Конец, когда же этому конец: вот что читалось в отчужденном, почти враждебном молчании бабушки, вот о чем, торопя и вопрошая, говорило все ее поведение с тех пор. Беспокойная, напряженная, нервно-нетерпеливая атмосфера воцарилась в семье. Мы жили будто в ожидании взрыва, только что не врагами ощущая друг друга. Гроси, безмолвствуя, поджимала губы, мама капризничала, раздражалась, то и дело с гневной горечью порицая мое обхождение с мужчинами. «Что за безвкусица, эти твои замашки, — повторяла она, — вечно одно и то же, надоело уже всем; Водичку, и того не умеешь удержать, привязать к себе». Как часто мелькали два эти слова в женском словаре! Даже мысли не допускалось, что и женщине можно наскучить, надоесть, что и она вправе отвергнуть мужчину. Но меня-то отчего возмущало, оскорбляло это обвинение? Я ведь знала, что оно несправедливо.
Вот как началась новая наша танцевальная страда! Телекди носил траур и бегал по делам, которых у него, по милости кругом задолжавшего отца, было, как толковали, по горло. Так что мама не очень уже и танцевала, но в бдительные патронессы, преданные телохранительницы при мне тем паче не годилась. На меня же часто нападали приступы озорной, буйной веселости, и бесновалась я с вызовом, нарочно, хотя втайне побаивалась: а не чересчур ли, еще ославят, осудят. Может, так оно и было.
Как-то раз, по внезапной маминой прихоти, отправились мы на бал к дебреценским правоведам. Это было для меня целое событие: большой, незнакомый город, первая дальняя поездка, новые, чужие люди. Приглашение в дорогой, фешенебельный отель, где мы остановились, прислали на имя «баронессы Портельки». И мы не стали возражать, оставили всех в этом лестном заблуждении, танцуя кадрили с аристократами. Со мной кружился кто-то из Понграцев, изящный, приятный, миловидный молодой человек. Да, эти мужчины другие, — пожалуй, получше наших: не такие крикуны, с мягкими, почти женственными движениями. Даже слова они выговаривали по-особенному, и я встревожилась: вдруг почуют во мне чужачку. Манишки, даже под утро, были неправдоподобно свежие, подкладка на фалдах безукоризненно, точно по фигуре сшитых фраков — тончайшего шелка, а сверкавшие зеркальным блеском ботинки — явно дорогие и только сегодня, на этот вечер надеты! «Да, это иной, высший мир», — с широко раскрытыми глазами думала я и не пожалела, что мы назавтра уехали. Гроси обозвала нашу затею глупым, взбалмошным ветрогонством, выйдя даже из себя, хотя обычно не донимала нас попреками. «Весь город и так нас порицает, а теперь подавно развяжутся языки!» — твердила она.
Мама хотела, как видно, разжечь ревность Телекди, но судя по всему не на шутку его рассердила. На ближайший после Дебрецена ужин он даже не явился. Зато Водичка был, сидел со мной рядом в уголке, на диванчике, где прежде мама уединялась с очередным поклонником, а теперь вот оставила нас с общего молчаливого согласия. Пришел, значит, мой черед. Еще были несколько дам и барышень, которые тараторили и дурачились, да один-два офицера, но протекало все глаже и спокойней, чем обычно. За роялем сидела Агнешка Каллош в белом платье и с косами, уложенными венцом, — невеста Иштвана. Дядя окружал ее ласковым вниманием, хотя обручение не было пока оглашено; гроси с мамой тоже с ней любезничали. «Вот, пожалуйста, — подумала я не без горечи, — устроились за моей спиной!» Припомнилось, как Иштван на днях обсуждал с мамой после ужина денежные дела, покуривая трубку, и спицы гроси методично поблескивали при свете лампы. Втихомолку я примечала, какие назывались суммы: сколько убавилось из наших денег под предлогом обучения, балов, разъездов и как сократилась вдовья доля матери, — что теперь причитается из наследства ей и обеим сестрам. Мама слушала принужденно, с напускной серьезностью, изредка кивая чуть конфузливо. «Надо подписать», — указали ей, но я видела: она мало что понимает. «Хоть бы объяснили потолковей», — мелькнуло в моем полудетском уме. И еще: какое же у нас состояние? Впервые я отчетливо почувствовала, какая непрактичная женщина моя мать. Да, в хорошем мы с ней положении! Мальчики пристроены, один в семинарии, другой в кадетском корпусе, как им и хотелось, ну, а с мамой можно не церемониться. Впервые мое уважение к старшим пошатнулось.
— Почему вы не хотите поговорить со мной откровенно? — допытывался Водичка в укромном уголке гостиной. — Думаете, я не вижу, Магдушка? Что-то мучает вас с некоторых пор!
Трудно было сразу определить, приятна мне, трогает или стесняет эта его заботливость. Больше всего хотелось просто зареветь.
— Нет, ничего, — ответила я, — устала, наверно, после Дебрецена.
— Устали и опечалены. Я ведь давно за вами слежу. Сказать, что вас гнетет, милая вы моя, маленькая Магда? Не надо, не стыдитесь этих непрошенных слез! Видите, я все-таки понимаю вас лучше других. Вы гораздо выше вашего окружения, рождены для лучшего, для большего. Этот беспечный, кичливый, циничный мирок не для вас. До сих пор одни грубые, невежественные, пьянствующие мужланы да выставляющие себя напоказ надменные дамы были вокруг вас, а вам невольно, безотчетно хочется другого. Того, что добротой зовется, Магдушка, — трудом, жизненным призванием и семейным счастьем.
Удивленно подняла я внезапно высохшие глаза. Невероятное смятение охватило меня в эту минуту. «А может, это правда, может, правда?» — подпрыгнуло сердце. Никто никогда еще не разговаривал со мной с такой добротой, так по-отечески… Но тотчас и глумливый стыд вспыхнул за эти слезы, эти сантименты. «Подумаешь, поп нашелся, маститый проповедник! — вскинуло голову мое второе «я». — Просто смех! Да как он смеет моих близких судить? Спасибо еще должен сказать, что я… что с ним… Явился святой бесов из меня изгонять. Разве нельзя иначе, попроще, покороче и не свысока… Да кто он такой?»
— Нет, — отрезала я строптиво, — я не в вашем вкусе, мне все равно вам никак не угодить. Так зачем же мной заниматься. Есть ведь девушки, которых готовенькими можно получить, вроде Агнеш. А я плохая, да, плохая, нечего и возиться со мной!
— Ребенок, сущий ребенок! — сказал он, покачивая головой. — Плохо вы обо мне думаете. Еще поймете когда-нибудь, что я был вам настоящий друг.
И подал мне руку, досадуя, пожалуй, слегка, что приходится прервать беседу: все поднялись и оставалось только проводить меня к столу.
— Ну, что у вас сегодня было? — справилась мать, когда все разошлись. — Сделал он предложение?
— Ах, да оставьте вы меня в покое! — ответила я, хлопнув дверью, а у себя упала на фортепиано и разрыдалась в темноте.
Несколько дней спустя в «Союзе сельских хозяев» давали вечер: это невинное наименование носил первый большой масленичный бал почти для одних избранных. Опять лихорадочно перекраивала, перешивала, обновляла после Дебрецена наши роскошные платья сестренка маклера Липи, портняжка Ханика. Накануне мама подняла меня, уже заснувшую: я позабыла смазать лимонным кремом плечи и руки, завить в букли волосы и растянуть на ночь свои старенькие перчатки.
На бал съехалось все провинциальное дворянство трех комитатов, из горожан были мы, Каллоши, Ревицкие и Зиманы. Графским служащим для проформы тоже регулярно посылались приглашения, но из них и в этот год никто не явился, хотя Водичку позвала на сей раз сама гроси, благосклонный прием ему выговорив, обеспечив у нескольких задающих тон семейств. Но он не пришел. «Маменька привязала за ногу, не отпускает!» — досадовала мать.
Я была в синем шелковом платье с пышной кружевной отделкой, мама в шитом золотом желтом брокатовом. Едва мы вошли, как я с радостно дрогнувшим сердцем определила: мы по-прежнему среди первых.
Гости из соседних комитатов прибыли после первых туров вальса, все сразу. Я тотчас приметила Эндре Табоди и устремила на него пылкий, пристальный, требовательный взгляд, спрашивая и ободряя. И с изумлением, ликованием заметила, что он почувствовал, ищет, беспокойно озираясь. Потом, пораженный, направляется ко мне. «Что со мной? Чего мне от него надо?» — всплыл бессознательный вопрос.
Мы сделали первые па, и я ощутила, что снова завладеваю общим вниманием: танцующие останавливались, чтобы полюбоваться нами. С полузакрытыми глазами вверяясь увлекавшему меня за собой стройному, красивому молодому человеку, я думала: «Ах! Прежнее было просто глупой и жалкой забавой, — нет, вот как надо танцевать». Лишь сейчас открылся мне смысл, истинная радость всего этого. До сих пор только тело плыло и млело, только кровь туманила голову хмельным обманом, и вот в самых глубинах души вдруг дрогнуло и раскрылось что-то настоящее… Не знаю, как и назвать это чудеснейшее, чистейшее слияние души и тела. «Как я добра сейчас, как искренна, серьезна, хороша. Ведь он помнит, ценит меня, еще летом это показал».
И я вызвала в памяти лунный свет, тополя, серебристую пыль, бесконечное поле. Сказочно незабвенной грезой заголубела та даль, а тут, рядом, блистало, летело, кружилось все в громе музыки, в море благоуханья, — сама радость, сама юность… Ах, раз, один еще этот раз!
В усталом, счастливом опьянении вернулась я на место. Эндре обменялся несколькими вежливыми словами с моей матерью. «А, вы из нирских Табоди? Ну, конечно! Не Анны ли Пашты сын? Быть не может! Мы с ней в одном пансионе учились!»
Раздались звуки чардаша, и Эндре опять меня подхватил. Несколько наших комитатских юношей в ожидании меня подступили к маме с шутливыми укоризнами. А она опять весь вечер сидела с Телекди, который милостиво отпустил ее только на кадриль. И лишь после долгого ночного чардаша, озабоченная, озадаченная, она попыталась воззвать к моему благоразумию. «Что с тобой? Опомнись!» Полное недоумение слышалось в ее сдавленном шепоте, словно она не знала, что и думать.
— Люблю вас, люблю вас, люблю! — пылко, упрямо твердил Эндре, прижав мой локоть к себе.
И сладко, и больно, и странно, и внове было слышать шальные эти, будто неведомые вовсе слова. «Как две счаленные лодки», — вспомнилось, когда мы шли с ним под руку через длинную бальную залу.
— Магда, — шепнул он за ужином, пока разливали шампанское и за нашими милыми, неловкими, растроганными лицами и позами перестали следить в эту краткую минуту. — Магда, единственная моя, подождите меня! Немножко! Не знаю, выйдет ли и как, сам себе не представляю, но все ради вас сделаю. Подождите, дайте хоть обдумать!.. Говорят, вы уже невеста…
— Не от меня это зависит, Эндре, — ответила я с печальной покорностью судьбе.
Но с неизведанной сладостной силой кольнула меня великая и святая щемящая тоска. Ее не забуду никогда, ни за что на свете.
Мама на другом конце зала вполголоса разговаривала с Телекди, поглядывая на меня, и я догадалась, о ком речь. Но все, что мы после сказали с Эндре друг другу, было уже только расплывчатым, чувствительным и почти приятным самообманом, самоотречением. Ничего определенного мы ведь не знали о себе, о своем будущем, и не очень решались этого касаться. Чувствовали, что слишком быстро все пришло, и самим как-то не верилось. «Сон, мечта и больше ничего! — подумалось мне. — Пройдет, как и все в свой черед». Утренней приглушенной музыкой, улетучившимся ароматом, опавшей розой, грустным прекрасным воспоминанием остались для меня на всю жизнь эти глупо-блаженные часы.
В три — хотя бал еще был в полном разгаре — мама повелительно кивнула мне: пора. Табоди уже почувствовал ее нерасположение. Проводив нас до дверей, он поцеловал мне руку и долго, пристально посмотрел в глаза. Я знала: это прощание навсегда. Было. И прошло.
В коляску к нам сел Телекди, он и проводил нас домой…
Мама зажгла свечку и в шлепанцах бесшумно скользнула к моей постели.
— Спишь? Нет еще? Плачешь? Магда! Голубка, доченька моя!..
Я стремительно задула предательскую свечу в ее руке и быстро, порывисто сплела руки у нее на шее. Это было мгновение редкой близости между нами: завтра о ней уже ни слова, ни-ни, — о нашей хоронимой за привычной чопорностью, за будничным благодушием кровной любви. Мы пали друг другу в объятия и разрыдались.
— Милочка ты моя, умница, ну, сама подумай! Это же невозможно, такого просто не бывает! Слишком уж долгая песня, и сколько препятствий. Они ведь люди состоятельные, так просто не уступят! А у вас, детонька, так только, — одни слова да обещания. Вспыхнул огонь — и нет его! Вечер один. Завтра вернется домой, а что там еще кому скажет — поди-ка, знай за тридевять земель. Такое у каждой девушки бывает, но несерьезно это. Ну вот на этом и кончим, детка. Хорошо?
Да, да, конечно! Как вдруг разумно, рассудительно. Точь-в-точь, как бабушка ей самой несколько лет назад. И она права. Матери всегда правы, это я знала прекрасно. И сама была достаточно умна, чтобы не тешиться несбыточными глупостями. «Да знаю я, сама знаю, — откликнулась я, заливаясь слезами. — Оставь!» Но зато уж наплакалась вволю…
— Вот мы с тобой и выяснили все, — уже доверительней возобновила мама разговор. — Не скажу, чтобы Телекди мне не нравился, да я ведь и старше; человек он порядочный, умный. А главное, замуж из дома пора! Сегодня он про Водичку говорил, какую борьбу пришлось ему из-за тебя выдержать с родителями. Водичка сам рассказывал. И что они согласились в конце концов… Видишь, как… А он славный, хорош собой, и виды на будущее блестящие. С отчимом и тебе жить вряд ли хорошо, да и хватит уже в девушках ходить. До сих пор на балах ты первая, но не жди, пока твоя звезда склоняться начнет! И кто еще знает, найдется ли жених лучше. Это всегда дело случая!
Вот как она рассуждала, по-матерински мудро и пространно, не скупясь на уговоры.
На другой день явился Ене Водичка в черной выходной паре и попросил моей руки.
Жених мой был первым мужчиной, который нежно, торжественно и церемонно коснулся губами моих надменных девичьих уст.