14


В тот год я не хотела уезжать из дому и потому поступила на работу в Кристчерчскую среднюю школу в Мельбурне. Школа помещалась в большом зале рядом с церковью, и я преподавала мальчикам трех младших классов одновременно. В том же помещении другие учителя вели уроки со старшими классами. В зале не было никаких удобств, необходимых женщине, даже зеркала, чтобы, сняв шляпу при выходе, пригладить волосы. Учителя и ученики, стараясь перекричать друг друга, галдели так, что звон стоял в ушах.

Многие из моих мальчиков пели в церковном хоре и по воскресеньям, облаченные в белые стихари, выглядели прямо ангелочками, но у меня на уроках они превращались в настоящих дьяволят. Стоило мне написать на доске задачки для двух классов и, отвернувшись, заняться чтением и письмом с младшей группой, как во мгновение ока задачки оказывались решенными. Выяснилось, что самый сообразительный по этой части мальчишка решал их и тут же передавал решение остальным.

Как-то, снимая пальто, я нечаянно расстегнула сзади крючок на своей ярко-красной кофточке. Я безуспешно пыталась его застегнуть; в этот миг один постреленок, невинно уставившись на меня, предложил: «Давайте я вам помогу, мисс. У меня есть сестры, я знаю, как блузки застегивают».

Я по глупости согласилась. Он, конечно, расстегнул все крючки, и я оказалась перед классом с обнаженной спиной. От буйного ликования трех десятков бесенят дрогнули стены. Пришлось мне надеть пальто и начать урок, собрав все свое мужество.

В другой раз утром ко мне подошел директор и сказал:

— Мисс Причард, половина ваших мальчиков гоняют во дворе в футбол. Не выпускайте ни одного до одиннадцати, до начала большой перемены.

И когда поднялась очередная рука и последовала обычная просьба: «Разрешите выйти, мисс», — я сказала: «Нет».

— Ох, мисс, — послышался страдальческий голос. — Мне мама сегодня лекарство от живота дала...

Из страха, как бы чего не случилось, я позволила ему выйти. Оставалось только удивляться, скольким мальчикам мамы давали лекарство в тот день; да и в другие дни с тех пор, как было объявлено распоряжение директора.

И еще я вела уроки французского у старших мальчиков. Кое-кто из них был с меня ростом; все шло благополучно, пока один здоровенный малый не задал вопрос:

— Мисс, а как по-французски «поцелуй»?

Я не моргнув глазом ответила.

— А как сказать по-французски: «Мне хотелось бы вас поцеловать?» — не унимался малый; по классу пробежал смешок.

Я сказала:

— Вот когда вы выучите глаголы, вам не придется задавать такие вопросы.

А потом велела ему остаться после урока и спросила, для чего ему понадобилось меня конфузить и не кажется ли ему, что это не очень-то красиво с его стороны. Мне и без того нелегко учить таких взрослых ребят, втолковывала ему я. Но я знаю язык и могу их многому научить, если они не станут мне мешать. Я была бы очень ему благодарна, сказала я, если б он помог поддерживать порядок в классе.

— Ладно, я вам помогу, мисс, — согласился он пристыженный. И больше у меня не было неприятностей с этим классом.

Но обуздать младших сорванцов оказалось куда сложнее. Бесполезно было взывать к их совести. Они доводили меня до белого каления своими шалостями и шумной возней, без умолку болтали и мешали вести уроки. К исходу дня я буквально валилась с ног. В конце концов пришлось сказать директору, что с младшими классами я, по-видимому, потерпела полное фиаско. Я попросила подыскать мне замену.

Директор объяснил мне, что до сих пор младшие классы всегда вели мужчины и, возможно, эти милые крошки нуждаются в железной руке, а ее у меня нет. И я со вздохом облегчения распрощалась с Кристчерчской средней школой.

Надо было искать другую работу, и вскоре мне подвернулось занятие приятное и необременительное — давать по утрам уроки одной девочке за ту же плату, какую в школе я получала за обучение целой оравы юных сорванцов.

Ученица мне попалась очень занятная. Ее бабушка и дедушка, Мэри и Уильям Хоуитт, были из числа первых австралийских колонистов. При такой работе я днем могла писать, а вечером ходить на лекции в университет.

Для меня слушать лекции по английскому языку и по филологии было давней, почти несбыточной мечтой. Я очень любила наш университет; к счастью, по новым университетским порядкам вечерние лекции могли слушать и те, кто, как выразился один из профессоров, «обедает в середине дня»[14].

Мне очень повезло — я слушала курс мистера Уолтера Мердока, впоследствии профессора английского языка в Западноавстралийском университете. Его лекции доставляли мне огромное удовольствие. Именно он открыл для меня Джорджа Мередита и «Любовь в долине», за что я до конца жизни буду ему благодарна. Я думаю, немногие из его студентов, готовившихся получить диплом по окончании курса, так же жадно, как я, впитывали эти лекции, которые сами по себе являлись уроками стилистики. Для меня они были истинной манной небесной, и мне всегда не терпелось поскорее прочитать в субботнем «Аргусе» очередную статью за подписью «Эльзевир»: по словам Хильды и Нэтти, то был псевдоним Уолтера Мердока. Они называли его «старина Мердок», с этаким чувством превосходства, которое было свойственно студентам дневного отделения в отличие от нас, вечерников. В моих глазах он стоял слишком высоко, чтобы говорить о нем с такой фамильярностью, хотя, коварно выждав после лекции, я иногда умудрялась возвращаться в город с ним в одном трамвае; и тогда в обычной своей непринужденной, шутливой манере он беседовал со мной о литературе, увлекательно рассказывал об этимологии некоторых слов.

Однажды я принесла ему свой рассказ, и для меня было большим ударом услышать от него такие слова: «Лучше сожгите это и напишите все заново».

Мы с Хильдой вступили в Мельбурнское литературное общество. Нэтти уже была его членом. С каким восторгом и волнением ходили мы на его собрания! Там часто выступал Уолтер Мердок. Выступал и Арчибальд Стронг, с виду напоминавший в своих мешковатых штанах школьника-переростка, а на самом деле уже побывавший в Оксфорде и усвоивший там строго академическую точку зрения на австралийскую прозу и поэзию. Он вызывал яростное возмущение Бернарда О’Дауда, высокого худощавого молодого человека, очень бледного и рыжеволосого. В тот период Бернард О’Дауд был нашим любимым поэтом. Первые тоненькие книжки его стихов «Перед рассветом», «Страна безмолвия» и «Пограничные земли», только что вышедшие в свет, вызвали бурю критических нападок, так отточенны и традиционны были его стихи по форме и бунтарски непримиримы по мысли. Его окрестили «увенчанный терниями поэт новой демократии». Мы, мелкая сошка, наслаждались его горячими спорами с мистером Стронгом. О’Дауд бушевал, неистовствовал, и неизменно вежливо и невозмутимо звучали ответы мистера Стронга.

Великим событием было выступление Бернарда О’Дауда о «воинствующей поэзии» на вечере под председательством Уолтера Мердока, которое прошло при неодобрительном молчании мистера Стронга.

Спустя два или три месяца после возвращения домой с Новой Зеландии от Джона Джослина, которого я уже почти успела позабыть, пришло письмо; он сообщал, что будет в Мельбурне на этой неделе и хотел бы встретиться со мной, пообедать где-нибудь в городе и сходить в театр.

Предстоящая встреча с ним взволновала и обрадовала меня. Но мама, прочитав это письмо, обратилась за советом к теткам. Отец все еще был на Новой Зеландии. И тетки единодушно решили, что мне ни под каким видом нельзя обедать и идти в театр с посторонним мужчиной без кого-нибудь из них. Я кипела негодованием; слышать это было нелепо, особенно после того как в Сиднее я решительно стряхнула с себя шелуху предрассудков. Но мама и тетки, само собой, ничего об этом не знали. Они стояли на своем: прежде чем мне будет позволено пойти куда-нибудь с Джоном Джослином, он должен предстать пред очами моих родственников и подвергнуться осмотру.

Я написала, что принимаю его приглашение, но сначала мама просит его зайти к нам днем, на чашку чая. Он пришел, уже не такой красивый и эффектный в штатском костюме и слегка сконфуженный перспективой знакомства с моей мамой и тетками. Кошмарное это было чаепитие. Я втихомолку злилась, пока тетки деликатно, но упорно выпытывали у Джона Джослина всю подноготную. Потом ему сказали, что отпустить меня одну с ним обедать и в театр они не могут. В ответ он рассмеялся, но, кажется, был напуган, что к его невинному приглашению относятся с такой серьезностью.

Джон Джослин сказал, что, разумеется, он будет рад, если мама или одна из теток пойдет с нами. Но, к несчастью, увольнительная у него уже истекает. Он надеется, что сможет пригласить меня к обеду и в театр, когда попадет в Мельбурн в другой раз.

Мне было крайне неловко и обидно — приятные, дружеские отношения загублены из-за всех этих церемоний. Три или четыре года после этого я не имела никаких известий от Джона Джослина. Затем, прочитав какую-то из моих статей, он написал в газету письмо с просьбой сообщить мой адрес. Но в то время один ревнивый поклонник всеми силами мешал мне встречаться со всяким, кто мог отвлечь мое внимание от его особы; так что письмо Джона Джослина осталось без ответа.

Зато сам инцидент с «приглашением» лишний раз подтвердил, что моя сиднейская эскапада должна оставаться «страшной тайной», как советовал Preux chevalier. В тот год я часто встречалась с ним. Порой, когда я возвращалась из университета, он поджидал меня у трамвайной остановки и мы вместе пили где-нибудь кофе. Бывало, мы гуляли среди чайных деревьев в Блэк-Рок, а потом иногда обедали в приморском ресторане. Но разговоры наши по-прежнему касались лишь книг, а также моих занятий и литературных опытов. Это интеллектуальное общение развивало мой ум, ничем не тревожа душу, разве что необходимостью держать в секрете наши случайные и не совсем случайные встречи. Разговаривать с Preux chevalier было много интереснее, нежели с любым из молодых людей — тогдашних моих приятелей. Мысль о том, что он избрал меня своей chere amie[15], волновала меня и льстила моему самолюбию.

Это не мешало мне охотно танцевать с другими мужчинами на балах и вечеринках. Было великое множество пикников и загородных прогулок, на которых я забывала своего пожилого очаровательного рыцаря. Если не считать того краткого наваждения с Рыжей Бородой, тяготение к мужчине не тревожило более моего девичества. Из романов и стихов, которые я прочла, у меня сложилось представление, что чувство это опустошает, доводит до исступления. Никто из моих знакомых ни своим поведением, ни наружностью не поднимался до уровня героев романов и моих грез. Так что именно в те дни я писала в записной книжке, цитируя мадам де Сталь: «J’ai trouve la vie dans la poesie!»[16].

Как-то я послала свой рассказ в новый журнал «Австралийский собеседник» и получила ответ с просьбой зайти к редактору.

Я зашла. Редактор И. Дж. Брэди совершенно не соответствовал моему представлению о том, каким следует быть редактору. Высокий, с копной рыжевато-золотых волос и остроконечной рыжевато-золотистой бородкой, он был духовным вождем мельбурнской богемы. О нем ходило множество самых невообразимых слухов; правда, я узнала о них уже после нашей беседы.

Беседа эта неожиданно меня очень порадовала. Для начала Брэди сказал, что рассказ мой произвел на него очень сильное впечатление и он хотел бы напечатать его в следующем номере «Собеседника». По его словам, рассказ был «достоин пера Мопассана». Он узнал в герое француза-парикмахера, который влюбился в восковую фигуру, служившую ему манекеном. Брэди посмеялся над этим забавным случаем и над моим рассказом, написанным на его основе.

— Надеюсь, — сказал он, — вы не думаете, будто мужчины все как один бабники?

— Нет, — заверила его я. — Не думаю.

Однако следующий номер «Собеседника» так и не вышел. Беспутная жизнь его основателя и редактора роковым образом сказалась на судьбе журнала. Поговаривали, что, когда финансовые дела этого издания приняли плачевный оборот, Брэди и его компаньон поручили кому-то сообщить кредиторам о своей смерти, а сами отправились в увеселительную поездку.

Брэди всегда с гордостью вспоминал, что напечатал одну из первых новелл Кэтрин Мэнсфилд. Моя новелла оказалась погребенной под развалинами «Собеседника».

Развитие моего ума в тот год напряженного расширения горизонтов знаний проходило под заметным воздействием доктора Брода.

Доктор Брода был австрийский социалист, приехавший в Австралию, чтобы познакомиться с нашим социальным законодательством, избирательным правом, распространявшимся на всех совершеннолетних, законами о труде и здравоохранении, организацией профсоюзов и системой образования — бесплатного, обязательного и независимого от церкви; все это считалось для того времени самым прогрессивным в мире.

Он был низенький и толстый, носил сюртук, черные брюки и черную фетровую шляпу и при ходьбе проворно семенил своими коротенькими ножками. Если верить молве, он отказался от какого-то титула, чтобы посвятить себя делу социализма. Он издавал журнал на французском, немецком и английском языках, помещая там сообщения из разных стран о законодательных мероприятиях, которые могут принести какую-то пользу трудящимся и подготовить почву для социализма.

Репортер, бравший интервью у доктора Брода, писал, что внешне он напоминает «упитанного Христа». Этот человек обладал характером великодушным, почти детски наивным в своей простоте и искренности, и в то же время, как мне говорили, был ученым с мировым именем. Брода мог беседовать о литературе, искусстве и музыке, горячо радуясь всякому проявлению человеческого гения, но неизменно возвращался к необходимости такого политического и экономического строя, который дал бы развернуться всем способностям, скрытым в каждом мужчине, в каждой женщине, освободил бы их от нищеты и притеснения, ставших уделом людей в мире, где богатство и власть немногих господствуют над жизнями большинства.

Очень многое в Австралии восхищало доктора Брода — законы, ограничивающие эксплуатацию, восьмичасовой рабочий день, право голоса для всех совершеннолетних, лейбористская партия и государственные школы. Его восторг по поводу этих установлений и беседы о сущности социализма помогли мне убедиться в справедливости и благородном величии замысла уничтожить причины нищеты и всех связанных с ней бедствий.

Когда я сказала доктору Брода, что коплю деньги на поездку в Европу, он вознегодовал. «Зачем это? — воскликнул он. — Вы живете в изумительной стране. В стране новой. молодой. Австралия — самая передовая страна в мире. Именно здесь сейчас делается история. Вы впишете новую страницу в летопись земли. Участвовать в этом куда важнее всего, что вы можете сделать или написать в старом мире, мире загнивающем, насквозь пропитанном суевериями и предрассудками, обагренном кровью бесчисленных войн. Ах, юный друг мой, вы не представляете себе, с какой бездной нищеты и страданий вам придется столкнуться там. Перед нами стоит задача почти неразрешимая. Почти, но не совсем, не совсем! Все-таки он придет. Он придет — новый, социалистический строй. В Австралии вам будет несравненно легче. Именно вы укажете нам путь».

Он попросил меня написать серию статей для его журнала о том, как ограничение эксплуатации, фабричные законы и право голоса для женщин отразились на жизни австралийцев. И я принялась изучать эти вопросы.

Но социализм пришел в мир не через Австралию. Годы спустя я узнала, что доктор Брода был реформистом и во многом расходился с Лениным в тот период, когда в России назревала революция. Доктор Брода умер вскоре после образования СССР; и все же я по сей день благодарна ему — он первый помог мне понять богатейшие возможности социализма, который принесет лучшую жизнь моему родному народу и народам всей земли, уничтожит войны и все ужасы беспощадной борьбы за существование.


Загрузка...