6


Когда мы вернулись в Викторию, дядя Слингсби, муж тети Хэн, на время отдал нам пустующий дом.

Это было мрачное, уродливое строение из бурого кирпича. Окно в выступе одной из стен выглядело наподобие расплющенного носа. Сада не было, только заросшая сорняками лужайка перед домом да узкий задний двор с покосившимся забором.

Что и говорить, это место было совсем не похоже на усадьбу близ Лонсестона, где у подножия холма текла извилистая речка, а из окон открывался вид на голубые, кое-где покрытые снежными шапками горы, где был прекрасный дикий парк, плодовый сад и лужайки; а сколько волнующих приключений пережили мы с братьями, рыская по лесистым холмам вокруг усадьбы!

После перемены, произошедшей во мне, все казалось мне особенно непривычным в этой новой жизни.

Неприятности, начавшиеся на Тасмании, казалось, множились и становились все тягостней. Теперь в доме никогда не было слышно маминого пения, у отца вид был больной и подавленный. Очень долго он не ходил по утрам на службу. Он так измучился, говорила мама, что не спал по ночам. Мама боялась даже, как бы он снова не довел себя до нервного расстройства.

Помню, я стала замечать, что мама засиживается допоздна за шитьем каких-то детских одежек с оборочками. Но они предназначались не мне и не сестренке. Как оказалось, мама шила их на продажу. А иногда она целые дни рисовала карандашом или кисточкой, оформляя почетные адреса, которые потом преподносили именитым гражданам города. От случая к случаю мама получала заказы на такие адреса.

Бывало, приходил булочник, а мама не могла заплатить по счету: тогда она высылала к нему меня, и я передавала ее обещание заплатить на следующей неделе.

Я размышляла, почему булочник так груб, а мама так расстроена. Я смутно догадывалась, что все неприятности происходят оттого, что отец без работы и маме нечем платить мяснику и молочнику, которые, вооружившись счетами, осаждали наш дом.

Мы теперь снова жили неподалеку от бабушки, и наверняка кое-кто из родных помогал маме продержаться в это тяжелое время. Но бабушка и сама получала очень скромный доход, за ней присматривала тетя Крис. Они жили «бедно, но благородно». Тетя Лил давала уроки музыки.

Только тетя Хэн была по-настоящему состоятельна, но муж ее слыл человеком прижимистым. Вероятно, ему поневоле приходилось быть таким, имея на руках целый выводок подрастающих сыновей и дочерей. Я знала, что иногда мамина крестная, тетя Сара, как говорил отец, «совала ей потихоньку соверен-другой». Необходимость принимать эту милостыню приводила отца в ярость, унижала его. Он без конца упрекал себя в том, что по его вине мама оказалась в таком бедственном положении. А она не могла не видеть, как он мучится и винит себя во всем. И начинались споры, тихие, надрывающие душу. Она пыталась подбодрить его, а он все больше впадал в отчаяние, боясь, что никогда уже не устроится работать в газету.

С того памятного дня еще на Тасмании, когда мне все стало понятно, я уже не могла оставаться безучастной к тревогам родителей. Взволнованная и растерянная, я вслепую доискивалась ответа, почему у отца нет работы и почему у мамы не хватает денег, чтоб заплатить булочнику, молочнику и бакалейщику. Со свойственным детям упорством я вновь и вновь размышляла о беде, постигшей родителей, пытаясь найти какой-то выход, и в то же время сознавая свое бессилие.

Я уверена, им и в голову не приходило, как меня все это беспокоит. Может быть, они замечали, что я стала серьезнее. Я больше не озорничала вместе с братьями. У нас теперь не было прислуги «за все», которая, как Джесси на Тасмании, стирала бы, гладила и делала большую часть домашней работы. Естественно, я теперь помогала маме по хозяйству и была очень довольна, когда она кому-нибудь говорила: «Катти для меня — большое подспорье».

Мама очень уставала, и заботы о маленькой сестре целиком легли на мои плечи. Я мыла и одевала ее, укладывала спать, гуляла с ней и все думала, что от всего этого мало толку; а вот смогу ли я когда-нибудь найти работу и приносить деньги в дом?

Мальчики ходили в местную государственную школу, но когда и меня хотели туда отдать, все тетки переполошились. Помню, мама все втолковывала им, что у них с отцом нет средств на мое обучение в частной школе и что если я буду хорошо учиться в государственной школе, то получу стипендию и тогда смогу поступить в какой-нибудь из хороших мельбурнских колледжей.

Еще на Тасмании я написала свой первый рассказ. К моему удивлению и восторгу, его напечатали на детской страничке в одной из мельбурнских газет. Вторым моим произведением был «Смуглый мальчик», его я написала уже в Виктории; он получил премию и вызвал целую сенсацию в нашем семействе. В рассказе описан вполне реальный соседский мальчишка; я только придумала для него небольшое приключение, чтобы он выглядел настоящим литературным героем. По отзыву снисходительного редактора, рассказ свидетельствовал о моей «литературной одаренности»; редактор рекомендовал мне изучать окружающий мир и людей, если я хочу стать писательницей. Вдобавок всем на удивление я получила за рассказ гинею, которую и отдала родителям.

Отец забавлялся от души, когда я сообщила ему о своем твердом решении стать писательницей.

— Учти, на это требуется уйма терпения... и почтовых марок, — предостерег он меня.

Отец не принимал мои литературные опыты всерьез; зато мама стала подбирать для меня книги, которые, по ее мнению, должны были развивать мои литературные таланты, если таковые и впрямь имелись.

Она дала мне «Грезы короля» Теннисона, «Эндимиона» и другие стихи Китса, «Евангелину» Лонгфелло, «Лалла Рук» Томаса Мура, «Кунжут и лилии» Рескина, «Лорну Дун» Блекмора, кое-какие из романов Скотта и Диккенса, а из сочинений Джордж Элиот — «Сайласа Марнера» и «Мельницу на Флоссе».

Сколько детей зачитывалось этими книгами! Не удивительно, что и я поддалась их очарованию — очарованию прекрасных слов и ритма стихотворений. Изображенную в них жизнь и людей я воспринимала как подлинную реальность. Большей частью я читала произведения идеалистические и романтические — таков был мамин выбор. И все же меня никогда не тянуло писать о легендарных рыцарях и дамах, я не увлекалась сказочными сюжетами. Я сочинила лишь несколько меланхолических стишков про раннюю смерть и про лилии — они сохранились в старой тетради — да еще длиннющий рассказ под названием «Любовь воина», написанный старательной детской рукой. Но с этим рассказом у меня связаны весьма печальные воспоминания.

Родители слишком были заняты друг другом и заботами, как прокормить и одеть всех нас, чтобы интересоваться моими писаниями. Зато бабушку все это очень занимало, и когда я сказала ей, что пишу рассказ под названием «Любовь воина», она захотела его посмотреть. Само собой, десяти лет от роду я мало смыслила как в воинах, так и в любви, просто это была первая попытка написать настоящий «взрослый» рассказ.

Бабушка была у тети Хэн на званом обеде, и я ворвалась туда со своей тетрадкой в черной блестящей обложке.

Через несколько дней я побежала к бабушке, сгорая желанием узнать ее мнение о «Любви воина».

Никто не слыхал, как я отворила дверь и вошла в дом, но я-то сразу услыхала голос бабушки, читавшей отрывки из моей драгоценной рукописи. И она сама и тетки хохотали над ними до упаду. Я опрометью кинулась вон из дома.

Мое самолюбие страдало. Надеждам стать писательницей был нанесен столь чувствительный удар, что какое-то время я вовсе не сочиняла ни рассказов, ни стихов.

Да вдобавок еще и тетя Лил обидела меня, посмеявшись над книжкой, которую я читала по совету мамы.

— Что это у тебя за книга? — спросила она.

— «Радость жизни» сэра Джона Лаббока Барта, — горделиво отвечала я.

— Что за нелепость — ребенку читать такие книги! — воскликнула тетя. — К тому же Барт — это не фамилия автора, а его сокращенный титул.

Примерно в это же время отец застал меня за чтением «Истории еврейского народа» Джозефуса.

— Ну, эту книгу ты не одолеешь, — заявил отец.

— Нет, одолею! — упрямо возразила я; я терпеть не могла, когда мне мешали читать.

— Ладно, я дам тебе шиллинг, если ты ее осилишь, — шутки ради предложил отец.

Честно говоря, с Джозефусом мне пришлось туго, но я твердо решила заработать шиллинг и добилась-таки своего. Кое-какие сведения, почерпнутые из этой книжки, прочно засели в моей памяти, и много позже я не раз ими пользовалась.

«Опыты» Ингерсолла отец у меня отобрал.

— Это плохая книга, — сказал он. — Незачем тебе ее читать.

Естественно, я ее прочла, как только она снова попала мне в руки. Тогда я мало что поняла; зато потом, пытаясь разобраться в своем отношении к религии, я перечла эту книгу, и мне стало ясно, почему отец не одобрял ее: ведь она подвергала сомнению принципы его веры.

И вдруг словно весеннее солнце оживило тоскливые и мрачные зимние дни. Дом наш наполнился радостью. Отец стал уходить чуть свет, чтобы поспеть на утренний поезд; мама уже не шила целыми днями. По вечерам, когда отец возвращался домой, они радостно обнимали друг друга, смеясь и оживленно болтая. Оба они были тогда уже не первой молодости, располневшие, и при этом наслаждались, как дети, утешительным сознанием того, что с неприятностями покончено — хотя бы на ближайшее время.

Никто не объяснял мне причин перемены, но я догадывалась — неприятности кончились, потому что появилась работа, а с ней и деньги.

Вскоре мы переехали из мрачного кирпичного дома в другой, стоявший чуть дальше вдоль дороги: крашеный дощатый дом с садом и лужайкой позади и небольшой площадкой спереди, зарослей дроком, шиповником и папоротниками. Отец называл этот дом «коровуна», что на языке фиджи означало «обитель мира».

Здесь в мире и довольстве мы прожили долгие годы. В гости к нам приходили друзья, и за круглым обеденным столом в холле я часто слышала беседы об искусстве и литературе. Во время званых обедов детям вмешиваться в разговор не полагалось; покончив с едой, мы должны были попрощаться и немедленно отправляться спать.

Отец и мама считали, что детям вредно поздно ложиться и засиживаться с гостями. Когда сами они бывали в театре или в концерте, то всегда потом рассказывали нам обо всем, что видели и слышали. Отправляясь в оперу, мама надевала красивую накидку из красного плюша и декольтированное платье, и весь следующий день в доме слышался ее голос, распевавший отрывки из «Лючии ди Ламмермур» или «Трубадура». Вечерами к пению присоединялся отец, и они обсуждали каждую оперную партию или роль в пьесе.

Однажды я сказала отцу, что собираюсь устроить у нас в холле театр; а надо сказать, к тому времени я еще не видела ни одного спектакля.

— Что же ты собираешься делать в своем театре? — полюбопытствовал отец.

Я ответила:

— Я инсценировала легенду про Вильгельма Телля.

— Как это — инсценировала? — рассмеялся отец.

— Я буду матерью, — объяснила я. — Алан будет Гесслером, потому что Арти не хочет быть тираном. Он хочет быть Вильгельмом Теллем. Сыном будет Найджел, а Фанни, Лил и Софи будут жать хлеб на поле.

Фанни, Лил и Софи, мои двоюродные сестры, жили рядом, а двоюродный брат Арти часто приходил к нам поиграть с мальчиками.

Родители переполошились, услышав, что я оповестила о представлении всех двоюродных братьев и сестер, а также теток и дядей да еще и множество соседей и друзей. Среди них оказались Бруксмиты, которых родители иногда приглашали в гости. Фрэнк Бруксмит был художник из Англии; его жена, ясноглазая темноволосая женщина, живая и милая, всегда разговаривала со мной так, словно я была не маленькая девочка, а одна из ее подруг.

— Да ты понимаешь, что это значит — инсценировать? — спросил отец. — Прежде всего драматургу нужен макет сцены и маленькие фигурки, которые передвигают по ходу действия пьесы. Только писателю с большим опытом под силу заниматься инсценировками.

Я несколько приуныла, но решила, что отступать поздно. У мамы я встретила больше сочувствия, хоть ее и смущала мысль, что столько людей придут смотреть моего «Вильгельма Телля». Никто мне не помогал, кроме Алана и Найджела. Они смастерили лук и стрелу, они же, по моему указанию, бегали к дяде Слингсби за соломой. Солома была свалена у дяди в сарае и шла на подстилку для лошади.

Мы связали солому в снопы — они должны были изображать сжатый хлеб на поле, и я, покопавшись в груде наших маскарадных костюмов, подыскала кое-какое старье. Мальчикам я сделала штаны в обтяжку из длинных чулок и камзолы из старых курток, отрезав рукава. Еще я смастерила для них остроконечные шапочки с длинными перьями; девочки были в ярких платьях и с веночками на голове.

Хоть я и переписала каждому его роль, но заставить мальчиков выучить что-нибудь было очень трудно. Правда, на Алана я могла положиться; зато Арти не желал учить ни строчки. Единственное, что его интересовало, — это стрельба из лука. Найджелу не нужно было ничего говорить, а девочкам полагалось только петь. Но даже это у них не получалось — вместо пояснений, которые должен был делать хор по ходу действия, получались какие-то странные, нестройные звуки.

В день представления мы выстроили стулья рядами, оставив в одном конце холла место для сцены. Задник не был мною предусмотрен, так что декорациями служили только снопы да солома, разбросанная по полу.

Пролог — без всякого музыкального сопровождения — хор пропел сносно; Арти; Алан и я надрывались изо всех сил. Потом я обратилась к тирану со страстной речью, а Гесслер в свою очередь обратился к Теллю со своими знаменитыми словами. Если Телль, сказал он, попадет в яблоко на голове своего сына, то он, тиран, дарует ему свободу.

Мы очень тщательно подготовились к этому выстрелу. Я разрезала яблоко пополам и связала его, а Найджел, держа руки за спиной, должен был дернуть за веревочку, когда Телль выстрелит.

На репетициях яблоко всегда падало в нужный момент. Но в тот памятный вечер мне пришлось стоять рядом с Арти, и шепотом подсказывать ему роль, потом бросаться к хору, делая вид, будто я подбираю солому, а самой шептать им текст, и тут же спешить обратно, к Арти. В момент рокового выстрела Найджел позабыл дернуть веревочку; чтоб напомнить ему про это, мне пришлось мчаться через всю сцену. Так что яблоко аккуратно распалось на половинки лишь через несколько секунд после выстрела. Зрители чуть не плакали от смеха. Мало того, и Телль и его сын тут же нырнули вниз за этими злосчастными половинками. Когда я вытолкнула Телля вперед, чтоб он произнес свою пламенную патриотическую речь, Арти простодушно сказал: «А я думал, Катти, все уже кончилось...»

Так я и стояла рядом с ним, подсказывая ему каждое слово.

Потом мы встали в ряд и пропели заключительные стихи. Разумеется, зрители бурно аплодировали, но я-то понимала, какой это был сомнительный успех.

Люди смеялись, когда, на мой взгляд, не было никаких причин для смеха. Я была в отчаянии от того, что Арти не выучил роль, а Найджел не дернул за веревочку в нужный момент и яблоко не упало. Я с ужасом видела, как у мистера Бруксмита от смеха выступили на глазах слезы и потекли вниз по длинным отвислым усам. И все же после спектакля он постарался меня ободрить.

— Да, Катти, — сказал он, — не каждому под силу написать пьесу, самому поставить ее, сделать костюмы да еще сыграть все роли.

Отец, видя, что я пала духом, стал меня уверять, будто, несмотря ни на что, спектакль даже удивил его «хорошим сценическим чутьем». Но я-то слышала, как он смеялся вместе со всеми тетками, двоюродными братьями и сестрами, друзьями и соседями, когда те, расходясь по домам, говорили на прощание, что «уже много лет так не веселились».


Загрузка...