20

Годы и времена года, бесчисленная вереница катящихся друг за другом дней! Как мало остается из их календарной россыпи, когда просеиваешь вот так в памяти все эти рассветы и закаты, весны и осени, новолунья и половодья, снег, дождь, цветы и плоды, сменяющиеся бесконечной чередой. У жизни человеческой иные меры, особые границы, которые по собственной прихоти судьба проводит на своей причудливой географической карте.

Если прикинуть по времени, второе мое замужество займет чуть не полжизни. Но, взятая в целом, она очень сократится — до небольшого кусочка, — эта уйма лет. Даже чудно́: сколько же раз, сколько дней приходилось начинать все сначала, — одеваться, разговаривать, хлопотать, сражаться с пустяками; сколько лет, оторвавшись от возни и забот, подняв прикованный к ним взгляд, повторишь бывало: «Листья падают, холодает, затапливать пора!» Или с тягостным безразличием вздохнешь при виде серого неба: «Эх, дожди, все дожди! Прошлое лето получше было, дружнее олеандры расцвели!» Или: «Опять рождество, достать, купить то да се…» Как от стирки, садится оно, время, — эта плотная, тяжелая, линяло-темная ткань. Сел и этот долгий, тягостный отрезок моей клонившейся к упадку жизни, — поистрепанный, поизорванный вдобавок тысячью ударов, коварных толчков и тычков, всей прозаической будничной суетой, изматывающей, изнашивающей борьбой за существование. Да, поизносили, поизмотали меня годы. Ну, а проживи я жизнь мирно, тихо, изящно и спокойно? Старость: не один ли конец?.. Я уже и доискиваться перестала, где ошиблась и в чем. Жизнь каждого человека определяется, вероятно, его собственной природой; либо природа, существо наше меняется, приноравливаясь к обстоятельствам. И поздно мне примерять какое-нибудь иное прошлое, когда оно уже стало мной, создало меня.

Мне тридцатый год, и я снова замужем — по собственной воле, по обдуманному и принятому решению: чтобы найти опору для своей пошатнувшейся жизни. Недоброжелателям в отмщение или во имя нашей любви? Не знаю уж теперь; ради всего вместе.

Внешне будто вернулось давнее, прошедшее. Снова небольшая трехкомнатная квартира на чистенькой, только отстроенной хайдуварошской уличке. Те же вытащенные из огня коричневый репсовый гарнитур, стулья для столовой, полированные шкафы и кровать; старая, тяжелая, извлеченная из ящиков кухонная утварь и перенесенные от матери олеандры, которые я выставила аллейкой перед кирпичной терраской-крыльцом. Была у меня опять прислуга, которой я отдавала распоряжения, было свое хозяйство, — знай только хлопочи, три, чисти, Прибирайся с прежней страстью. Но сама я была уже не та, ушла вперед, — и в возвращении чудилось подчас отступление, преисполняя усталой меланхолией. Но не важно, привычка делала свое.

Вот уже частыми торопливыми стежками шью летними вечерами распашонки на террасе, на плетеном стуле, под отдаленный колокольный звон и пенье служанки на кухне за утюжкой. И тяжкие женские заботы вертятся в утомленной голове, и сердце, тоскливо противясь, сжимается от знакомого предчувствия надвигающегося, неотвратимого. Одиночество мучило меня порой до безумия, и я бывала рада, когда вдруг скрипнет калитка и какая-нибудь давняя знакомка с узлом за спиной, робко-почтительно или признательно вздыхая, подымется по трем деревянным ступенькам: «Ох-ох-ох, сударыня!»

— А-я-яй, сударынька-матушка! Верно, значит? Скоренько, скоренько, боженька ты мой. Ну, да чему уж быть… Оно и лучше, так-то, ручку дозвольте вашу драгоценную. Уж коли хочется иметь, почему не поскорей. Чтобы и папенька нарадоваться успел. Не из самых он молодых. Да и к дому попривяжется, глядючи на малыша, как он возится тут, ползает обок него. Нечего их, значит, и слушать, всех не переслушаешь! Хорошо, что не рассказывала вам.

— Чего, Трежи, не рассказывала?

— Ох-ох-ох, дозвольте ручку, ох, не надо бы, ну, да ладно, скажу, не серчайте только. Старье, — значит, покупала я зимой, барышень тутошних обходила: юбки шелковые, платья бальные поношенные — для веселых девиц, на Розмаринную, прошу прощения; тоже ведь, в чем были, остались, нечего после пожара надеть. Ну, расспросы: что, мол, нового в городе, тары-бары. «Ой, — говорит одна толстушка такая белокурая, в «Чубучке» была кассиршей перед тем, — ой, а правда, Трежи, что красавица эта дивная, вот, что овдовела, за того недотепу выходит, белявого, долговязого? Ой, надо бы ее отговорить! Он ведь, хоть стряпчий, а так, совсем никуда… только небо коптит. Тюфяк, — говорит, — старый, пустышка». Каковы поганки! Мать родную оплюют. Да повернулся бы у меня язык такое передать!

— Хорошо бы ты, дуреха, и сейчас его попридержала! — одернула я ее с полупритворным гневом и досадливым стыдом, взявшим верх над первоначальным любопытством.

Старуха испугалась, стала отнекиваться, отпираться, пока не выцыганила-таки кофейку, как когда-то у мамы и бабушки. Напоив ее, я выложила разное продажное старье.

— Ай, сударынька-барынька, да зачем это вдруг да продавать? Я и цены настоящей не дам. Шаль вечерняя дорогая, болеро черное кружевное и с кружевами пудромантель! Молоденькая вы еще отказываться от них, поносили бы.

— Ты, Трежи, не рассуждай. Свою цену говори!

— А-я-яй… иль уж взять? Боженька ты мой. И не знаю прямо. Вы-то сколько просите?

Заходила и Нани Шпах со своим большущим коробом, упаренная, расплывшаяся, плетеное садовое креслице так и потрескивало под ней. Доставала, разворачивала подходящее к случаю: наволочки для маленьких подушек, свивальнички, вязаные кофточки с кружавчиками, в синих бантиках, и к ней перекочевывали форинты, вырученные за шали, бисерчатые мантильи, в которых я ходила в театр. Надо изворачиваться… что поделаешь! Помешивая кофе, и Нани выкладывала слышанное там и сям, понижая местами голос до шепотка.

— Ну да, по сю пору любит Илка его благородие, любит до смерти, все говорят! Будь они, дескать, прокляты до скончания дней (это я вам чужие слова, — как болтают, значит). И колдует будто, наговоры, что ли, какие знает, заклинанья (правда ль, нет, — не поручусь)… Только слышала, обет будто приняла: до девятого вторника говеть и в Поч сходить на богомолье, — жизни, значит, чтобы вам с ним не было. Да вы не верьте, брехня это, пойдут молоть по-пустому… ни словечка правды нет, верно вам говорю…

Но одной сидеть было еще хуже. С наступлением вечера меня охватывало беспокойство, придет ли Денеш. Опаздывая, он, правда, чрезвычайно предупредительно присылал из казино мальчика сказать, чтобы к ужину его не ждали. Привык за много лет засиживаться, где ему по себе: компания подобралась, за фербли, за калабриасом[49] как раз в азарт вошли. Но мне-то… в положении! Каким бережным, участливым вниманием окружал меня покойный Ене, когда я ждала ребенка. А теперь самой приходилось нести все тяготы, физические и душевные. И вдобавок по дому хлопотать. Даже квартирная плата, покупка дров, сад, запасы на зиму — все, что заботливо снимал с моих плеч первый муж, во что сам вникал вплоть до мелочей, лежало теперь на мне. Но как быть, если Денеш для этого просто не годился? Попросишь его иной раз, купит что-нибудь донельзя изысканное, страшно дорогое, ни на что не нужное, а не скроешь досады, обидится. А на другой день с шутливо озадаченной миной раскроет пустой бумажник: «Ты уж придумай что-нибудь, милочка, видишь, ничего нет. Вот придет тот валлайский шваб, принесет!»

Поначалу я не знала, как и относиться к этой милой, улыбчивой безответственности. Характер такой? Хорошо; но не может же это продолжаться вечно… Он как-никак муж, а вскоре станет отцом. Как бы втолковать это ему разумно, ненавязчиво, чтобы усвоил наконец. Ведь на то, что он тратил в казино на ужин, при домашней готовке неделю можно прожить. И вообще вполне прилично просуществовать на его адвокатские гонорары, только с умом их распределив, выплачивая долги по частям. Но у него и о долгах было самое смутное представление; как я к нему ни приставала, сколько да кому, никогда не получала внятного ответа. Ему, видимо, и думать об этом не хотелось, вот он и отодвигал, отталкивал все от себя. «Жил же ведь до сих пор!» — незлобиво возражал он, пожимая плечом и с тихим удовлетворением выбирая получше обкуренную пенковую трубку из своих коллекционных тридцати трех. «До сих пор!..» Но ведь он… женился на мне. В конце концов, он мужчина… Не мне его принуждать.

И враждебное, ожесточенное чувство подымалось во мне, тотчас смиряемое горьким стыдом. Нет, этого… этого я не могу ему бросить в лицо. Потому что я все-таки… Нет, для меня другого пути не оставалось. И когда невзгоды очень уж допекали, и меня бесчестно чернили повсюду, и денег не хватало, и старик Водичка совался не в свое дело, я разве только воскликну в отчаянии: серных спичек насыплю в стакан да выпью, коли жизнь эта пропащая не задалась! Хотя… будь Денеш по-настоящему добр и мягок, благородно отзывчив со мной, ничего подобного в голову бы не пришло. Но слово за слово… и потом очень нервной делала меня беременность. Но не его ли я ребенка носила, не из-за него мучилась?

В хорошем настроении или почему-нибудь спохватись, Депеш умел быть и трогательно внимательным, по-прежнему нежным, но это утратило былое постоянство. Он принадлежал к людям, быстро загорающимся, которые, взвинтившись, увлекшись, могут быть удивительно интересными и занятными, точно смастеренные каким-нибудь искусником, с разными фокусами часы. Тут они блистают, заливаясь чистым, мелодичным звоном. Но кончился завод — и умолкнут, остановятся, отдыхая в неподвижности, в приятном ничегонеделанье. Ухаживать и быть хорошим мужем: о господи! Сколь различные качества для этого потребны! Все считали Денеша человеком добрым и легкого нрава, к этому симпатичному типу он, без сомнения, и принадлежал. Но неожиданно мог и заупрямиться, даже позволить себе резкость, если нарушишь, поколеблешь его уютное физическое и душевное равновесие. В такие минуты в нем нет-нет, да и пробьются примитивный эгоизм, мелочная кичливость, грубоватая манера выражаться, вынесенные из более простой, мещанской семьи. Правда, тут же уступит, смирится, — и с достаточным тактом, правильно найденным обращением можно было от него многого добиться. И денег, если были, он никогда не жалел и не считал, легко отдавая все до филлера. Самая, пожалуй, главная моя беда в эти наши первые годы была одна: я чувствовала, что он меня уже меньше любит. Словно не так уж я ему необходима ни душой, ни телом. Да и была ли нужна когда-нибудь? Отдалялась, он не удерживал, порывала, на том и успокаивался, звала — шел обратно… да, и раньше точь-в-точь так же! И все время — другая женщина. Мягкий, очень слабый человек — или очень сильный, ибо ничего не принимающий настолько всерьез, чтобы позволить выбить, вывести себя из привычного состояния.

И у меня возникало чувство, будто вся ответственность за этот брак только на мне. «Согласился, раз уж тебе понадобилось, но сама видишь, не очень гожусь!» — словно говорили каждый его жест, каждая неизменная холостяцкая привычка и упорное уклонение от общепринятых обязанностей и забот главы семейства. Что поделаешь… у мужчины обязательно должна быть иллюзия трудной достижимости, завоевания цели дорогой ценой. А женщина — будто подобие приза на верхушке столба, награда тому, кто сумеет вскарабкаться, и ее задача — оберегать эту свою недосягаемость, повышать свою ценность, побуждая тянуться, ухаживать за собой, притворно отстраняясь или пассивно выжидая. Знать-то я все это знала, но очень уж загнанной чувствовала себя, несчастной и покинутой, и безропотно страдала в жестоких тисках своей судорожно подавляемой обиды. Порой и вырвется какое-нибудь опрометчиво резкое слово, едкий, злой упрек, — но Депеш с испуганным изумлением спешил уклониться от какой бы то ни было сцены, открытой перепалки. И тем охотней искал общества, веселых лиц, местечка, где можно поужинать, чувствуя себя, несмотря ни на что, свободным человеком. Мне же давал деньги на хозяйство очень нерегулярно, и мое крохотное состояньице растаяло совсем. Ведь и одеваться как-то надо было, хотя куда скромней и невзыскательней.

Весной родилась у меня первая дочка.

Загрузка...