Поговорим об успехе.
Случай другого питерца — Виктора Сосноры — падение парадоксов на твою голову, и не только с высей его гипербол. Его запоздало обласканную, живописную фигуру — эдакого гостя с Горы, с Монмартра начала XX века — сына циркача, виртуоза эскапады — «Да здравствуют красные кляксы Матисса!» — обступили традиционалисты, заведомые антиподы, реально и виртуально.
Благожелательный Сергей Гандлевский в 2011 году от имени жюри премии «Поэт» (как лауреат прошлого года) вручил ему диплом лауреата, и казалось, что откуда-то издалека, из глубины сцены незримо и глухо декламировал певец цирка Александр Межиров:
Второй успех приходит в счёт
Всего, что сделано когда-то.
Зато уж если он придёт,
То навсегда, и дело свято.
Гандлевский вручил премию, передал эстафету по праву: оба они хранят героическое представление о поэте, байронизм лермонтовского толка.
У Сосноры драматическая биография, мальчиком партизанил в белорусском отряде под командованием своего дяди (в мирной жизни циркача), отец — акробат и клоун, а во время войны — генерал Войска польского.
Соснора пишет мало сказать на сосноровском языке — на соснорском. Свой синтаксис, свои орфография и пунктуация. На общерусском были в шестидесятых годах написаны хорошие исторические повести, на этом же, общем, иногда что-нибудь пишется и в последние десять-двадцать лет, в частности предуведомление к публикации писем Николая Асеева к Сосноре (Звезда. 1998. № 7). Которое начинается так: «Сначала был Вознесенский».
Его поэма «Мастера», напечатанная чудом в «Литературной газете», была как удар бомбы по всей советской поэтике. Соответственно, как штыки, встали громоотводы, миллионы штук — от «серых кардиналов» до «трудящихся», — всё обрушилось на него. Я уж не говорю о поэтах, эти, как всегда, шли в теневом авангарде, создавая вокруг «Мастеров» истерику. Даже Слуцкий, тогда самый знаменитый поэт и любитель молодых... мой друг.
И тогда встал Асеев. Он опубликовал статью «Что же нам делать с Вознесенским?». Всей сутью статьи он взял огонь на себя, этот старый и опытный боец футуризма. С Асеевым были шутки дурные — в его руках сверкали провода в самый Верх, недоступный тем, кто гавкал.
И тогда Слуцкий, как бы в противовес, принёс Асееву мою свежую поэму «Слово о полку Игореве». Тоже история, но как бы без идеологических выпадов. Но вместо противовеса Асеев сплюсовал эти поэмы, и его понесло. В чём дело? Разве кто-то кого-то обидел? Или же восставал против их излюбленной Системы? Эти могучие старики ждали своих детей, их не было. И так прошло мучительных 30 лет. И вдруг, как бы в один миг взошло множество талантливейших внуков. Старые львы оживились и бросились пестовать юных львят. Эти внуки прошли блокады, войны, и к 23-м годам это уже были зрелые и непримиримые мужи. С нами ожили Шкловский, Сельвинский, Каменский, Кручёных и даже такие, как Катаев, Паустовский, Твардовский и пр.
Заработала рационально-феерическая машина успеха.
Сравним. У другого лауреата премии «Поэт» — Олега Чухонцева — в мемуарном эссе «В сторону Слуцкого. Восемь подаренных книг» (Знамя. 2012. № 1) говорится:
И всё-таки на первом месте в его (Слуцкого. — И. Ф.) табели приоритетов было мастерство. Умение сработать вещь, а не какие-то там абстракции или духовные веяния. Словесная изобретательность и экспрессия прежде всего. Поиски языка, а не смысла высказывания. Смысл дан. Он в самом языке, в его коммуникативной, а не в семантической функции. В этом он был близок Маяковскому и своему учителю Сельвинскому. Ещё Асееву, с которым дружил. <...>
Мне же Асеев, наоборот, представлялся мастером, лишённым не только глубины, но какого-либо содержания, кроме установочного. И его знаменитые строки: «Не за силу, не за качество / Золотых твоих волос / Сердце вдруг однажды начисто / От других оторвалось» казались чистой пародией (одно «качество волос» чего стоит. Чем не Бенедиктов: «В груди у юноши есть гибельный вулкан»?). Но для Слуцкого качество применительно и к женщине, и к стиху было естественной похвалой.
Не бесспорно, однако очень показательно: это ведь не внутрипоколенческие разборки поэтов, тогда начинавших, но — обозначение как минимум двух линий стихотворства. Отношение к мастерству у Чухонцева схоже с мандельштамовским: Мандельштам считал мастером Семена Кирсанова, но не Пастернака и не себя. Соснора стоял и стоит на «слуцко-асеевских» позициях. К слову, и Пастернак к понятию «мастер» относился отчуждённо, не сумев ответить на сталинский вопрос по телефону: мастер ли — Мандельштам?
Старые львы предпочтений Сосноры оставались в чести и силе:
Он собирал загадочные кремни:
ресницы Вия,
парус Магеллана,
египетские профили солдат,
мизинцы женщин с ясными ногтями.
Поэзия пожизненного вызова. Он каждым своим стихотворением говорит: я пришёл! В опрокинутом виде это относится и к смерти. Накануне семидесятилетия, в 2005-м, он сказал: «Ещё ни один из уважающих себя поэтов не написал ни строчки после 70, и так во всём мире», пообещал уйти из этого дела, и чуть не последней строчкой в 2005-м была эта: «Я смерть пою».
В его мемуарной книге «Дом дней» (СПб.: Пушкинский фонд, 1997) главка, посвящённая Слуцкому, называется «Рыжий». Сын циркача — акробата и клоуна — вложил в это название особый смысл.
Слуцкий, и Таня — юнее его на жизнь! А у Тани рак крови. И резали ей вены, и подсекали, годы. И они жили, счастливые. Из-за пуговицы не стоит пугаться. Нет знаменитее политрука на Русской земли, кто первый поднял рог на Иосифа Красного, как бык, публично, белотелый, пухлые руки оттопырены по швам. И Кручёных шамкал: о да, о да! Моя ёмкость!
Я звонил. Но он звонок не взял.
Он пошёл в сумасшедший дом и сказал:
— Я лягу.
Его повели в палату.
— Я надолго, — сказал Слуцкий. — Мне одиночку, с койкой, с окном. Держать и не пущать! Ни меня, ни ко мне, никого! Я обдумаю.
Он лежал 7 лет.
Я не знаю, с какими глазами он жил, с каменными или заплаканными.
В марте я написал о нём новеллу, но не мог включить, жив, а не мог, — и сжёг, чтоб жил.
Но в те дни он и умер. Я работаю, как счётчик Гейгера, знаю, кто где.
Этому человеку родиться б малым голландцем, он поэт изысканно-прозаический, недооценённый. Есть у него о мире животных.
Лошади умеют плавать. Но не хорошо. Не далеко. Шёл корабль. В трюме лошади топтались день и ночь. Тыща! Мина в днище! Люди сели в лодки, в шлюпки, лошади поплыли так. Океан казался им рекой.
Но не видно у реки той края, на исходе лошадиных сил вдруг заржали кони, возражая против тех, кто их топил. Кони шли на дно и ржали, ржали, все на дно они ушли.
И конец:
«Вот и всё. А всё-таки мне жаль их, рыжих, не увидевших земли».
«Лошади в океане» — антологическое. И не знают почему, пишут — сюжетно. Я знаю. Умер, скажу: рыжий.
С рождения и навсегда, но носил седину, как парик. Я думаю о Слуцком, как он слёг в землю. Нереально.
Память коротка, как река, а что река на Шаре, вон он какой вертящийся!
Асеев когда-то приревновал Соснору к другим поэтам и другим формам, в частности — к гекзаметру. Ученики созданы для борьбы с учителями: одно из лучших стихотворений русской поэзии о смерти — этот гекзаметрический моностих Сосноры:
Что ты пасёшься над телом моим, Белая Лошадь?
Дальше — молчание.
Занавес опускается, Межиров завершил своё чтение:
Обидно только, что второй
Успех
Не на рассвете раннем
Приходит к людям,
А порой
С непоправимым опозданьем.
Был ли у самого Слуцкого второй успех? Был. С непоправимым опозданьем. И недолгий.