19


Величайшим событием в первый год моей жизни в Лондоне было для меня знакомство с Джорджем Мередитом.

Перед моим отъездом мы жили на холме в Южной Джарре, недалеко от дома Дикина; старый друг мамы, Альфред Дикин, был в то время премьер-министром Австралии. Иногда мы ходили вдвоем пешком в город, через Домейн и вдоль дороги Сент-Килда; он, высокий и уже слегка сутулый, утомленный и успевший растерять многие свои иллюзии, и я, полная наивных надежд и стремления по возможности скорее стать «знаменитой писательницей».

Однажды утром, когда деревья вдоль дороги роняли пожелтевшую листву, мистер Дикин сказал:

— Слова подобны этим листьям — вянут и опадают. Что стоят слова? Очень немного.

Он продолжал говорить о бессилии слов и о моей профессии, заключающейся в сплетении слов в единую ткань. Мы разговаривали о том, как пользуются словом разные писатели, обращаясь за примерами к Карлейлю, Уолтеру Патеру, Анатолю Франсу и Джорджу Мередиту. В те дни я особенно увлекалась Мередитом.

Позже, когда я рассказала мистеру Дикину, что, подобно гусенку из старого стишка, «улетаю в мир широкий и просторный», он прислал мне два рекомендательных письма: одно, скрепленное красными печатями канцелярии премьер-министра, «для предъявления по требованию» и другое к Мередиту.

Имея самое смутное представление о «мире широком и просторном», я решила отказаться от всяких рекомендательных писем, возложить все надежды на свои собственные силы и, прибыв в качестве «одного из неизвестных австралийских молодых литераторов», завоевать Лондон исключительно с помощью своих рукописей. Мне не приходило в голову, что Лондон может устоять или что рукописи непрерывным потоком будут «с благодарностью» возвращаться ко мне, как это и происходило первое время.

При одной мысли о том, что я намерена жить «одна-одинешенька в Лондоне», мама приходила в ужас, она даже пыталась взять с меня обещание остановиться у родных в Хантингдоншире; зато когда прибыли письма мистера Дикина, она успокоилась в полной уверенности, что, вооруженная ими, я не пропаду.

— Это так на него похоже, — сказала она. — Он всегда был добрым и внимательным.

Мистера Дикина и маму объединяли многие счастливые воспоминания юности. Я это знала, хотя уже долгие годы у них не было случая увидеться или поговорить друг с другом.

Письмо «для предъявления по требованию» я так и не использовала в тот первый приезд в Англию; зато письмо, адресованное Джорджу Мередиту, было подобно рекомендации к одному из великих богов, восседавших на Олимпе.

Я считала Мередита крупнейшим писателем Англии. Я прочла почти все его романы и стихи; особенно я любила «Диану перекрестков», «Эгоиста», «Повесть о Хлое», их буйное жизнелюбие и блеск ума, тонкую ироничность, оживляющую повествование. Пожалуй, больше всего меня поражала форма его произведений, своеобразный подход к теме, что называется, его манера письма, умение подобрать слова, какие-то особенно яркие, необычные. Я знала наизусть «Любовь в долине» да и многие другие его стихотворения. Я прослушала цикл лекций Уолтера Мердока о Мередите в Мельбурнском университете и полагала, что в качестве скромной почитательницы могу рискнуть приблизиться к великому мастеру.

И вот я приложила краткую записку к письму мистера Дикина и через положенное время получила ответ с сообщением, что мистер Мередит будет рад видеть меня в такой-то день. В письме было сказано, на каком поезде мне лучше добраться в Доркинг; но, видно, в то утро все часы в Лондоне спешили, словно на пожар. Я прибыла на станцию Чаринг-Кросс на два часа раньше срока, села не в тот поезд и попала не в тот Доркинг, не ведая, что существуют два Доркинга, каждый со своей железнодорожной станцией.

Вереница ветхих открытых колясок с престарелыми кучерами встретила меня в том Доркинге, где я сошла.

— Отвезите к мистеру Мередиту, пожалуйста! — обратилась я к ближайшему из кучеров.

На лице его отразилось сомнение.

Бормоча: «Мередит? Мередит?» — он пошел советоваться с другим стариком.

Обсудив вопрос досконально, они пришли к выводу, что поблизости нет никого с такой фамилией.

— Как? — ахнула я. — Мередит, великий английский писатель! Вы должны его знать. Он же здесь живет, в Доркинге.

Но на это кучера только угрюмо молчали, покачивали головами да смотрели на меня как-то жалостливо, словно на помешанную. И тут появился еще один кучер, с самой дальней коляски.

— Мередит? Как же, знаю такого, на Бокс-Хилле живет, — заявил он.

Выяснилось, что до Бокс-Хилла добрых три мили. Мой старик взобрался на высокие козлы, хлестнул свою ленивую лошадь, и мы с грохотом потащились по булыжной мостовой унылого, чопорного городка, который выглядел так, словно знать не знал никакого Джорджа Мередита.

Но дорога, выведя нас за город, начала лениво петлять меж зеленых лугов и покатых холмов, а потом потянулась мимо придорожного трактира над ручьем, журчавшим в тени деревьев. День стоял чудесный, полный тепла и солнца, боярышник был в цвету, среди травы золотились одуванчики.

Интересно, что сказали бы домашние, если б могли видеть меня, торжественно восседающую рядом со старичком кучером в этой потешной древней колымаге, запряженной откормленной белой лошадью. Разумеется, мне надлежало явиться на белой лошади, а как же иначе: ведь дело происходило в сельской Англии, и Мередит был первым по-настоящему знаменитым писателем, которого мне посчастливилось «увидеть воочию». Я была настолько взволнована и возбуждена, что ни о чем другом не могла и думать.

Мередит представлялся мне одним из классиков английской литературы, и то, что он жив, что с ним можно увидеться, поговорить, казалось чем-то вроде чуда. Если бы тогда я вдруг увидела Шелли, птироко шагающего по дороге, или растянувшегося на траве Китса с глазами, устремленными в небо, думаю, я бы нисколько не удивилась.

День выдался жаркий, я была в светлом платье и большой соломенной шляпе. Меня стало беспокоить, достаточно ли я элегантно одета для такого визита. И что я скажу ему? Что я, быть может, самая юная, незаметная из тех, кто изучает великое ремесло, явилась, дабы свидетельствовать свое уважение высшему жрецу литературы? Нет, это слишком уж нелепо и высокопарно. Я мысленно сочинила одну за другой несколько речей, но ни одна не показалась мне подходящей!

Что лучше — поклон или реверанс? Не сделаюсь ли я от страха такой бестолковой, что буду смущать мистера Мередита своей неловкостью? Сумею ли передать ему хотя бы частицу переполнявшего меня робкого благоговения и восторга? Не будет ли он возмущен этим вторжением юной особы из далекой Австралии и не станет ли втайне проклинать мистера Дикина за его письмо? Или, может, меня выручат мамины наставления насчет природной грации и самообладания?

Экипаж подъехал к подножию широкого холма. Впереди, за частоколом, стоял красный кирпичный дом провинциального вида с унылым фасадом, перед ним были посыпанные гравием дорожки и круглые клумбы. С боков к дому подступали сосны. Я заплатила вознице, прошла в ворота, остановилась у порога и взялась за дверной молоток.

Дверь отворилась; пожилая женщина провела меня в комнату, которая после яркого солнечного дня показалась мне темной. Неяркий огонь горел в камине, и, подобно Карлейлю на уистлеровском портрете, перед камином в кресле сидел старик с накинутым на колени пледом.

Для меня так и осталось загадкой, что произошло в тот миг, когда я стояла на пороге комнаты. Казалось, взгляд Мередита обладал странной способностью передавать мысли на расстоянии. Едва глаза его встретились с моими, я мгновенно ощутила и могучее обаяние его личности, и его одиночество и жизненную трагедию. Все это так стремительно обрушилось на меня, что я позабыла о своей робости и смущении. Мы словно узнали друг друга.

Помню, он извинялся, что не может подняться мне навстречу, а я быстро подошла к нему, и мы начали говорить точно двое друзей, встретившихся после долгой разлуки.

— Вот видите, — говорил Мередит, — я заточен в этом старом теле, хотя дух мой молод, как прежде. Прав был Карлейль. Он часто повторял, что человек не должен жить дольше своего здоровья.

Горячая волна сочувствия, нахлынув, не оставила камня на камне от моего сентиментального благоговения и восторга. Мередит говорил так же, как писал, с тем же щедрым блеском ума и ироничностью, и все же годы превратили его в калеку — очевидно, это был частичный паралич; речи его поразили меня своей горечью и отчаянием.

Вероятно, почувствовав это и желая меня расшевелить, Мередит спросил о моей работе.

Я назвала рассказы, несколько очерков из жизни глухих уголков Австралии и газетные статьи, но при этом сказала, что пока не сделала ничего стоящего и недовольна тем, как я пишу, — по-моему, слишком скованно и неровно и очень много правлю и переписываю наново.

— От этого надо избавиться, — сказал он. — Надо преодолеть то, что вам мешает.

Я сказала, что очень люблю его поэзию и «Повесть о Хлое».

— Бедная Хлоя, — сказал он грустно, точно вспоминая о человеке, которого знал и любил когда-то. И спросил: — Скажите, в Австралии читают мои стихи? В Англии, знаете ли, их не читают. Они никому не нравятся.

Я рассказала об отдыхе в Данденонгах, когда целая компания юношей и девушек зачитывалась «Любовью в долине» — то были пасхальные каникулы, золотые, солнечные деньки, в заброшенном саду у дома уже поспели груши, — и о том, как много дней подряд мы повторяли друг другу строфы этой поэмы:


Вон белая сова, прекрасна, одинока,

Метнулась в зыбкой тьме, звездой освещена,

И средь еловых лап, над сумраком глубоким

Пронзительно и зло свой клич твердит она.

Отец росы, о сумрак чернобровый,

Смежаешь веки над долиной ты...


Позже Мередит говорил, что считает своим лучшим стихотворением «День дочери Аида». И он тихо, словно про себя, прошептал:


Сказал он: «Ты мне кажешься прекрасной!»

Ответила она: «И ты мне тоже!»

Таков мужской обет.


Экономка подала чай. За едой Мередит рассказывал о коттедже в сосновом лесу за домом, где он раньше работал.

А потом настало время прощаться. В письме, которое я получила в тот день из дома, оказалась веточка цветущей акации. Я принесла ее с собой как привет из Австралии и, уходя, положила рядом с мистером Мередитом.

Когда, прощаясь, он взял мою руку, печаль, сжимавшая сердце все время, пока я была у него, захлестнула меня. Несколько слезинок капнуло на его руку. И словно понимая причину моего огорчения, он похлопал меня по руке.

— Ну, ну, не надо. — Мягким, ласковым движением он поднес мою руку к губам, и я выбежала вон.

Я шла по садовой дорожке, и слезы застилали мне глаза.

Старушка экономка догнала меня и протянула веточку со словами:

— Мистер Мередит считает, что, раз вы получили ее в письме из дома, она должна быть вам очень дорога.

Чуть дальше, у подножия холма, откуда уже не видно было дома, около тропинки рос куст боярышника. Опустившись под ним на землю, я плакала, плакала и никак не могла остановиться. Не знаю, отчего я плакала, помню только ощущение безысходного горя и угрызений совести за свою юность.

Я чувствовала, что не имею права быть молодой, когда Мередит стар; я не имела права из солнечного дня врываться в ту сумеречную комнату и в своем светлом летнем платье стоять на пороге. Быть может, я растревожила какое-то горькое воспоминание или сама юность моя и долгий путь, который мне еще только предстояло пройти, безжалостно обострили сознание того, что его путь уже почти завершен. Он ожидал смерти, и я, сама того не желая, разрушила его спокойствие, подобно героине «Дочери Аида».


Загрузка...