Отец подыскал нам жилье раньше, чем устроился на работу. Это был небольшой дом в унылом предместье, на улице, тесно застроенной такими же унылыми домишками. Сада при доме не было, и вид из окон открывался все на ту же унылую улицу.
После домика на холме в Левуке среди тропической растительности с радующей глаз перспективой синего моря и островов вдали да и после чудесной бабушкиной старой усадьбы, с ее огромными эвкалиптами у ворот, аллеей стройных сосен, словно охраняющих вход, и фруктовым садом в цвету, ни отец, ни мать не могли привыкнуть к жизни «прямо на улице», как они говорили.
И после того, как однажды ночью крыса чуть не отгрызла Найджелу палец, родители спешно переехали в Брайтон, в более просторный и удобный дом неподалеку от моря.
Тем временем отец получил место редактора общественно-политического еженедельника «Сан», который выходил в голубой обложке с золотым солнцем. Отца очень радовали возможности, которые предоставляла ему новая должность; некоторые лучшие его статьи были написаны для этой газеты.
Почти каждый день перед тем, как отправиться в город, отец спускался к морю поплавать, а по воскресеньям учил плавать нас с Аланом — попросту говоря, кидал нас в воду. Сам он, разумеется, плыл рядом и следил, чтоб мы не утонули, а в это время мама тряслась от страха за нас на берегу. Так в любую, даже штормовую погоду мы барахтались в волнах и учились не бояться моря. Отец показал нам, как грести руками и отталкиваться ногами, и скоро мы вместе с ним бегали к морю и с радостным визгом ныряли в волны, даже зимой.
Мне было восемь лет, когда я первый раз пошла в школу. Помню только, что в тот день шел дождь и маленький соседский мальчик позвал меня: «Девочка, иди ко мне под зонтик».
Школой заведовала добродушная старая дева — мисс Кокс. Под окнами росло огромное тутовое дерево. Лазать на него нам было запрещено, так же как не разрешалось и есть ягоды, когда они поспевали. Но мы делали и то и другое; скрыть следы преступлений было невозможно, потому что наши платья, штанишки да и физиономии и руки тоже были перепачканы красным соком. Родители были недовольны, но мисс Кокс никак не могла с нами справиться.
Единственное, чему я научилась в первой своей школе, — это играть в «поезд». Раньше я ни с кем, кроме братьев, не играла, и потому новая игра особенно меня увлекла. Мальчики пыхтели, изображая паровоз, и, маневрируя, носились из конца в конец школьного двора, а девочки цеплялись за них сзади.
И вот однажды утром между двумя мальчиками вдруг вспыхнула драка, они наскакивали друг на друга, как петушки. Мисс Кокс тут же выбежала во двор и разняла драчунов.
— В чем дело? — спросила она.
— Катти — мой прицеп, — сквозь рев, шмыгая разбитым носом, крикнул мальчик, который звал меня под зонтик, — а Арти говорит, что она должна играть с ним, потому что она ему двоюродная сестра.
— Гадкая девчонка, — возмутилась мисс Кокс. — И ты позволяешь, чтобы мальчики дрались из-за тебя!
С тех пор мне никогда больше не хотелось быть прицепом, возможно потому, что уж очень неприятно и неловко было чувствовать себя ответственной за эту стычку.
Из Брайтона мы переехали на Северную дорогу, где жили рядом с бабушкой. В сущности, это все еще был пригород. Вдоль шоссе тянулись луга, поросшие дроком и полевыми цветами, по одну сторону в голубой дымке виднелись Данденонгские холмы, по другую — море.
Я стала ходить в школу тети Лил для девочек вместе с двумя кузинами, Фанни и Лил, которые жили по соседству в большом доме. В их семье было много детей — четыре мальчика и четыре девочки. Младшая недавно появилась на свет. Фанни и Лил только о ней и говорили. Они утверждали, что их маме ее принесла одна старушка.
Когда я увидела эту старушку в гостях у тети Хэн, то стала умолять ее принести сестричку и мне.
Она сказала:
— Проси об этом свою маму.
С этого дня я непрестанно надоедала маме, требуя сестричку.
— Хочу сестричку, — ныла я, — почему у меня нет сестрички?
А через несколько месяцев, к моей несказанной радости, эта старушка вдруг пришла в гости и к нам.
— Вы принесли мне сестричку, да? — спросила я.
— Пока нет, — сказала она с лукавым блеском в глазах, — но твоя мама не против, так что, может, я и подыщу вам малыша.
— Братья у меня есть, целых двое, — сообщила я. — Я хочу сестру.
— Тут я тебе ничего не могу обещать, может, будет сестра, а может, и брат, — сказала миссис Догерти. Кажется, ее звали так — или как-то в этом роде.
Я не имела никакого представления о том, «откуда берутся дети», и тогда этим вопросом не интересовалась, с меня было вполне достаточно объяснения, что сестричку мне подыщет миссис Догерти. Но шли недели, а миссис Догерти не появлялась; это меня очень тревожило и расстраивало.
Родители тоже были встревожены и расстроены. Чем — я не знала, но словно какая-то тень омрачила их светлое, спокойное счастье. Отец уже не ходил по утрам на службу. И вечерами он больше не писал у себя в кабинете. А если мы с братьями поднимали шум, мама уже не останавливала нас и не говорила: «Тс, дети, папа работает!»
Теперь-то я знаю, в чем дело, — «Сан» перешел в другие руки, и характер издания изменился. Он стал просто общественным еженедельником, литературно-художественный отдел упразднили, и расходы были сокращены. В услугах отца издатели больше не нуждались. Напряженная работа подорвала его здоровье, к тому же он был подавлен печальной судьбой газеты, которой отдал столько сил и энергии.
Газетные вырезки в его альбоме того времени заполнены живыми, острыми фельетонами на злобу дня, которые он писал в стихах.
Когда я сама стала журналисткой, то не раз слыхала от старых газетчиков, что «Сан», пока его редактировал отец, пользовался репутацией самого интересного и остроумного из мельбурнских еженедельников. Журналисты ценили его за резкие нападки на политическое лицемерие всякого рода, за веселые минуты, которые доставляли им стихотворные фельетоны отца. Правда, Т. Г. П. держался консервативных взглядов. Он выступал против права всеобщего голосования, против тред-юнионизма, даже против весьма умеренного либерализма Дикина, хотя Дикин часто советовался с ним по вопросам политики в южных морях.
Альфред Дикин был маминым другом юности. Она надолго сохранила к нему привязанность; отец тоже любил и уважал его, хотя и не принимал передовых политических идеалов своего времени.
Именно в эти тревожные, полные волнений дни и родилась моя сестра. Я была ею просто очарована. На редкость красивая малышка, кожа у нее была, как лепестки у бледной розы, а волосики золотистые, как солнечные лучи. Я считала ее своей безраздельной собственностью.
Мне очень нравилось сидеть в белом кресле-качалке и напевать ей песенки. Часто, когда девочка капризничала, мама отдавала ее мне со словами: «У Катти на руках она лучше всего засыпает». Я чрезвычайно гордилась этим. Назвали эту мою долгожданную сестричку Беатрис. Ведь Беатрис означает счастье, и отец с мамой надеялись, что своим появлением она разгонит тучи, нависшие над нами, что с ней в семью вернется счастье.
И надежды сбылись. Вскоре после рождения Би отца назначили редактором газеты «Дейли телеграф» в Лонсестоне.
Когда мы плыли ночью из Мельбурна к пристани сонного старого городка на реке Тамар, я совершила одно из самых ужасных преступлений моей юности.
Моя кузина Люси, юная модница с вьющейся челкой и тонюсенькой талией, отдала маме для меня пару французских туфелек. Они были из блестящей черной кожи, остроносые, на высоких каблуках и с пуговичками на зубчатых застежках. Кузине Люси они были тесны, а мне, по мнению мамы, должны были прийтись как раз впору. Как я их ненавидела! Ноги в них болели, и я ковыляла, как стреноженная.
Когда меня уложили спать на верхнюю койку, мне вдруг пришла в голову счастливая мысль: а не выкинуть ли эти туфли за борт? И они полетели в иллюминатор. На следующее утро в суматохе перед высадкой на берег, когда надо было уложить постельное белье, накормить и одеть малышку да еще присмотреть, чтоб мальчики тоже были готовы, обнаружилась пропажа туфелек.
Я сидела на верхней койке, нахохлившись, как сова, а отец с мамой тщетно пытались их отыскать. Несомненно, туфельки украдены, ведь они такие нарядные! Я молчала, чувствуя свою вину, но даже стыд не мог омрачить радости избавления от ненавистных туфель. Остальная моя обувь была упакована и — делать нечего — пришлось мне появиться в Лонсестоне босиком. Маму это очень расстроило, зато я блаженствовала. Ходить босиком куда удобнее и даже красивее, думала я, чем во французских туфлях кузины Люси.
О жизни на Тасмании я уже рассказала в романе «Буйное детство Хэн». Он почти полностью автобиографичен.
Мы жили на крутом холме, возвышавшемся над городом и рекой, в старом доме со множеством пристроек; дом стоял «в глубине запущенного сада, весною белого от цветущих вишен и круглый год благоухающего ароматом столистных роз». А за садом начинались заросли.
Я была «самой дикой из всех диких зверьков, населяющих холмы». Хэн из этого романа и есть Катарина Сусанна в возрасте восьми и девяти лет.
«Совести у этой Хэн было не больше, чем у птиц и опоссумов, обитавших на огромных серебристых эвкалиптах. Она жила радостно и бездумно, как они. Может, ей и было бы интересно знать, почему кролики, которые умываются росой на холмах, спят в норах, вырытых в теплой красноватой земле, а она, Хэн, спит в постели на белоснежных простынях, под шерстяным одеялом и красивым покрывалом с розочками, но вряд ли ей приходило в голову этим заинтересоваться. Она все принимала как должное, даже то, что у нее есть отец, мама, два маленьких брата, две бабушки, двоюродный дедушка и двоюродная бабушка, не говоря уж о бесчисленных тетках, двоюродных братьях, сестрах и свойственниках, ибо была уверена, что все юные создания на свете так же щедро одарены природой.
Слова «хорошо» и «плохо» не имели для нее никакого смысла. Все поступки делились на два разряда: захватывающе увлекательные, но, по словам старших, приносящие вред, — те, за которые наказывают; и ужасно скучные, от которых стараешься увильнуть, — те, за которые не наказывают. Хэн обожала лазить по деревьям, воровать незрелые яблоки, приносить в воскресную школу и выпускать там цикад, дразнить с безопасного расстояния недотеп-мальчишек. Но за все это наказывают — Хэн узнала это на опыте, хотя и продолжала так поступать.
Не наказывали в основном за старательное, многочасовое выписывание крючков, палочек и кружочков, за чтение, за уборку и подметание комнат, за рукоделие, за игру в «тронь деревяшку», но без визга, и в прятки, но без раздирания одежды в клочья.
Заучивание текстов из Библии и пение псалмов в воскресной школе тоже относилось к числу вещей, за которые не наказывают. Почему — Хэн не понимала. Ведь она с тем же удовольствием играла в важную даму по воскресеньям, как в будни, нарядившись в сарае в старое мамино платье, играла в миссис Монморенси Смит. Она никогда не была примерной, только иногда притворялась такой. В примерную девочку она просто играла, как и во все другие игры. Зато все, за что наказывали, Хэн делала действительно от души.
Как угорелая, без шляпки, носилась она по холмам — только ветер свистел в ушах. Хэн любила слушать, как ее пронзительный смех рассыпается в воздухе и катится кувырком по лесистым склонам. Она наслаждалась суматохой, которая поднималась из-за цикад в душном дощатом помещении воскресной школы под оцинкованной крышей, когда хлопанье многочисленных носовых платков и звон цикад заглушали скрипучий голос директора. Именно ради этого Хэн приносила в школу цикад с блестящими крылышками.
Кроме того, можно было еще воровать незрелые яблоки. Хэн воровала их вовсе не для того, чтобы есть. «Нет, упаси боже», — как говорила Джесси. Она делала это исключительно ради самого восхитительно-опасного процесса воровства. Она кралась через высокую траву по саду, перебегала, согнувшись, меж яблоневых стволов, укутанных, словно ревматические старушки, для защиты от плодожорки, и лишь кончик юбки либо край соломенной шляпы иной раз мелькал за деревом, выдавая ее, до того захватывающего момента, когда яблоко сорвано, но тут же чуть не вываливается из рук, потому что из кухонного окна, которое выходит в сторону холма, где растут яблони, раздается крик Джесси:
— Это что ж такое, мисс Хэн! Я отцу пожалуюсь!
Либо Джерри, не выдержав, тявкал, и Джош бежал с дальнего конца огорода, где сеял что-нибудь или убирал капусту, посмотреть, что за воры забрались в сад. Но поздно — Тедди, Том и Хэн уже удирали сломя голову, а за ними по пятам с лаем несся Джерри».
Школа, в которую я теперь ходила, мало чем отличалась от прежних. Уроки вела «приятная, немолодая уже дама, имеющая на руках вдовую старушку-мать». Добродушные жители городка не задавались вопросом, подходит ли она для роли учительницы. Пусть школа не вполне соответствовала своему назначению — с них было довольно, как они говорили, и того, что «детишки не путаются целый день под ногами и не озорничают».
Примерно в это время меня стало интересовать, зачем отец каждый день ездит в город. На мой вопрос отец ответил: «Я езжу на работу, чтоб у всех у вас были башмаки».
Естественно, когда ребята в школе стали обсуждать, чем занимаются их родители, я гордо объявила: «А мой папа — башмачник». Это дошло до отца с матерью. Они посмеялись и объяснили мне, что отец — редактор «Дейли телеграф» в Лонсестоне и пишет статьи в газету, чтоб заработать на башмаки для меня и для братьев. Я была глубоко разочарована и расстроена. Писать статьи — что в этом интересного? Другое дело — башмачник...
Потом в ответ на мои назойливые расспросы отец назвал и профессию дедушки. Я понятия не имела, что такое аптекарь, но звучало это внушительно, а доискиваться смысла не стала — наверное, боялась еще одного разочарования.
Во всяком случае, мне доставляло большое удовольствие говорить ребятам в школе: «А мой дедушка был аптекарь!»
Много лет спустя я узнала от отца, что дедушка Причард потерял уйму денег, пытаясь доказать в суде свое право на наследство Причардов. Возмущенный и озлобленный неудачей, он решил переселиться в Австралию. Позднее он ни словом не упоминал об этом наследстве, не желая, чтобы его сыновья тратили попусту время и деньги на тяжбы в погоне за этим мифическим богатством.
Родители отца состояли в каком-то родстве с сэром Томасом Лоуренсом. Считалось, что мы с сестрой очень похожи на портрет двух внучек Лоуренса, написанный им самим, и отец даже купил гравюру с этого портрета. Сомневаюсь, чтобы я когда-нибудь выглядела столь же серьезной, как маленькая темноволосая девчушка, изображенная на портрете, но Би действительно была похожа на младшую — та же простодушно-радостная мордашка, такие же светлые, волнистые волосы. Да и поза, в которой девочек изобразил художник, была бы вполне естественна для нас с Би. Я очень любила свою хорошенькую сестричку и всегда относилась к ней восторженно и покровительственно.
Большим событием в моем детстве было знакомство с капитаном третьего ранга Кроуфордом Паско, офицером королевского военного флота, который приехал к нам погостить. Кэп Паско, как мы его звали, был маминым крестным отцом. Мама родилась в его доме в Уильямстауне, штат Виктория.
Бабушка Фрейзер и кэп Паско были давними друзьями. Первое время после приезда в колонию семья Фрэйзер жила у него. Кое-что о пребывании кэпа Паско у нас на Тасмании я рассказала в книге «Буйное детство Хэн». Он был тогда стариком, но я до сих пор помню, как он рассказывал нам о сражениях с даякскими и китайскими пиратами, о плаваниях вдоль западных берегов Австралии, о том, как он составлял карты тогда еще почти не исследованных морей. Приставая к берегу, чтобы запастись пресной водой, он знакомился с аборигенами, и они относились к нему с любопытством, но очень доброжелательно, зато потом, через много лет, те же племена встретили его враждебно; очевидно, побывавшие здесь за это время белые оставили по себе недобрую память.
Юношей капитан Паско плавал на «Бигле» — еще в те давние дни, когда с Чарлзом Дарвином на борту это судно исследовало берега Тасмании. Помню захватывающий рассказ о кораблекрушении у берегов необитаемого острова и о том, как кэп Паско привязал к длинной палке свою рубашку в надежде, что какое-нибудь судно окажется поблизости и заметит этот сигнал бедствия. И действительно, когда кэп Паско и его товарищи уже умирали, неподалеку от острова показался корабль, сбившийся с курса из-за муссона. Рубашку кэпа заметили, и несчастных спасли. А остров в честь этого события получил название Острова Рубашки.
И еще кэп Паско с гордостью рассказывал, что его отец, адмирал Паско, был флаг-офицером Нельсона в битве при Трафальгаре и по его предложению была изменена формулировка знаменитого обращения Нельсона: «Англия надеется, что каждый выполнит свой долг». Первоначальный текст, составленный Нельсоном, требовал большего числа сигнальных флагов, поэтому предложение Паско было принято. Помню, отец слушал эту историю посмеиваясь, а потом сказал нам: «А гардемарин Поллард, который убил француза, стрелявшего в Нельсона, был племянником вашей бабушки!»
Позднее отец подготовил к печати книжку воспоминаний капитана Паско и озаглавил ее «Миссия дальних странствий». Как мучился и нервничал отец, составляя логическое повествование из кипы записных книжек и рукописей, заполненных мелким неразборчивым почерком капитана! Часто он призывал на помощь самого капитана, и они вместе разбирали непонятные места и обсуждали, как отобрать необходимое из этой огромной массы материала. Отец работал над книгой совершенно бескорыстно. Ему достаточно было видеть, как радовался старик, когда книга о трудах всей его жизни вышла в виде солидного тома в темно-синем переплете с золотым тиснением на обложке в виде перевитых канатов.
Братья мои были мне под стать, и во всех шалостях мы участвовали одной ватагой. Обычно верховодила я, а наказание мы делили поровну. Нельзя сказать, чтобы наказания были особенно суровы. Нас никогда не шлепали и не секли. В самом худшем случае отправляли спать раньше времени или лишали родительских поцелуев перед сном.
Серьезным проступком отец считал только ложь и открытое непослушание. И чаще всего мы как-то ухитрялись не нарушать прямо эти принципы хорошего поведения, а обходить их.
Отправляясь в город за покупками, мама иногда говорила: «Пожалуй, я возьму Катти с собой. Тогда мальчики ничего не натворят тут без меня».
Прозрение пришло ко мне именно так, как это описано в «Буйном детстве Хэн».
«Ни Хэн, ни мальчики не подозревали, собираясь однажды в погожий будничный день на пикник к ручью — причем с полного согласия и даже по предложению Питера и Розамунды-Мэри, — что этим они скорее делают одолжение родителям, нежели доставляют удовольствие себе.
Правда, Хэн удивилась, отчего это Джесси так удрученно вздыхает, намазывая хлеб джемом и укладывая бутерброды в корзинку. Потом, когда Хэн жевала бутерброд, слегка отсыревший снизу, ей пришло в голову, что она, быть может, глотает слезы Джесси, хотя хлеб мог подмокнуть и оттого, что бутерброды были завернуты во влажные листья салата. Но ведь Джесси вправду плакала, готовя бутерброды, а поцеловав мальчиков и Хэн на прощание, она — вот чудо из чудес! — велела им домой не торопиться, а нагуляться вволю.
Удовольствие пропустить школу редко выпадало на долю юных Бэрри, разве только из-за дождя или простуды. Может, Розамунда-Мэри и Питер решили «исправиться» и стали по-другому смотреть на прогулы, подумала Хэн. Ей-то они не раз советовали «исправиться», но, по ее представлению, навряд ли это было настолько приятное занятие, чтоб взрослые сами могли им соблазниться.
Хэн и мальчики возвращались домой уже к вечеру. Набегавшись за день, усталые, они брели по дороге, как вдруг на тележке бакалейщика, спускавшейся с холма, Хэн углядела малиновое плюшевое кресло — гордость маминой гостиной. Розамунда-Мэри своими руками вышила белое атласное покрывало на спинке кресла — багряные головки страстоцвета и зеленые листья с усиками-завитками.
Для детей это кресло было почти святыней. Сесть в него они не смели и только в ужасе открывали рты, когда какой-нибудь ничего не подозревающий гость святотатственно ерзал, пристраиваясь поудобнее на багряных страстоцветах. Том однажды даже сделал замечание миссис Джемисон. Он объяснил, что кресло это особенное и только исключительным людям вроде бабушки Сары, епископа или кэпа Кроуфорда позволено в нем сидеть.
Хэн терялась в догадках, как кресло попало в тележку бакалейщика; ребята поспешили домой, торопясь рассказать все Розамунде-Мэри. Они были уверены, что второго такого кресла ни у кого на Холме нет и быть не может.
Потом мимо них, громыхая, проехала еще одна тележка. Джордж Смизерс, мальчик из мясной лавки, правил косматой рыжей лошаденкой и одновременно придерживал шифоньер, который Хэн с братьями привыкла видеть дома, в столовой, около обеденного стола. Кроме шифоньера, в тележку было втиснуто несколько стульев, тоже из столовой; когда на дороге попадались корни, тележку встряхивало и стулья так и прыгали вверх-вниз. Джордж Смизерс беззаботно насвистывал «Вот тут-то мы повеселимся», а тележка знай себе катилась вниз с холма.
Не сомневаясь, что дом в их отсутствие ограбили, ребятишки до самого порога мчались как угорелые. Впопыхах они даже не заметили ни беспорядка в саду, ни красного флажка, все еще висевшего на воротах. Они ворвались в дом, громко зовя Розамунду-Мэри. Хэн нашла ее в почти пустой гостиной — закрыв лицо руками, она сидела в соломенном плетеном кресле.
— Успокойся, мамочка! — весело закричала Хэн, думая, что мать горюет из-за украденной мебели. — Мы знаем, кто воры. Плюшевое кресло у Эдди Грогана, мы сами видели наше кресло в его тележке!
— И еще... и еще... — захлебываясь, твердил Том.
— Смизерсы взяли шифоньер и стулья, — докончил за него Тедди.
Розамунда-Мэри отняла руки от лица. Слабая улыбка промелькнула в ее глазах, уголки губ дрогнули. Она взглянула по очереди на всех троих, словно не зная, что им сказать.
В дверях позади мальчиков появилась Джесси.
— Мисс Хэн, идите кушать, — сказала она резко. — Ну, живо!
— Мама, я пойду к мистеру Долану, он сразу заставит Грогана и Смизерса отдать наши вещи, — одним духом выпалила Хэн.
— Хэн, милая, да их вовсе не украли, — сказала Розамунда-Мэри. — Мы... мы их продали. Сегодня здесь было то, что называется аукционом.
Хэн, ничего не понимая, смотрела на мать; мальчики тоже стояли молча и только таращили глаза. Джесси выпроводила их из комнаты.
— Идемте, какао остынет, — сказала она, — и провалиться мне на этом месте, если я стану его разогревать!
Хэн не двигалась с места, продолжая глядеть на мать: она понимала одно — мать зачем-то отдала чужим кресло и шифоньер, вещи, свято оберегаемые и любимые в семье.
— Ты правда отдала им кресло? — все еще не веря, спросила она.
Розамунда-Мэри кивнула; она не стала объяснять разницу между «отдала» и «продала» и причины, сделавшие продажу кресла неизбежной.
А Хэн уже представляла себе, как толстые Грогановы отпрыски с широкими веснушчатыми физиономиями и вечно сопливыми носами, которых она всегда недолюбливала, резвятся вокруг малинового плюшевого кресла; и, очень может быть, даже сидят, развалившись, на вышитых страстоцветах. Если бы ей самой хоть раз довелось посидеть в этом священном кресле, возможно, она терзалась бы меньше. Но она никогда не сидела в кресле и Тедди тоже, только Тому как-то раз позволили посидеть в нем после болезни, желая чем-нибудь его побаловать.
— Зачем ты это сделала? — возмущенно крикнула она матери. — Ведь это же наше лучшее кресло!
— Ах, Хэн! — воскликнула мать, удивленная ее яростью.
— Не хочу, чтоб оно досталось Гроганам! — И Хэн горько заплакала. — Не хочу, чтоб его продавали! Хочу, чтоб оно было наше!
— Хэн, милая, — со вздохом сказала Розамунда-Мэри, раздраженно и устало отбрасывая назад выбившуюся прядь. — Мне тоже не хотелось, чтоб оно досталось Гроганам. Не мучь меня, мне и без того тяжко!»
Вот так это все и началось.
А потом, через несколько дней, рассердясь на меня за какую-то шалость, мама вспылила: «Ты что, не видишь, как мы с отцом расстроены? Нам скоро придется уехать отсюда. Отец потерял работу. Хотя ни в чем не провинился... У нас нет денег... Нам даже жить негде...»
Продолжение этой сцены описано в «Буйном детстве Хэн».
«И, потеряв власть над собой, она разрыдалась, жалобно, по-ребячьи. Хэн растерянно смотрела на мать. Сейчас, стоя перед плачущей Розамундой-Мэри, она вдруг почувствовала себя совсем взрослой. Никогда еще мать не была ей так дорога, все ее существо — лицо, мягкие темные волосы, чуть тронутые серебром.
Хэн обняла Розамунду-Мэри.
— Не плачь! — попросила она.
Она не могла видеть слезы матери. Ей было мучительно больно, как от сильного ушиба.
Розамунда-Мэри подняла на нее скорбные глаза.
— Хэн, милая, постарайся быть хорошей девочкой, ладно? — сказала она с мольбой. — Постарайся не огорчать нас, ведь и без того тяжело. Пока мы вместе... нам ничего не страшно... О Хэн, только бы папа был здоров...»
Так мое детство разом распалось на куски — словно бабочка вылетела из кокона. Помню, потрясенная мамиными словами, я убежала в лес. Я лишь смутно понимала причину ее горя; для отца потерять работу и остаться без денег было страшной трагедией. Я чувствовала, что как-то должна помочь им. Но как? В отчаянии я поняла, что пока бессильна. Я еще слишком мала. Оставалось одно — поскорее вырасти и побольше узнать, только тогда я смогу зарабатывать деньги, чтобы помочь маме и отцу.
Дровосек из «Буйного детства Хэн» — это несколько идеализированный образ старика, который обычно колол нам дрова.
На самом деле он мало повлиял на перемену, произошедшую во мне. Я дошла до всего своим умом. В тот вечер я возвратилась домой с чувством, что настала и мне пора вступить в огромный таинственный мир взрослых и принять на свои плечи положенную мне долю трудов и горестей.