ВЕТЕР С НЕВЫ


Хлопоты о других — будничная, непременная программа Бориса Слуцкого. Скажем, в «Новый мир», где его самого Твардовский не печатал, он проталкивал прозу Юрия Трифонова. После смерти Назыма Хикмета ему явилась мысль гонорары за стихи, посвящённые вдове, выплачивать ей.

Отдельная страница Слуцкиады (назовём так жизнь героя и песню о ней) — питерская. Здесь уже говорилось о знакомстве с мэтром молодых поэтов с невских берегов. Слуцкий питал какой-то, что ли, особый интерес к этому городу, «колыбели Революции».

В коллекции его историй-случаев сохранился и такой:


Перед войной я написал подвал

Про книжицу поэта-ленинградца

И доказал, что, если разобраться,

Певец довольно скучно напевал.

...........................................................

Как хорошо, что был редактор зол

И мой подвал крестами переметил

И что товарищ, павший,

перед смертью

его,

скрипя зубами,

не прочёл.

(«Памяти товарища»)


Виктор Соснора писал Слуцкому 15 октября 1961 года, весело отчитываясь о делах ленинградских молодых поэтов:


12 октября состоялось в Союзе заседание по поводу ленинградской молодой поэзии.

Много говорили, длинно выступила Нина Королева и я. Даже Глеб Горбовский пришёл в белой рубашке и в галстуке, на что он отваживается один раз в десятилетие. Были и Л. Агеев и Саша Кушнер, но они молчали.

Замысел был таков: разгромить безразличие толстых журналов, поставив в пример Москву, организовать легальную при издательстве «Советский писатель» группу, в которую бы входили и все мы, чтобы нам разрешали чаще выступать. <...>

Все эти и несколько моих других предложений (например, вводить молодых в число составителей сборников) Прокофьев[97] принял. Мне кажется, пока он благожелательствует, можно кое-что сделать. Сделать можно, если бы мы все были организованы и дружны. Но, увы, сие отсутствует. Стыдно — собираемся мы для того, чтобы похвастать, что я, мол, известен в 4-х домах, а я в пяти.

Вместо серьёзных разговоров — взаимные подозрения. <...>

Большой привет Вам от Саши Кушнера, Глеба Горбовского, Нины Королевой.

Ваш Виктор Соснора


Ленинград привлекал Слуцкого в плане некоторой оглядки на недавнее прошлое, к которому он сам был причастен как молодой современник, более того — ещё как ребёнок. Не был неожиданным его разговор «О Хармсе» (Юность. 1968. № 9):


Хармс веселил и осчастливливал детей. Иногда слегка агитировал их против врунов и неумываек. Однако была в его книгах большая социальная польза — язык и стих.

Его читателей заливало половодье слов: звонких, когда требовалось, новых. Они влезали в душу: читанное в восемь лет помнится и сейчас, в сорок восемь:


Иван Иваныч Самовар

был пузатый самовар,

трёхвёдерный самовар.

В нём качался кипяток,

пыхал паром кипяток,

разъярённый кипяток,

лился в чашку через кран,

через дырку прямо в кран,

прямо в чашку через кран.


Слышать это — как выбежать под золотой дождь русского языка, русской речи. Сейчас вчитываешься в эти стихи и понимаешь: они — новое слово в поэзии. Поглядите, какие рифмы, с какой дерзостью Хармс организует стих, троекратно повторяя одни и те же слова: самовар, самовар, самовар; кипяток, кипяток, кипяток; кран, кран, кран.

А тогда мне, восьмилетнему, просто казалось, идёт золотой дождик, тёплый, летний, дождик из слов или ещё проще: слова вбегают в тебя, как снежинки в сугроб.


Так что с Ленинградом у Слуцкого была своя история. Новая ленинградская поэтическая поросль крайне интересовала его. Порой — на удивление. Он мог бросить все дела по одному лишь звонку от неизвестного ему молодого человека. И заняться этим человеком вплотную, со всей самоотдачей.

Владимир Британишский — один из них. Этот поэт в 1950-х лишь начинал, и в том начале просматривается несколько исходных для него стилистик, условно говоря — классическая, модернистская (слуцкая) и нечто третье. Он искал сочетание традиции и левизны, сонет и злободневную инвективу. Смолоду переводил, прежде всего англичан и американцев, а потом — поляков.

Британишский окончил ленинградский Горный институт, стал геологом и по окончании вуза отправился работать в Сибирь. В 1953—1956 годах он участвовал в работе литобъединения Глеба Семенова, где было много людей, прославившихся потом, — например, А. Городницкий, А. Кушнер, А. Битов (тогда поэт). Знался с ленинградскими филологами и переводчиками. То есть кое-какой опыт литературного общения за плечами у Британишского был:


С Борисом Слуцким я познакомился в августе 1956-го. Я позвонил и заехал к нему, остановившись ради этого на один день в Москве на пути из Ленинграда в Тюмень, к месту назначения. Слуцкий, интересовавшийся молодыми, слышавший о молодых ленинградцах, уделил мне тот день целиком. Я читал ему стихи, мы беседовали, перекусили банкой рыбных консервов в томате, выпили чаю. Потом съездили в две редакции и в одно издательство.

Слуцкий отвёз меня в редакцию «Октября», к Владимиру Корнилову. Я прочёл ему какие-то стихи и предложил для печати стихотворение «Родина». Это сонет. С латинским эпиграфом: «terra, aqua, aere et igne interdictus est» — «он отлучается от земли, воды, воздуха и огня» (формула изгнания из Рима). Первый катрен посвящён этой формуле изгнания, изгнанничеству, Древнему Риму. Последний терцет — современности:


И рухнул Рим, и схема вместе с ним.

Но родиной живём и дорожим,

Теперь её так сложно любим все мы.


— Старик, — предложил Корнилов, — замени одно слово — «сложно», и я напечатаю! — Я отказался. Полтора года спустя стихотворение было опубликовано в авторском варианте в моей первой книге стихов. А Корнилову я прислал из Тюмени другое, новое стихотворение — он его напечатал.

От Корнилова мы поехали со Слуцким в Гослитиздат, в славянскую редакцию, где у Слуцкого были дела. Разумеется, он представил меня, чтобы меня запомнили, и десять лет спустя, когда я появился там уже со своими переводами с польского, меня действительно помнили.

Потом мы поехали в редакцию журнала «Иностранная литература», где у меня уже был принят к печати большой цикл переводов из Ленгстона Хьюза, предложенный Мэри Беккер, с её предисловием, ею составленный и скомпонованный.


Отсюда история со Слуцким приобретает нового участника и вместе с ним новые краски. Британишский:


В конце 1956 года пришло неожиданное письмо из Москвы. Оно было адресовано в Уват Тюменской области, где базировалась полевая геофизическая партия, в которой я работал, но я собрался переехать на работу в Тюмень и переехал, а письмо, адресованное в Уват, мне в Тюмень переслали. Письмо было без даты, на конверте московский штамп 12.11.56. Обратный адрес 4 Мещ. 7 кв. 2.

«Здравствуйте, Володя Британишский! — писал мне Евгений Евтушенко. — Спасибо Вам за Ваши стихи. Впервые мне читали их Слуцкий и Бородин (чтец-декламатор. — И. Ф.) — затем последний переслал мне на мой адрес кое-что в Москву. Вы знаете — у меня странное ощущение — долгое время я к своему стыду чувствовал себя самым молодым и уже начал привыкать к этому. И было мне от этого именно — страшно. <...> Мне не хватало пространства слева и справа...»

Далее он пишет о молодых: об Ахмадулиной («радостью большой и удивлением было для меня узнавание совсем ещё юного поэта Беллы Ахмадулиной») и Рождественском. И о немолодых: о Бокове («это было для меня открытие... Это человек волшебного таланта, изумительный знаток русского языка, обаятельный, нервный и трепещущий»), о Глазкове («умница, прикидывающийся беззаботным пьянчужкой»).

О моих стихах он пишет критично: «...Немножко Вы чересчур умствуете, стихи чересчур логичны и рассудительны, тогда как Вы, по-моему, живописать можете великолепно. Вы злой — это хорошо, но злость часто делает человека слишком прямолинейным — конец “Другого”. <...> В стихотворении “Франческа д<а> Р<имини>” изумительны 2 последних строчки, а много неединственных строк. Очень здорово “Стояла девушка на сцене, как будто церковь на холме”. Межиров, с которым мы вместе читали Ваши стихи, при этих строчках так хорошо и радостно улыбнулся, что с ним не так уж часто бывает. “В бане” — очень хорошо, особенно “спины, как большие флаги” — хотя Слуцкий чувствуется в общем тоне <...> В общем, замечаний много, а чувство от Ваших стихов радостное и счастливое — удивляюсь только, что Вы возникли именно в Ленинграде, городе версификаторской литературы. <...> Мне кажется, Вам нужно переехать в Москву — московская жизнь, нервная, завистливо (нрзб. — талантливая? — В. Б.) и быстро бегущая, очень сильно поможет Вам. Напишите, долго ли будете в Тюмени — я Вам вышлю на днях выходящую, наконец, новую книгу <...> Если в скором времени будете в Москве, сразу звоните И-1-93-18.

Вчера выпивали с друзьями за Вас — так что, как видите, не Вы один пьёте за себя, как в “Илье Муромце”. Попытаемся что-нибудь предпринять со стихами. Напишите, где что у Вас идёт, чтобы не было казусов. Если есть новое, присылайте.

Обнимаю вас крепко

Ваш Евг. Евт.».

<...> В Ленинграде я побывал в июле 1957, в командировке на завод за гравиметрами. По дороге в Ленинград позвонил в Москве Евтушенко — не застал его. На обратном пути я не мог останавливаться в Москве: я летел на транспортном самолёте, сопровождая до Тюмени купленные в Ленинграде гравиметры.

По возвращении в Тюмень получил новое письмо (от Евг. Евтушенко. — И. Ф.).

«Здравствуйте, Володя!

Не писал Вам должно быть ясно почему — настроение паршивое, и не потому что ругают, — а потому, что с книжкой происходят какие-то странные вещи — вообще непонятно, в каком виде она выйдет.

Очень мне понравилось стихотворение про щенка («На цепи»: «Вчера только привязан был щенок. И рабства смысл бедняге ещё нов...», — написано в июле 1957-го, не публиковалось. — В. Б.) — его многим здесь уже читал и тоже — нравится и сильно. Стихотворение в “Октябре” (стихотворение «Строка»: «Я живу у самого вокзала...», написано в Тюмени в ноябре 1956-го, послано Вл. Корнилову в «Октябрь», он его напечатал летом 1957-го. — В. Б.), хотя оно и внешнее — но зато чёткое и собранное.

В Москве:


Шёл фестиваль. Всё было планово:

был смех и музыка была,

и продавщица негра пьяного

в трамвае радостно везла.


Меня сейчас таскают по всяким иностранцам, показывают, что я жив — устал, но итальянцы очень понравились, особенно один, который переводил уже Пастернака, Мартынова, Слуцкого и меня грешного.

Я сейчас один, совершенно один — жена (Белла Ахмадулина. — В. Б.) уехала на 3 месяца на целину (с институтом). Её и ещё 3-х исключили условно, Юнну Мориц исключили совсем. На банкете, который состоялся на теплоходе с ин. писателями, властвовали Софронов и Грибачев. Они уже снова у власти и в организующемся Союзе Пис. РСФСР — главные. Говорят, что Грибачев будет редактором) “Н. мира”.

Так что положение — поганое. <...> Но я оптимист, и из меня это не вышибешь, самое главное — чтобы мы — новое поколение — были вместе и стойко держались. Печальный пример предыдущего поколения (Луконин, Межиров и т. д.) должен быть для нас зловещим предостережением.

Познакомился я тут с очень талантливыми ребятами — художником и скульптором Ю. Васильевым и Э. Неизвестным. Приедете — познакомлю. Они — молодцы. Страшно жалел, что не увиделись, и вообще, это дело Ваше, конечно, но в Москве было бы Вам не грех пожить, хотя она, по Вашему мнению — и — публичный дом.

Пишите, присылайте ради бога новые стихи — а то ведь этого так мало кругом. Посылаю 2 стишка (приложены 4: «Безденежные мастера», «Парк», «Большой талант всегда тревожит...», «Советы подлеца». — В. Б.).

Будьте здоровы и счастливы».

(Начато заглавное «Е»: Евг. Евт., но исправлено на «Женя».)


Жизнь циклична, всё идёт кругами, встречи и связи закономерно скрепляются людьми, не случайными в судьбах, соединённых между собой общими интересами, общей историей — в частности, историей стихотворства. Это касается и любви. Британишский заговорил о женщине своей жизни, и эта часть его исповеди тоже пронизана поэзией и поэтами, среди которых — чуть ли не в центре — стоит Слуцкий.


<...> Весной 1958 года, в командировке в Москве, куда я прилетел на завод, за гравиметрами, я встретил Наталью Астафьеву. <...>

Но когда я увидел самое Наталью Астафьеву, я даже забыл, что она — поэт. Забыл обо всём. Чувствовал только, что она — это Она. С первого взгляда, с первого звука её голоса. <...> Но что подвигло Наташу откликнуться на моё чувство? И совершить столь безрассудный поступок — приехать ко мне на Север, прилететь ко мне в тундру? Мои стихи? Моя геология (ведь и Слуцкий подумывал, не поехать ли ему ко мне в партию, а когда это не осуществилось, поехал к Леониду Агееву на Северный Урал на рудник)? Или Наташа что-то разглядела во мне самом? Не знаю. Впрочем, она никогда не руководствовалась расчётом. <...> А в декабре 1959 у меня был отпуск, мы с Наташей проводили её маму и брата в Варшаву (на постоянное жительство). И поехали в Ленинград. Присутствовали в качестве гостей (не участников, мы ещё не были членами Союза писателей, но гостевые билеты нам дали, поскольку мы уже были авторами первых книг) на проходившем там в Доме Писателя съезде поэтов России (он остался и единственным), слушали выступавших, в том числе Бориса Слуцкого, который провозгласил, что самые перспективные поэты в России — это Леонид Агеев и Наталья Астафьева.


Вот как. Эти поэты были забыты при жизни. Трагедия, о которой Британишский говорит сдержанно, даром что здесь возникает иной фон — фигура и судьба Бродского.

Сам Иосиф Бродский на эту тему подробнее говорит с Соломоном Волковым, спросившим: «А каков был импульс, побудивший вас к стихописанию?»


Таких импульсов было, пожалуй, два. Первый, когда мне кто-то показал «Литературную газету» с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было лет шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки. Нашёл там, к примеру, Роберта Бёрнса в переводах Маршака. Мне это всё ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. Атут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление. А второй импульс, который, собственно, и побудил меня взяться за сочинительство, имел место, я думаю, в 1958 году. В геологических экспедициях об ту пору подвизался такой поэт — Владимир Британишский, ученик Слуцкого, между прочим. И кто-то мне показал его книжку, которая называлась «Поиски». Я как сейчас помню обложку. Ну, я подумал, что на эту же самую тему можно и получше написать.


Бродский узнаваем. Соревновательность — можно сказать, третий импульс, если не первый. Британишский продолжал жить собственной жизнью:


В начале 1961 был я дважды у Евтушенко. В один из этих вечеров я совпал у него с Эрнстом Неизвестным, который купил меня, прочтя мне наизусть последние восемь строк из моего стихотворения «Рабочие руки»:


...Я пошёл бы к скульптору в ученики,

Чтобы слушались камень и дерево,

Я бы вырубил две рабочих руки

Из простого камня серого.

Серый камень, серый камень,

Серый камень — два куска...

Камень крепкий и надёжный,

Как рабочая рука!


Я рад был, что эти стихи понравились и запомнились скульптору. А вообще-то стихотворение это, после того, как Слуцкий включил его в сборник «Стихи 1956 года», знали многие. <...>

О Слуцком Юрий Болдырев просил меня написать несколько страниц воспоминаний, вот как бы вместо воспоминаний я и написал эту маленькую поэму («По Иртышу». — И. Ф.).


Владимир Британишский и Наталья Астафьева ушли один за другим совсем недавно. Мы общались, чаще всего по телефону, выступали на общих вечерах, я писал о его книгах. Британишский доверительно сетовал: сорок лет вбухано в переводы, свои стихи не возникали долгими годами. Больше всего переживал за неё, за Наташу, гениальную и непризнанную. Она была ещё и редкостной красавицей.

Слуцкий их обогрел и поддержал — давно. Очень давно. Эту историю уместней всего закончить переводом Н. Астафьевой из «четвёртого пророка» романтизма Яна Выспяньского — стихами, в которых можно услышать и Горация, и Кохановского, и нашу лебединую Ахматову:


Когда высоко там, в зените,

я полечу над вами,

меня обратно позовите

моими же словами.

Услышу в горнем том полёте,

как ваш призыв звучит, —

быть может, вновь вернусь к работе,

которой был убит.

Загрузка...