11


На следующий год, захватив с собой свидетельство о сдаче вступительных экзаменов в университет, я отправилась в Южный Гиппсленд учить детей одного врача.

Это был уже настоящий жизненный опыт, а не просто чтение книжек. В дороге все радовало меня — мелькающие в окне вагона фермы и стада, просеки, где остовы засохших деревьев протягивали ветви к небу, леса и речушки, полустанки, куда съезжались люди со всей округи на своих лохматых лошаденках, в двуколках и повозках, нагруженных молочными бидонами.

Большая пароконная повозка, пышно именуемая «каретой», доставила меня с моим чемоданом в городок, который был расположен в нескольких милях от конечной станции, на равнине у подножия лесистого горного кряжа, недалеко от побережья.

По мнению мамы, мне следовало впервые появиться перед жителями Яррама в нарядном новом пальто и соломенной шляпке; я же больше всего старалась выглядеть истинной гувернанткой — аккуратной и скромной, вроде Шарлотты Бронте; поэтому я надела платье из серо-сизого муслина с аккуратными двусторонними манжетами, воротничком тонкого полотна и с черным бархатным бантом.

Доктор Мьюир и его супруга встретили меня сердечно и дружелюбно. Учениками моими оказались девочка двенадцати лет и мальчик девяти.

Правда, выяснилось, что миссис Мьюир, англичанка по происхождению, ожидала от меня помощи в разных хозяйственных делах. Но я объяснила, что меня наняли только учить детей и я не собираюсь после занятий штопать носки или гладить белье. Разрешив это небольшое недоразумение, мы с ней в дальнейшем прекрасно ладили.

Иногда в виде любезности я все же делала кое-что по хозяйству. Но чаще после уроков я гуляла у реки, а вечерами читала, занималась и писала в своей комнате. По субботам и воскресеньям я либо подолгу бродила в зарослях, либо сопровождала доктора в его поездках к больным, жившим далеко в горах и на побережье, и слушала рассказы о людях, которых он встречал, и о жилищах, затерянных в лесной глуши.

Отец уверял, что у меня недостанет терпения учить ребят, и теперь я изо всех сил стремилась доказать, что могу быть хорошим педагогом. Не щадя сил, я старалась сделать уроки интересными и скоро убедилась, что ученики мои усваивают все очень легко и быстро.

Опять-таки в виде любезности я помогала мальчику принимать ванну.

Однажды холодным зимним вечером, уже выкупавшись, весь мокрый, он стоял в старинной ванне возле кухонного камина. И когда я накинула на мальчика полотенце, он вдруг уставился на меня большими голубыми глазами и, стуча зубами, сказал:

— Милочка, когда я вырасту, я на вас женюсь!

Итак, мне сделали первое предложение! Что ж, по крайней мере это означало, что мои воспитанники меня любят. Доктор и миссис Мьюир тоже как будто были довольны их успехами.

Пасхальную неделю мы все провели в старой гостинице в Порт-Альберте. Гостиница стояла на самой дамбе. Когда мы заказывали к столу камбалу или устрицы, их выуживали прямо из корзины, опущенной в море. Камбала была величиной с тарелку, а устрицы изумительные, вкуснее я в жизни не пробовала.

Все эти долгие солнечные дни мы плавали на плоскодонке под грязным парусом по бухте Корнер, а не то приставали к одному из островов, разбросанных по заливу, купались, потом отдыхали и закусывали на пляже и возвращались в старую живописно запущенную гостиницу, только когда заходящее солнце пряталось за темнеющими массивами мыса Вильсона.

Увлеченная красотой окружающей природы, я усердно исписывала лист за листом. Частично эти наброски использованы в «Диане с залива» — первом моем рассказе, опубликованном в Англии; рассказ этот был незрелой выдумкой, я написала его еще в те времена, хотя в печати он появился лишь в марте 1912 года на страницах несколько загадочного, рассчитанного на узкий круг посвященных журнала «Равноденствие», который обрушивался на читателей два раза в год, подобно бурям периода равноденствия.

Миссис Мьюир было за тридцать: хорошенькая, полная и добродушная, она, казалось, больше всего на свете любила, сидя на диване, покусывать большой палец либо выискивать блох у своей собачки. В свою стихию она попадала, играя роли аристократок в спектаклях местного драматического кружка.

Интересы доктора Мьюира выходили далеко за рамки медицины. Он удивился, узнав, что я читала «Загадку Вселенной» и «Происхождение видов». Мы обсуждали с ним книги и авторов. Замечания его всегда отличались тонким и едким юмором; больше всего он любил Бернса. Холодными вечерами у камина он, бывало, читал «Субботний вечер батрака» и другие стихи на грубоватом языке шотландцев, похохатывая в особенно смешных местах; без него никогда бы мне так не понять радостно-земную сущность поэзии Бернса, ее напряженную наполненность жизнью, красоту и прелесть.

Нередко днем, идя на почту за письмами и газетами, я встречала широколицего рыжего юношу. Мы иногда переглядывались. Но я была слишком благовоспитанна, чтобы улыбнуться или заговорить с незнакомым человеком.

— И с чего это Рыжий Лис стал часто ко мне наведываться? — полюбопытствовал однажды вечером доктор Мьюир, лукаво посматривая на меня.

Но во время визитов Рыжего Лиса я всегда сидела у себя, читала, писала или готовилась к занятиям.

А потом состоялся бал в яррамском клубе холостяков, и Рыжий Лис ждал у входа, когда приехали доктор и миссис Мьюир, а с ними и я. Нас представили друг другу, и он записался на первый танец в моей бальной программе.

— Мне пришлось взять на себя всю подготовку бала, чтобы познакомиться с вами, — сказал он.

Это был мой первый «взрослый» бал, и к столь торжественному случаю мама прислала мне новое платье. Платье было из белого шелка, простое и миленькое, мама сшила его сама, но к нему я получила еще ветку белых орхидей. Их прислала тетя Джозефина, которая была мне вовсе не тетя, а просто миссис Янг, старый друг нашей семьи; в детстве я не раз проводила у нее целые дни — кормила чаек, гулявших по ее прекрасному саду, и восторженно взвизгивала перед диковинками оранжереи.

Должно быть, мама рассказала тете Джозефине про мой первый бал, и крестная со щедростью сказочной феи, какой она всегда рисовалась моему воображению, послала мне орхидеи. Большинство жителей этого провинциального городка никогда не видели тепличных орхидей; разумеется, и я сама такого не видела.

Приколов к плечу эти диковинные изысканные цветы, я чувствовала себя настоящей Золушкой на балу. А Рыжий Лис представлялся мне в тот вечер волшебным принцем, хотя, разгоряченный и взволнованный, он то и дело наступал на мои атласные туфельки и смущался, пожалуй, не меньше меня.

Доктор сказал, что Рыжий Лис служит клерком у местного адвоката. Он уехал вскоре после бала, так что весь наш роман ограничился несколькими встречами возле почты и после футбольного матча. Я считала, что футбол не заслуживает серьезного внимания, но громко хлопала в ладоши вместе со всеми, когда Рыжему Лису удавалось забить гол.

Скоро гувернантку Мьюиров наряду с прочей местной молодежью стали приглашать на танцы и верховые прогулки. Миссис Мьюир ввела меня в яррамский драматический кружок, и мне предложили роль Лаванды в «Душистой Лаванде»[7].

Но еще до спектакля я всей душой полюбила лошадку — гнедого жеребчика, принадлежавшего брату одной из девушек, с которыми я вместе каталась верхом. Это был красивый малый, типичный житель австралийской глуши, к городским девицам он относился довольно пренебрежительно. И когда одна из них пожелала сесть на его лошадку, он поначалу воспротивился, сказал, что «лошадь только с пастбища, еще не объезжена и даже к узде не приучена». Но я все же добилась от Чарли позволения попробовать, и после того, как я несколько раз проехалась на Ломоносе по загонам, он стал считаться моей верховой лошадью для поездок на футбольные и крикетные матчи в дальние поселки.

Чарли для таких случаев чистил жеребчика так, что тот блестел, словно золотой соверен.

— Как бы я хотела, чтоб он действительно был моим, — сказала я однажды, спешиваясь после долгой прогулки.

— Что ж, берите, если возьмете и хозяина в придачу, — лукаво улыбаясь, отвечал Чарли.

Разумеется, над этими словами можно было только посмеяться; но, во всяком случае, доверие Чарли я завоевала. Он попросил меня вывести Ломоноса на местную выставку лошадей. Я согласилась очень довольная, считая, что таким предложением я как наездница могу гордиться.

Недели за две до выставки в нескольких милях от Яррама происходил крикетный матч. Я отправилась туда в самодельной голубой амазонке вместе с сестрой Чарли Уной. В те времена для девушки считалось недопустимым ездить иначе, как в дамском седле. День был ветреный; то и дело налетал ливень, и развевающаяся юбка амазонки могла задраться у меня выше головы, стоило Ломоносу перейти на галоп; поэтому я обернула юбку вокруг стремени и надежно закрепила английскими булавками.

Все шло хорошо, пока после матча мы не поехали домой. Нас было больше десятка юношей и девушек, покачиваясь в седлах, мы ехали проселочной дорогой. Вдруг Ломонос чего-то испугался и во весь опор ринулся вперед. Я упустила стремя и только со всех сил сжимала коленями луку седла; меня так колотило об нее, что дух захватывало. Остальные осадили лошадей, боясь, что, если пуститься вдогонку, Ломонос испугается еще больше.

Каким-то чудом я ухитрилась не вывалиться из седла и удержать поводья. Я уже заворачивала в загон, когда меня нагнала Уна: она совершенно потеряла голову от одной мысли, чем это все могло кончиться.

Когда мы подъехали к конюшням и уже готовы были спешиться, вокруг нас не было ни души. Ломонос стоял взмыленный и дрожащий после бешеной скачки.

— Подержи его, пока я отстегну булавки, — крикнула я Уне.

Она соскочила с лошади и уже протянула руку к поводьям, как вдруг жеребчик повернулся и ударил ее копытом по ноге. Девушка вскрикнула, Ломонос взвился на дыбы, и я покатилась с седла, все еще цепляясь за поводья.

К счастью, амазонка была ветхая и разорвалась, едва я коснулась земли у самых копыт Ломоноса.

Я увидела серебристые полумесяцы его подков над своим лицом и сумела увернуться. Прежде чем он сделал еще прыжок, я успела оборвать остатки юбки и, отпустив поводья, встала на ноги, порядком оглушенная; обрывки юбки болтались вокруг моих колен, а другая ее половина все еще свисала со стремени Ломоноса, который во весь опор мчался по загону.

Дело обошлось без сломанных костей, хотя я вся была в синяках и кровоподтеках. Многие из нашей компании, наблюдавшие этот случай, умоляли доктора Мьюира не позволять мне выехать с Ломоносом на выставку. Несколько дней спустя к нам зашла одна женщина и рассказала, будто во сне она видела, как Мьюирову гувернантку, мертвую, на носилках, уносят с выставки.

Мне никак не верилось, что у Ломоноса дурной норов. Я думала, он просто испугался, и все случилось из-за этих дурацких булавок. Во всяком случае, подвести хозяина лошади я не могла. И что самое ужасное, мне теперь не в чем было даже сесть в седло, когда подойдет время выставки.

Но я написала подруге в Мельбурн, прося одолжить амазонку, и вот она уже у меня, да еще перчатки и изящная шляпа в придачу. Корсаж был настолько тесен, что, затянув его, я едва дышала; и все же разве можно было отказать себе в удовольствии появиться перед публикой в этом прекрасно сшитом черном костюме на золотисто-гнедой лошади!

День открытия выставки выдался ненастный, со штормовым ветром. Чарли привел мне Ломоноса. Мы поехали на смотровую площадку. Там вовсю гремел оркестр. Грохот оркестра и шум толпы, заполнившей площадку, обрывки бумаги, летевшие по ветру, удары колокола, отмечающие различные соревнования — все это ошеломило жеребчика, привыкшего к тишине.

И все же я неплохо управлялась с ним, пока не хлынул настоящий ливень; какой-то незнакомец отвел нас с Ломоносом в палатку, и здесь он окончательно вышел из повиновения.

Постановщик «Душистой Лаванды» умолял меня отказаться от намерения снова сесть на «этого дикого скакуна», опасаясь, как бы его главная актриса не переломала себе кости и не сорвала вечернее представление.

Но я чувствовала, что должна сдержать слово, а идти на попятный было бы трусостью, хотя поведение Ломоноса беспокоило меня саму.

Вот колокол возвестил смотр дамских верховых лошадей, и с десяток девушек, держа лошадей под уздцы, выстроились на кругу. Почти все местные девушки были в юбках и блузках, так что Мьюирова гувернантка, одетая строго по форме, в амазонке и котелке, казалась опытной наездницей, по крайней мере с виду. Все мы промокли насквозь и чуточку волновались. Перед заездом судьи серьезно поговорили с нами. Мы должны были сделать круг шагом, круг рысью, а потом перейти на легкий галоп.

— И чтобы никаких гонок, леди, — предостерегали судьи. — За нарушение будем снимать с дорожки.

— Бога ради, сдерживайте вашу лошадь, — сказала мне соседка. — Не то и мне не совладать с этой зверюгой.

Под ней был крупный вороной мерин, с виду настоящая скаковая лошадь. Мы сделали круг шагом в безукоризненном стиле. Я распрямила плечи, как меня учили, нацелив нос между ушей Ломоноса и зажав в неподвижно свисающей руке хлыст с серебряной рукояткой. Потом все пошли рысью. Ломонос сбился с ноги. Я слегка прижала его ботинком — и тут он рванулся вперед, а черный мерин — за ним.

И пошли гонки! Круг за кругом мчались вороной и золотисто-гнедой. Остановить их не было возможности. Зрители аплодировали и вопили; «Жми, Лаванда!», «Давай, вороной!» Гонки выиграл вороной, но обеих всадниц — и победительницу и побежденную — дисквалифицировали «за нарушение правил».

Я было стала извиняться перед девушкой на вороной лошади за случившееся, но моя подруга по несчастью только добродушно рассмеялась.

— Да вы же ничего не могли поделать, — сказала она. — И я тоже.

И когда в тот вечер состоялась премьера «Душистой Лаванды», меня встретили овацией и возгласами «Жми, Лаванда!»; режиссер нервничал, а я то и дело путала реплики.

А на следующей неделе я получила из дому письмо, полное упреков и гневного осуждения. Я, конечно, и не заикалась ни отцу, ни маме насчет Ломоноса и участия в выставке. Но мельбурнский еженедельник поместил снимок с подписью «Дамы — участницы Яррамской выставки», и родители узнали среди них свое Дитя Урагана. В те дни участие в подобных выставках рассматривалось как некий вызов обществу, и отец сделал мне выговор за столь неблагопристойную и вульгарную выходку. Хорошо еще, подумалось мне, что они не видели Ломоноса собственными глазами.

Утром в следующее воскресенье хозяин Ломоноса появился в приемной у доктора со сломанной ключицей. Он сказал, что пытался укротить нрав Ломоноса, прежде чем мисс Причард снова сядет на него; но этот дьявол сбросил его и, споткнувшись о бревно в загоне, так покалечил себе ногу, что пришлось его пристрелить.

Когда мне сказали это, я разрыдалась. Невозможно было вообразить такого прекрасного горячего коня изувеченным, обреченным на гибель. Мне представлялось, будто между нами существовало какое-то внутреннее родство. Единственным утешением были слова Чарли: «Наверно, он к вам привык. Потому и взбесился, когда я на него сел». И долгое время, садясь в седло, я каждый раз с болью вспоминала Ломоноса.

Я знала, что мое верховое искусство оставляет желать лучшего, но тщеславие во мне взыграло, когда хозяин вороного спросил доктора Мьюира, не согласится ли мисс Причард выступить с его лошадью на следующей выставке. Наверное, его покорила моя шикарная амазонка, во всяком случае, я это подозреваю. Но амазонка была взята взаймы, ее пришлось вернуть. К тому же, появись я вторично на выставке, это непременно дошло бы до родителей, а мне не хотелось еще больше расстраивать их.

Все время, пока я жила в Гиппсленде, в моей записной книжке накапливались записи — пейзажи, местные легенды.

В нескольких милях от нашего дома, там, где берег ближе всего подходил к Тасмании, в море с грохотом изливалась река Тара. В былые времена каторжники, бежавшие с острова, пробирались в захолустный поселок вблизи речного устья. Рассказы о тех днях я слышала от старожилов; один из них, теперь богатый землевладелец, отец большой семьи, и по сей день вздрагивал, когда ему случалось услышать звон цепей. Говорили, что когдато на Земле Ван-Димена он носил на ногах кандалы.

Эти записи и воспоминания вошли в книгу «Пионеры», написанную много лет спустя в Англии.

Прочитав рассказ, который я написала в Гиппсленде, отец пришел в такой ужас, что я даже не осмелилась предложить это сочинение в какой-нибудь журнал или газету. Рассказ назывался «Дэн-дьявол», в его основу легло происшествие, случившееся в местной тюрьме.

Отца поразило, как его дочурка «могла состряпать такую отвратительную историю».

За всю свою жизнь он не слыхал ничего более удручающего; но меня эта история заставила понять темные стороны жизни и так глубоко затронула, что впечатление это не изгладилось и по сей день.

Когда немец-доктор, временно поселившийся в Ярраме, появился у Мьюиров, он чрезвычайно заинтересовался, узнав, что их гувернантка изучает немецкий язык, и предложил мне свою помощь.

Мне это показалось блестящей возможностью улучшить свое произношение и пополнить знание немецкой литературы. И вот доктор Поль (впрочем, звали его иначе) стал приходить два раза в неделю, и мы вместе читали «Фауста» Гете. Доктор был пожилой человек с резким, изборожденным морщинами лицом. Временами он оживленно, с большим блеском говорил о разных европейских достопримечательностях, об известных писателях и художниках, с которыми был знаком. А временами, угрюмый и мрачный, почти не открывал рта. Ко всему он оказался еще превосходным пианистом, и часто вечер заканчивался исполнением Шопена и Шумана в гостиной, где стояло старенькое расстроенное фортепьяно.

Обычно я проводила вечера в своей комнате, и эти уроки вносили приятное разнообразие в спокойное течение жизни. Я всегда простодушно радовалась визитам доктора Поля.

Зато миссис Мьюир их не одобряла.

— Доктор Поль человек женатый, он в разводе с женой, кроме того, он кокаинист, — пояснила она. — И что-то он к вам слишком неравнодушен.

Это меня ужаснуло.

— Право, вам не следовало бы его поощрять, — сказала миссис Мьюир.

— А я его не поощряю, — отвечала я, негодуя, что кому-то пришло в голову, будто меня с этим стариком, каким бы обаятельным он ни казался по временам, могли связывать интимные чувства.

Я пообещала больше с ним не видеться. Когда он пришел, миссис Мьюир сказала ему, что мисс Причард решила прекратить уроки немецкого языка. Он приходил снова и снова, пытаясь увидеться со мной, просил принять его извинения, если он чем-нибудь меня обидел. Миссис Мьюир сказала, что я не желаю ни видеться с ним, ни входить в какие-либо объяснения по этому поводу.

Однажды вечером, когда я читала в своей комнате, ко мне вошел доктор Мьюир.

— Доктор Поль здесь, просит разрешения поговорить с вами, — сказал он. — Пожалуй, вам надо выйти к нему и самой сказать, чтоб он больше не приходил.

Разговор вышел очень неприятный. Я была безжалостна и непримирима в своей неискушенности; исступленные клятвы в любви ко мне, мольба уехать с ним в Европу в устах этого пожилого человека казались мне дикими.

— Вы же старый, вам за шестьдесят, — сказала я. — Как вам такое пришло в голову?

Он выбежал из дома, крикнув:

— Вы никогда больше меня не увидите!

Назавтра доктор Мьюир узнал об отъезде доктора Поля. А спустя немного времени мы прочли в газете сообщение, что какой-то врач-немец принял яд и был найден во флигеле Мельбурнской государственной больницы. Несколько дней я не находила себе места, упрекала себя в черствости и глупости, в том, что не сумела понять состояние духа этого человека и, возможно, усугубила его страдания.

— Это не ваша вина, — говорила миссис Мьюир. — От наркомана того и следовало ожидать. Он, когда приехал сюда, уже был у последней грани, в безнадежном состоянии. За вас он просто ухватился, как утопающий за соломинку.

Каким облегчением после долгих дней тревоги было услышать, что доктор Поль не умер, а, напротив, выздоравливает!

Когда в конце года я приехала домой, Билли, мой приятель еще по колледжу, уже стал начинающим врачом и жил при Мельбурнской государственной больнице.

Мы с ним долго разговаривали, изливая все, что накопилось у каждого на душе за год, и Билли среди прочего упомянул о докторе-немце, который принял здесь, в больнице, сильную дозу атропина, и рассказал, как он, Билли, выбивался из сил, «чтоб вытащить этого старого осла».

— Ты сам не знаешь, какую услугу оказал мне, — заметила я.

И мы от души посмеялись этому забавному совпадению.

Среди развлечений и повседневных забот того года, проведенного в Южном Гиппсленде, я не упускала из виду своей главной цели — побольше узнать о стране, ее природе и людях.

Доктор с женой знали о моих планах на будущее и о том, что я решила жить на одном месте не больше года. Мы расстались добрыми друзьями, и я всегда вспоминаю с благодарностью о том, как хорошо мне было работать у них.

Мне причитался фунт в неделю, и я, возвращаясь домой с годовым жалованьем в кармане, чувствовала себя непомерно богатой. Не без торжественности вручила я чек отцу. Отец был тронут до слез. Он сказал, что мне следовало бы положить деньги на свое имя в банк, но что я «сделаю доброе дело, если на будущий год внесу из них плату за обучение младшей сестренки». Я была счастлива сделать это. По крайней мере, одна моя мечта начинала сбываться. Я зарабатывала деньги и была в состоянии хоть немного помогать родителям.


Загрузка...