Тарковского «Вечерний, сизокрылый, благословенный свет, я словно из могилы смотрю тебе вослед...» А на словах Кедрина «Когда я уйду, я оставлю свой голос...» он вскакивал и начинал нервно ходить взад и вперёд, пока Таня не останавливала его, тихо говоря: «Сядь, успокойся, ты мешаешь».

И настал день, когда Слуцкий сказал мужу, что бьётся об заклад: на его стихи не удастся тому сделать песню, «Я не песенный, тут тебе слабо!..»

Я честно предупредила Бориса, чтоб не закладывался, проиграет, я-то уже знала и слышала; на нас, домашних, Толя уже опробовал «Ордена теперь никто не носит, планки носят только чудаки...»

В тот вечер сцепили они руки в закладе при свидетелях, разбили их, назначили срок — месяц, я попеняла мужу, что нечестно, мол, что ж ты Борю надул, ведь песня-то уже есть. «Ну, какая же это песня? Так, заготовка. Он и впрямь не песенный, проиграю пари...»

Прошло какое-то время, месяц или больше, встретились мы со Слуцкими в театре «Современник». После спектакля поехали к ним. В этой маленькой квартирке было просторно, ничего лишнего. Мы с Таней посмеялись как-то, что наши квадратные метры не дают нам возможности обставляться старинной мебелью и таким образом проявить свой изысканный вкус и аристократизм. А Борис заметил к этому, что, мол, и так хороши будете, повезло вам, за членов ССП замуж вышли, устроились не хуже других. Таня обещала нам ужин с уткой. Борис прибавил: «И ещё что-то на десерт». — «Что?» — «Сюрприз».

Мы решили, что он будет читать новые стихи. Вот уж действительно будет сюрприз. Редко он баловал нас, говоря: «Стихи глазами надо читать». Оказалось другое: Борис потребует у Аграновского проигранный долг, не получит его и в уплату заставит петь весь вечер по заказу хозяина дома. Но его самого ждал сюрприз.

Пока жарилась утка, муж спел несколько романсов, в том числе и пастернаковский «Стоят деревья у воды...». А потом, через паузу, взял несколько аккордов и начал: «Ордена теперь никто не носит...». Надо сказать, что гитара была плохая, как её аттестовал Борис, «мосдревовская».

Она была куплена Слуцким на Неглинной задешево на случай прихода к ним Аграновского. Но гитара была не главным компонентом, муж, по его словам, знал «полтора аккорда». Главными были стихи и мелодия и, конечно, слушатели.

На словах «в самом деле никакая льгота этим тихим людям не дана» Борис вскочил и зашагал взад вперёд по комнате... Один из гостей, небольшой знаток стихов Слуцкого, спросил: «Это что, кто, чьё?»

— Это Слуцкий, — сказал муж.

— Нет, это Аграновский и Слуцкий, — так определил песню Борис.

Уходя, в передней муж спросил: «Ну что, проиграл я?» На это Слуцкий ответил: «Не знаю. Ещё не понял. Надо подумать...»

Наутро Боря приехал. Я напоила их чаем, поговорили о чём-то, а потом Борис попросил:

— Спой ещё разок вчерашнее.

— Что именно?

— Не притворяйся, знаешь что...

Я хотела уйти, оставить их вдвоём, но Борис остановил меня: «Не уходи, будешь членом комиссии по приёмке». И вот опять звучит: «Орденов теперь никто не носит, планки носят только чудаки, носят так, как будто что-то просят, словно бы стыдясь за пиджаки...».

Борис сидит как-то боком, почти спиной к нам. Я не вижу его лица. Кончилась песня. Помолчали.

— Ещё раз пой, — просит Борис.

— Не могу, не получится.

— Ну, тогда дай я тебя обниму. И спасибо тебе за то, что ты всё понял!


Почти сразу Слуцкий договорился, что в театре «Современник» будет прослушивание песен Аграновского, но тот отказался — он поёт лишь для друзей в домашнем кругу. Тоже кремень.

На самом-то деле Слуцкий жаждал песни:


Звон

бубенца иль телефона,

неведомо, откуда он —

далёкий звон.

Звук

необычный, небывалый

не дело человечьих рук —

тончайший звук.

Мост

между небом и землёю,

от преисподней и до звёзд —

стеклянный мост.

Птах

жаворонок, вот он,вот он

с прозрачной песней на устах —

удалый птах.

Вмиг

миры стянувший в крепкий узел

и распевающий для них,

продлись же миг.

Пой,

жаворонок, над полями,

тяни мотивы над тропой.

Немолчно пой.

(«Пой, жаворонок»)


Виртоуозная вещица. Ни грана угловатости.

Догадываясь о пророческой прародине своего слова, Слуцкий демонстративно перевёл присущую ей апелляцию к небесам на противоположный объект — землю. Был привлечён разговорный язык. Армейская терминология, «громоносное просторечие», «говор базара», харьковский суржик, архаизмы («За летопись!»), осколки литературных разговоров в дружеском кругу молодых советских интеллигентов — таков неполный перечень источников его словаря. Настойчивое заземление речи было самым ярким элементом его красноречия. Это было ненавистью к краснобайству. В живописи это называлось суровый стиль.

Игорь Шкляревский подтверждает сказанное:


О себе однажды <Слуцкий> сказал загадочное:


Ангельским, а не автомобильным

Сшибло всё-таки меня крылом...


То ли признал «Стихи о Прекрасной Даме», то ли что-то услышал в шуме тополей... Когда бессонница берёз и тополей в его переулке стала беспрерывной, поэт отстранился от друзей, от мира, он не хотел, чтобы его видели слабым, ушёл по законам природы.

Он не заигрывал с небесами в стихах, а в жизни с сильными мира сего, сам себе приказал бытьдобрым и храбрым, приземляя свою поэзию до крайности, цеплялся мыслями за предметность, как за обломки в океане. Однажды он признался мне в том, что любил заговаривать на улицах с незнакомками... Боролся в своих стихах с напевностью, но всё-таки она прорывалась:


Я на палубу вышел, а Волга

Бушевала, как море в грозу.


И дальше пронзительное:


...и долго

слушал я это пенье внизу.


Казалось, он сам в себе борется с поэзией, и, когда она его побеждает, получаются такие стихи, как «Памяти Кульчицкого» или «Лошади в океане».


В работе с языком Слуцкий шёл по тем двум основным путям, которые хорошо описаны... Бродским.

Путь первый. Бродский — об Андрее Платонове: «...он, Платонов, сам подчинил себя языку эпохи, увидев в нём такие бездны, заглянув в которые однажды, он уже более не мог скользить по литературной поверхности, занимаясь хитросплетениями сюжета, типографскими изысками и стилистическими кружевами».

Путь второй. Бродский — о Константине Кавафисе: «Каждый поэт теряет в переводе, и Кавафис не исключение. Исключительно то, что он приобретает. Он приобретает не только потому, что он весьма дидактичный поэт, но ещё и потому, что с 1909—1910 годов он начал освобождать свои стихи от всякого поэтического обихода — богатой образности, сравнений, метрического блеска и рифм. Это — экономия зрелости... Эта техника пришла, когда Кавафис понял, что язык не является инструментом познания, но инструментом присвоения, что человек, этот природный буржуа, использует язык так же, как одежду или жильё. Кажется, что поэзия — единственное оружие для победы над языком его же, языка, средствами».

Итак, подчинение языку и победа над языком. Утверждая собственные языковые принципы, Бродский искал их аналог весьма и весьма далеко — у Достоевского, например. «Что до хитросплетений, то русский язык, в котором подлежащее часто уютно устраивается в конце предложения, а суть часто кроется не в основном сообщении, а в его придаточном предложении, — как бы для них и создан... В творчестве Достоевского явственно ощущается достигающее порой садистической интенсивности напряжение, порождённое непрерывным соприкосновением метафизики темы с метафизикой языка».

Вот ров, разделяющий практику двух поэтов. Слуцкий — поэт прямой, почти линейной речи. «Лошади умеют плавать. / Но — нехорошо. Недалеко». Никакого пристрастия к придаточным у него не обнаружено. Разумеется, он не избегает их, но не кружит, закусив удила, в их лабиринте. Можно смело предположить, что синтаксические хитросплетения зрелого Бродского воспринимались Слуцким именно как хитросплетения.

Метафизика темы? Слуцкий нередко уходил от этого, но метафизика догоняла его.

Метафизика языка? Она была ему далека. Дальше, чем физика — плоть языка.


В своё время существовало понятие лейтенантская проза.

Так это или не так, но вот «лейтенантская поэзия» — такое словосочетание предложил как-то в давней частной беседе Сергей Чупринин, но я его не поддержал, потому что ни Слуцкий, ни Межиров, ни Самойлов, ни Винокуров, ни Окуджава, ни Панченко, ни Дудин с Орловым в моих глазах лейтенантами не были, хотя у Кульчицкого есть стихи про лейтенанта и у Слуцкого есть эта строка: «Ведь я лейтенантом был» (в забавном и сильном стихотворении «— Дадите пальто без номера?..»), и он, без сомнения, вкладывал особый смысл в это слово. Гвардии майор запаса Слуцкий сказал:


И мрамор лейтенантов —

Фанерный монумент —

Венчанье тех талантов,

Развязка тех легенд.

(«Голос друга»)


Ясно, что имелось в виду не воинское звание, а некий, так сказать, образовательный ценз, уровень интеллекта, образ мыслей и социальный статус. Словом, не Вася Тёркин.

Более того. У Слуцкого было и такое истолкование темы, внешне на другом материале:


В революцию, типа русской,

лейтенантам, типа Шмидта,

совершенно незачем лезть:

не выдерживают нагрузки,

словно известняк — динамита,

их порядочность, совесть, честь.

Не выдерживают разрыва,

то ли честь, то ли лейтенанты,

чаще лейтенанты, чем честь.

Всё у них то косо, то криво,

и поэтому им не надо,

совершенно не надо лезть.

Революциям русского типа,

то есть типа гражданской войны,

вовсе не такие типы,

не такие типы нужны,

совершенно другие типы

революции русской нужны.

(«В революцию, типа русской...»)


Любопытный факт. Признание догнало фронтовиков через десятилетия после их поэтического начала. Симонов и Твардовский — звёзды войны во время войны. На тот небосклон, как исключение, сразу после войны был допущен из молодых только Семён Гудзенко, пожалуй. Его сверстники созревали долго и своё лучшее создали годы и годы спустя. Это мне далековато напоминает ситуацию Пушкина как поэта Петра — через столетие после Петра.

Большое историческое явление живёт долго, растекается во времени, захватывает новых истолкователей и певцов.

Нередко участники войны перебирали по части темы. Разумеется, лучшие из них не скатывались к спекуляции, но тема преобладала и под барабаны государственной политики становилась назойливой. Военная тема в какой-то мере стала неким метафорическим эвфемизмом, заполняющим нравственно-событийный вакуум повседневности. Происходила большая подмена, вызвавшая к жизни парадокс Межирова:


О войне ни единого слова

Не сказал, потому что она —

Тот же мир, и едина основа,

И природа явлений одна.

Пусть сочтут эти строки изменой

И к моей приплюсуют вине —

Стихотворцы обоймы военной

Не писали стихов о войне.

(«О войне ни единого слова...»)


Если ещё учесть сверхобилие всего военного в нашем кинематографе, да и вообще во всех видах искусства, можно вполне объяснить как некоторую усталость самой темы, так и признаки аллергии на неё в новых поколениях.

Тем не менее именно фронтовики задавали тон, и новые поколения — не только в шестидесятых, но и позже — наследовали им даже и тематически. Прозвучали стихи об отце Юрия Кузнецова (в живописи, попутно говоря, — «Шинель отца» Виктора Попкова). Я уж не говорю о значительно более ранних «Свадьбах» Евтушенко или, ещё раньше, воспоминательной лирике Владимира Соколова.

Да что говорить по именам! О военном или послевоенном детстве писали все. Включая андеграунд. Там, кстати, были и те, кто воевал. Скажем, Игорь Холин.


Ни звезды

Ни креста

Ни черта

Волосы

Вместо травы

Торчат

Из земли

На братской могиле.

(«Ни звезды...»)


На самом виду, повторяю, были фронтовики. Соблазн темы состоял, помимо прочего, в том, что она легализовывала мысль о смерти. По следам фронтовиков тот же Рубцов мог писать чуть ли не исключительно о смерти.

В довоенной компании Слуцкого исповедовали «откровенный марксизм», что означало прежде всего диалог с властью, гипотетически встретившей их с распростёртыми объятьями. Они готовы были к жертве и на своих вечеринках говорили о смерти: чего стоит идея Когана написать стихи памяти друг друга. Каковые были написаны.

Потом были написаны другие.


Он писал мне с фронта что-то вроде:

«Как лингвист, я пропадаю:

полное отсутствие объектов».

Не было объектов, то есть пленных.

Полковому переводчику

(должность Павла)

не было работы.

Вот тогда-то Павел начал лазать

по ночам в немецкие окопы

за объектами допроса.

До сих пор мне неизвестно,

сколько языков он приволок.

До сих пор мне неизвестно,

удалось ему поупражняться

в формулах военного допроса

или же без видимого толка

Павла Когана убило.

В сумрачный и зябкий день декабрьский

из дивизии я был отпущен на день

в городок Сухиничи

и немедля заказал по почте

всё меню московских телефонов.

Перезябшая телефонистка

раза три устало сообщала:

«Ваши номера не отвечают»,

а потом какой-то номер

вдруг ответил строчкой из Багрицкого:

«... Когана убило».

(«Воспоминание о Павле Когане»)


Жизнь в свете смерти — вот, по существу, норма человеческого сознания, в реставрации которого участвовала поэзия, возвращаясь к самой себе.

Горечь загробной бравады:


Давайте выпьем, мёртвые,

Во здравие живых!

(«Голос друга»)


Это было напечатано впервые в альманахе «День поэзии» за 1956 год, называлось «Ответ» и не имело посвящения, а в окончательной редакции с названием «Голос

друга» и посвящением Михаилу Кульчицкому — в книге Бориса Слуцкого «Память» (1957, тираж 10 000).

Когда в 1952 году Слуцкий прочёл Эренбургу «Голос друга», мэтр отреагировал:

— Это будет напечатано через двести лет.

Что-то в этом роде тогда же сказал и Николай Тихонов, ознакомившись со стихами Слуцкого, переданными ему автором при личной встрече, но отметил «Лошадей...»:

— Знаете, как у Бунина о раненом олене: «Красоту на рогах уносил»?

Слуцкому не до красот. Его автогерой произрос на антикрасоте, и в этом смысле он антигерой. Выходит, Слуцкий — это антикрасноречие? Может быть, здесь уместно привлечь мандельштамовское словцо — черноречивое? Получается черноречие. От Чёрной речки. Близко, но — другое.

Тот человек на войне, которого написал Слуцкий, одухотворён идеей справедливого мщения и, к слову сказать, защиты Отечества. Опять-таки к слову: Слуцкий, как известно, выступал ещё и в роли общественного защитника, то есть адвоката. Так было, например, на процессе поэта

О. Б-ва, осуждённого за хулиганство.

Есть немалый метафорический смысл в том, что, параллельно с Литинститутом пройдя вузовский курс юриспруденции, Слуцкий предпочёл своё довоенное образование увенчать дипломом со званием «литератор», пренебрегнув правовым. В конечном счёте смысл этой метафоры — в первичности Слова относительно Государства. На войне ему доводилось судить людей, ставить к стенке — страшное стихотворение «Статья 193 УК (воинские преступления)»:


Спокойней со спокойными, но всё же —

Бывало, ждёшь и жаждешь гневной дрожи,

Сопротивленья матерьяла ждёшь.

Я много дел расследовал, но мало

Встречал сопротивленья матерьяла,

Позиции не помню ни на грош.

Оспаривались факты, но идеи

Одни и те же, видимо, владели

Как мною, так и теми, кто сидел

За столом, но по другую сторону,

Называл автобус чёрным вороном,

Признаваться в фактах не хотел.

Они сидели, а потом стояли

И падали, но не провозглашали

Своё «Ура!», особое «Ура!».

Я помню их «Ура!» — истошно-выспреннее,

Тоскливое, несчастное, но искреннее.

Так все кричат, когда придёт пора.

А если немцы очень допекали,

Мы смертников условно отпускали —

Гранату в руки и — на фронт! вперёд!

И санитарные автомобили

Нас вместе в медсанбаты отвозили,

И в общей,

В братской,

Во сырой могиле

Нас хоронил

Один и тот же

Взвод.


Это, наверное, единственное во всей мировой поэзии стихотворение, написанное тем, кто расстреливал, о том, как это происходит; впрочем, в более позднем стихотворении Слуцкий говорит:


У меня было право жизни и смерти.

Я использовал наполовину,

злоупотребляя правом жизни,

не применяя право смерти.

(У меня было право жизни и смерти...»)


«Я» Слуцкого не адекватно ему самому. Весь остальной юридический багаж поэта ушёл на защиту памяти павших и недоли падших.

Упомянутый О. Б-в плохо кончил, но о Слуцком всегда говорил самые лучшие слова. Как, кстати, и о Сельвинском, также участвовавшем в нём.

Загрузка...