ПЛАВАНИЕ ЛОШАДЕЙ


Два слова о раннем Слуцком-поэте.

О таком Слуцком можно говорить лишь условно. Довоенный Слуцкий почти неизвестен. Кое-что достала из своего архива Виктория Левитина. В памяти его знакомых той поры застряли некоторые строки. Виктория Мальт запомнила катрен:


Жизнь — это вещь. И это факт.

И очень стоит жить.

И можно многое стерпеть,

И многое простить.


Вполне программно, на всю жизнь.

Помнили и эти строки:


Я ненавижу рабскую мечту

О коммунизме в виде магазина...


Среди ранних стихов отыскалось стихотворение «Инвалиды», не предвещающее именно Слуцкого, это больше похоже на раннего Эренбурга или на раннего же Антокольского:


На Монмартре есть дом, на другие дома непохожий,

Здесь живут инвалиды по прозвищу «гнусные рожи».

............................................................................................

Им тепло, и похлёбка, и в праздники можно быть пьяным.

Но нельзя же без женщин! Остаётся одна Марианна.

О, пришла бы сюда эта тихая девушка в белом,

Они рвали б на части продолговатое тело.

Затерзали бы насмерть, но любили б не меньше,

Потому что нельзя же без женщин, нельзя же,

нельзя же без женщин.


Странным образом этот харьковчанин тяготел к Франции: к её Великой революции, к её людям и культуре, к верлено-бодлеровской поэзии надлома и порока.

На его книге «Память» издания 1969 года обозначена точка отсчёта: 1944. Таким образом, двадцатипятилетний Слуцкий — вот его начало. Но до первой книги «Память» (1957), в которой было сорок стихотворений, написаны вещи, в первом томе его трёхтомника (1991), объединённые разделом «Из ранних стихов». Составитель Ю. Болдырев пишет в «Примечаниях» к первому тому[12]:


...есть и документированное свидетельство, сбережённое переводчиком В. М. Россельсом. 1 апреля 1955 года Слуцкий составил «Библиографию» — список стихов, написанных к тому времени (вряд ли полный, так в него не вошли иные довоенные и послевоенные стихотворения, как находившиеся в его архиве, так и обнаруженные в других личных архивах; скорее всего это был список стихотворений, которые он на ту пору считал ценными, завершёнными и годными к опубликованию; возможно также, что это был своеобразный «смотр сил» перед предстоящей «баталией» — подготовкой первой книги). Около 20 стихотворений с такими характерными, к примеру, названиями и первыми строками, как «Цырульня», «Могилы власовцев», «Всюду очереди», «Быки ревут, придя под обух...», «Ирландские евреи», «Я и Маргерита Готье», «Настоящее горе не терпит прикрас...» и др., до сих пор неизвестны.


С Владимиром Россельсом Слуцкий дружил и некогда соседствовал, в бездомную пору сняв жильё тремя этажами выше в доме на Трубниковском переулке, практически всё время проводя в «голубятне-россельсятнике» на втором этаже, куда ему звонили и где он при соловьином чтении юной Беллы Ахмадулиной говорил: «Какая замечательная!» С другим своим соседом — Василием Гроссманом — он потом близко общался в доме на Ломоносовском проспекте, забегал к нему читать новые стихи, Гроссман отбирал у него понравившееся, и дочь Гроссмана Е. Короткова показала Ю. Болдыреву папку, в которой были собраны стихи любимых отцом поэтов-современников, где был и «отсек» Слуцкого.

Книга «Память» получила большой резонанс. Отозвались многие. В частности, Семён Липкин, с которым Слуцкого познакомил Василий Гроссман, после чего Слуцкий сам пришёл к нему на улицу Беговую, они сблизились. Потом первую книгу Липкина «Очевидец» пробил Слуцкий, отнеся её рукопись в издательство «Советский писатель».


Борис Абрамович, милый, я только что кончил читать Вашу книгу и пишу Вам, что Вы — поэт сильный, истинный, оригинальный и — в прямом смысле этого стёртого слова — выдающийся, и, как это ни странно, — выдающийся над нашей обыденной жизнью, романтик. Читать Вашу книгу ещё и интересно — открывается личность неповторимая, начавшая жить трудно, с огромной жаждой добра в недостроенном и не очень добром мире.

Я иначе видел и вижу войну, чем Вы. При всём Вашем прозаизме мероприятия (черта, сближающая нас), Вы — не столько бытописатель, сколько скальд войны. Конечно, Вы не думаете, как в Средневековье, что война — профессия народов, но работа её Вам кружит голову до восторга.

Нет ни одного стихотворения в книге декламационного, красноречивого, легкомысленного, всё важно, значительно, умно и — вот неожиданность! — необычайно музыкально. Вы представили XX век какой-то очень важной стороною.

Мне меньше понравились вещи, заключающие книгу, не потому, что они плохо написаны, а потому, что в них не всё написано, не всё перечувствованное выражено, как мне кажется (начиная с «распрямления»).

Книга удивительно хороша, она будет жить долго, что и удивительно при её «нехитрой эстетике». А «мрамор лейтенантов — фанерный монумент» — гениален (а я противник выспренности и преувеличений).

Посылаю Вам «Махабхарату» и стихи для «Дня поэзии».

Завтра улетаю в Одессу.

Крепко Вас обнимаю.

С. Липкин.


Слуцкий первого тома — это тот Слуцкий, который определил всего остального Слуцкого, и это тот Слуцкий, которого, собственно, знал читатель.

В «Ранних стихах» это уже состоявшийся, вполне узнаваемый Слуцкий. Он нашёл некоторые направления, по которым будет двигаться долго или до конца. Скажем, богоборчество, антистяжательство, судьба революции, участь еврейства.

Но, став на ноги, он всё ещё ищет себя, определяется. Рядом, например, стоят такие вещи, как «Я думаю, что следует начать...» и «В сорока строках хочу я выразить...». Они — о поэзии, о его понимании себя в поэзии. Им предшествует стихотворение, в котором сказано:


...не забывайте ни одной строки

Из Пушкина — общего, как природа.

(«Кто-то рядом слово сказал...»)


Это важно, Пушкин — камертон.

В названной паре стихотворений есть общие строки, получившие разное развитие. Сравним их.


1)

Я был мальчишкою с душою вещей,

Каких в любой поэзии не счесть.

Своею частью и своею честью

Считающим эту часть и честь.

(«Я думаю, что следует начать...»)


2)

Я был мальчишкою с душою вещей,

Каких в любой поэзии не счесть.

Сейчас я знаю некоторые вещи

Из тех вещей, что в этом мире есть!

Из всех вещей я знаю вещество Войны.

И больше ничего.

(«В сорока строках хочу я выразить...»)


Превращение разительное. Что было на пути этого превращения? Существенные препятствия, оставшиеся за пространством второго стихотворения. Стоит вчитаться. Вот какие мысли высказываются сразу после «части и чести».


Официально подохший декаданс

Тогда травой пробился сквозь могилы.

О, мне он был неродный и немилый,

Ненужный — и тогда и никогда.

Куда вы эти годы ни табуньте,

Но, сотнями метафор стих изрыв,

Я всё-таки себя считаю в бунте

Простого смысла против сложных рифм.

В реванше содержанья над метафорой,

В победе сути против барахла,

В борьбе за то,

чтоб, распахнув крыла,

Поэзия стряхнула пудру с сахаром.


Обыкновенный манифест тех лет а ля Маяковский, более того — запоздалый, повторяющий зады как минимум двадцати—тридцатилетней давности, если датировать эти стихи концом 1940-х — началом 1950-х. И вот тут-то самое интересное. Оказывается, в пору его начала «декаданс... травой пробился сквозь могилы»! На борьбу с ним ушла энергия самостановления? Так ли?

В «Сорока строках...», втором стихотворении, Слуцкий обходит этот момент. Здесь появляется нечто по сути противоположное. Не борьба с метафорой, пудрой и сахаром, но:


Мир многозвучный!

Встань же предо мной

Всей музыкой своей неимоверной!

Заведомо неполно и неверно

Пою тебя войной и тишиной.


В первом стихотворении было так:


Быть мерой времени — вот мера для стиха!

Задание, достойное умельца!

А музыка — святая чепуха —

Она сама собою разумеется!


Решительная разница. Слуцкий берёт на вооружение всё-таки музыку — основное, грубо говоря, оружие из арсенала «официально подохшего декаданса». Голос его достигает высшей ноты: «Я — ухо мира! Я — его рука!» Ясна ему и необходимость тишины — не последнего открытия предыдущих поэтических эпох. «Умельцу» предпочтён поэт.

Скажем трюизм: каждый поэт — сумма влияний, сознательных заимствований, разных по глубине чувств ко всему миру поэзии. Поэзия XX века — поистине «одна великолепная цитата» (Ахматова). Постмодернизм лишь попросту утрировал положение вещей.

К утайкам Слуцкого следует отнести и, может быть, главное содержание «Лошадей в океане» — глубочайшую связь этого стихотворения с тем самым «официально подохшим».


И. Эренбургу

Лошади умеют плавать,

Но — не хорошо. Недалеко.

«Глория» по-русски значит «Слава», —

Это вам запомнится легко.

Шёл корабль, своим названьем гордый,

Океан стараясь превозмочь.

В трюме, добрыми мотая мордами,

Тыща лошадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!

Счастья всё ж они не принесли.

Мина кораблю пробила днище

Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.

Лошади поплыли просто так.

Что ж им было делать, бедным, если

Нету мест на лодках и плотах?

Плыл по океану рыжий остров.

В море в синем остров плыл гнедой.

И сперва казалось — плавать просто,

Океан казался им рекой.

Но не видно у реки той края.

На исходе лошадиных сил

Вдруг заржали кони, возражая

Тем, кто в океане их топил.

Кони шли на дно и ржали, ржали,

Все на дно покуда не пошли.

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их —

Рыжих, не увидевших земли.


Я имею в виду Гумилёва. Причём — Гумилёва, идущего от Анненского. Я имею в виду пятистопный хорей, на котором тот и другой оставили особую печать. Не посягая на стиховедчество, просто процитирую:


Я твоих печальнее отребий

И черней твоих не видел вод,

На твоём линяло-ветхом небе

Жёлтых туч томит меня развод.

(И. Анненский. «Ты опять со мной»)


Знал он муки голода и жажды,

Сон тревожный, бесконечный путь,

Но святой Георгий тронул дважды

Пулею не тронутую грудь.

(Н. Гумилёв. «Память»)


Кони шли ко дну и ржали, ржали,

Все на дно покуда не пошли.

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их —

Рыжих, не увидевших земли.

(Б. Слуцкий. «Лошади в океане»)


Гумилёвское стихотворение носит название — «Память». Первая книга Слуцкого — тоже.

Это мог заметить Илья Эренбург, которому посвящено стихотворение, поскольку он сам был выкормыш символистской эпохи и его первую книгу, сведя в пару с первой цветаевской книгой, отметил Валерий Брюсов в своём отзыве о молодой современной поэзии. Правда, не весьма похвально. Слуцкий сохранил у себя книгу Эренбурга «Звериное тепло» (1923), изданную в Берлине.

Хочет того или не хочет наш политрук, он идёт на смычку с классовым врагом — этим ужасным монархистом, расстрелянным революцией. Партийца побеждает поэт. Догму побеждает поэзия. Среди довоенных друзей Слуцкого был критерий — «стихи на уровне моря». Когда он попал в 1965 году в настоящее море, на военный корабль — на подлодку, — оживился, ходил из отсека в отсек, с удовольствием слушал командирские байки. Само стихотворение «Лошади в океане» писалось летом 1951 года в большую жару и основано на рассказе об американском транспорте с лошадьми, потопленном немцами в Атлантике. Говорят, «Лошадей...» пели нищие в электричках.

Лошади. Куда более слуцкое у Слуцкого — другое воспоминание о лошадях, другое хорошее отношение к лошадям:


Лошади едят овёс и сено!

Ложь! Зимой 33-го года

Я жил на тощей, как жердь, Украине.

Лошади ели сначала солому,

Потом — худые соломенные крыши,

Потом их гнали в Харьков на свалку.

Я лично видел своими глазами

Суровых, серьёзных, почти что важных

Гнедых, караковых и буланых,

Молча, неспешно бродивших по свалке.

Они ходили, потом стояли,

А после падали и долго лежали,

Умирали лошади не сразу...

Лошади едят овёс и сено!

(«Говорит Фома»)


Читатель выбрал «Лошадей в океане». Ему видней. На переиздании книги «Сегодня и вчера» (1963), которая и в первом выпуске имела тираж 35 тысяч экземпляров, Слуцкий сделал надпись: «И. Эренбургу — пока мы лошади ещё плывём в океане. Б. С.». Забавно — первая публикация «Лошадей в океане» состоялась в журнале «Пионер».

Не вина Слуцкого, что читатель не узнал вовремя и ещё одной лошадиной вещи Слуцкого:


До сих пор не знаю,

отчего были розовы лошади эти.

От породы?

От крови,

горящей под тонкою кожей?

Или просто от солнца?

Весь табун был гнедым,

вороным и буланым.

Две кобылы и жеребёнок

розовели, как зори

в разнооблачном небе.

Эти лошади держались отдельно.

Может быть,

ими брезговали вороные?

Может быть,

им самим не хотелось к буланым?

Может быть,

это просто закон мирозданья —

масть шла к масти?

Но среди двухсот тридцати

коннозаводских,

пересчитанных мною

на долгом досуге,

две кобылы и жеребёнок

розовели, как зори,

развевались, как флаги,

и метались языками

большого пожара.

(«Розовые лошади»)


С большим опозданием последовала реакция на эти стихи в статье Владимира Бушина «Не быть слепым» (Завтра. 1998. № 46 (259):


О чём странный стишок и кто сей поэт-анималист? Вы всё поймёте, если я скажу, что он — Борис Слуцкий, напечатано это в 1972 году в журнале «Юность», где поэзией ведал Натан Злотников. Тогда евреев в стране было примерно два с половиной миллиона — «две кобылы и жеребёнок», а всё остальное население — примерно 230 миллионов. Причём гнедые, т. е. рыжие или бурые, это можно считать, что русские и другие славяне. Вороные, т. е. чёрные, это, скажем, черноволосые тюрки. Буланые, т. е. желтоватые, это калмыки, буряты и другие представители жёлтой расы. Всё тщательно обдумано. А как возвышенно и проникновенно сказано о кобылах и жеребёнке! Они розовы, а не буланы, у них тонкая кожа, горящая кровь, они подобны зорям, флагам, языкам «большого костра», под которым, конечно же, надо понимать мировое еврейство. А остальные 230 — обычные лошади...


Надо ли комментировать?

Когда в Москве (2007) на Никитском-Гоголевском бульваре бронзового Михаила Александровича Шолохова посадили в бронзовую лодку на возвышении скалы-постамента, а за ним пустили по настоящей воде фонтана двадцать одну гранитную лошадь в виде ушастых голов, кто-то пошутил: казачье-еврейский синтез, братство народов. То есть памятник Слуцкому в Москве условно уже существует.

На сайте Пен-клуба вывешен Протокол № 4 заседания Исполкома от 4. 05. 2017 года:


Поддержав инициативу Александра Городницкого, постановили: подать заявку на установку мемориальной доски на доме, где жил Борис Слуцкий, к 100-летию поэта-фронтовика. (Голосовали: единогласно).


Дело вряд ли движется.

Хорошо известно неравнодушие Слуцкого к Ходасевичу и Цветаевой. Книги «Тяжёлая лира» Ходасевича и цветаевские «Вёрсты» в послевоенной молодости были его постоянным чтением.


С той поры люблю я, Брента,

Одинокие скитанья,

Частого дождя кропанье

Да на согнутых плечах

Плащ из мокрого брезента.

С той поры люблю я, Брента,

Прозу в жизни и в стихах.

(В. Ходасевич. «Брента»)

И каждый стих гоня сквозь прозу,

Вывихивая каждую строку,

Привил-таки классическую розу

К советскому дичку.

(В. Ходасевич. «Петербург»)


Проза в стихах — да, это лежит на поверхности. Но проза Ходасевича — в сфере содержательной. Он предан традиционной просодии, классической розе. Прозаизация стиха — это уже Слуцкий.

Цветаева, независимо от её самосознания, и есть, возможно, тот первый постфутурист, который свёл футуризм с классикой. Разумеется, сама она посмеялась бы над такой домодельной теорией, но объективно она проделала именно эту работу. Разве, например, цветаевский «Лебединый стан» не является зеркальным ответом Маяковскому, самому ей родственному поэту, на весь его «эпос революции»?


Превыше крестов и труб,

Крещённый в огне и дыме,

Архангел-тяжелоступ —

Здорово в веках, Владимир!

(«Маяковскому»)


Слуцкий — по стиху — шёл в том же направлении. Но у него нет цветаевской стихии, у него — дисциплина:


Похожее в прозе на ерунду

В поэзии иногда

Напомнит облачную череду,

Плывущую на города.

(«Похожее в прозе на ерунду...»)


Дисциплина. Какая-то облачная дисциплина.


На войну шли как на подвиг и как на парад, порой — в прямом смысле на парад: так было 7 ноября 1941 года. С парада — на фронт. Стало быть, и обратный путь должен быть таким — с фронта на парад.

Оказалось, что промежуток между парадами — четыре года смерти и крови. На полях войны полегла лучшая фаланга как минимум пары поколений. Слуцкий считал — больше:


Да, тридцать возрастов войне проклятой

Понадобилось.

(«Иванихи»)


Самое невероятное и самое роковое для поколения Слуцкого — произошло: с фронта — на парад. И это был Парад Победы. Печатая шаг по брусчатке Красной площади, сапоги победителей ставили точку на прениях вокруг правоты идеологии. Сталин вывернул наизнанку жертвенный подвиг народа, высший смысл жертвы подменив служением доктрине.

Наверное, нельзя сейчас, задним числом, говорить о слепоте юношей, ставших поэтами войны. Кровавая сущность войны, увиденная её поэтами, стала ещё одним — от противного — интенсивным источником упований на грядущее торжество утопии. Слуцкий по крайней мере обрёк себя на такой выход из ужаса увиденного и пережитого.

Случай Слуцкого — случай добровольного и волевым образом вменённого себе в долг идеализма, усиленного генной памятью пророческого библейского прошлого. Рыжий ветхозаветный пророк в роли политрука. Моисей и Аарон в одном лице. Косноязычие первого, переходящее в красноречие второго. Точнее, их языковая смесь.

Это — если говорить красиво...

Загрузка...