37


Мама видела мое лицо в тот миг, когда я вскрыла эту желтую телеграмму. Ее комната была напротив входной двери. Лежа в постели, она услышала, как я вышла открыть дверь и взяла телеграмму у принесшего ее мальчика. Незачем было и говорить ей, что я прочла на этом клочке бумаги. По ее отчаянному крику мне стало ясно, что она поняла все. Я бросилась к ней, обняла ее и прижалась к мягкой груди, на которой искала утешения в стольких бедах. Но сейчас для нас обеих не было утешения. Мама покачивалась из стороны в сторону, охваченная горем, и, совершенно обезумев, твердила: «О боже, как мне снести это? Мой мальчик! Мой мальчик!»

Раньше она молилась, прося бога пощадить Алана, вернуть его домой невредимым. Ее вера помогла ей перенести тревоги всех этих месяцев, пока он был на фронте. Вера не покинула ее и тогда, когда она оправилась после первого потрясения, вызванного страшным известием о смерти Алана. Она еще нашла в себе силы сказать: «Что ж, такова воля божия».

Во мне не было подобного смирения. Я жестоко и непримиримо ненавидела войну и все, что толкает людей на эту безумную бойню. И чувство это стало еще сильней, когда мы узнали из писем, как все случилось.

Алан был в окопах на переднем крае, пока не пришел приказ об отступлении. Они отошли в укрытие за линию огня. Почти все, измученные, насквозь промокшие под проливным дождем, еще перемазанные окопной грязью и кровью, тут же свалились и уснули в укрытии, считая, что за линией огня они в безопасности. И только Алан остался в другом укрытии, которое находилось под обстрелом, решив просушить у костра носки солдат. Снаряд попал прямо в него и разнес тело моего брата на куски.

«Это так похоже на него — думать о носках солдат, забыв о собственной безопасности», — писал один из его однополчан. Многие однополчане в письмах к нам воздавали должное Алану, писали, что он проявлял «доблесть на поле боя», был «верен долгу» и всегда мужественно приходил на помощь другим».

С. И. У. Бин, редактор «Официальной истории Австралии в войне 1914—1918 гг.», рассказывал в своем письме главному редактору «Аргуса»:

«Когда на днях я увидел Годдарда одного, я сразу со страхом подумал, что с Причардом что-нибудь случилось. Они вместе прошли Ипр рядовыми пехотинцами и сражались плечом к плечу в том труднейшем бою, когда бригаде штата Виктория пришлось перейти в наступление сразу же после одной из самых яростных немецких контратак за все эти месяцы. После недели боев их батальон отозвали и вскоре перевели в гораздо более спокойное место. Там Причард тоже сильно измотался, так как всегда рвался на самые опасные места и шел на любое задание, и оттуда он был переведен куда-то на склад возле второй линии окопов — это место считалось более спокойным, чем передний край.

Годдард рассказал мне, что в это время склад по каким-то причинам попал под обстрел германской артиллерии. Другие солдаты решили не ночевать там, но Причард, который смеялся, глядя в лицо опасности, сказал, что останется. Когда он спал, снаряд пробил кровлю и тяжело ранил его. Надеялись, что он оправится. Однако через несколько дней стало известно, что он умер в госпитале. Годдард, который знал его лучше других, говорит, что это был человек редкой самоотверженности; он никогда, ни при каких обстоятельствах не уклонялся от выполнения своего долга и обязанностей. Он был лучшим из лучших, и его смерть — огромная утрата для «Аргуса». Заверяю вас, что те, кто знал Причарда, поистине глубоко скорбят о нем». Правда, в этом письме есть некоторые неточности в описании обстоятельств смерти Алана.

Один из его знакомых, прожженный биржевой маклер, сказал: «Такие, как Алан, рождаются не каждые пятьдесят лет».

Мы все глубже погружались в пучину горя. Мы привыкали жить воспоминаниями об Алане — вспоминали этого такого родного и любимого нами человека, насмешливую улыбку его серо-голубых глаз, всю его нежность и всю силу его поистине благородной натуры.

Я чувствовала тогда, и это чувство не покидает меня и поныне, что жизнь его была погублена напрасно, из-за ошибок и глупости высшего командования, так же, как и жизни многих других прекрасных людей. В тот год наступление стоило жизни 400 000 человек. Ллойд Джордж пишет в своих «Мемуарах» о генерале Дугласе Хэйге и генерале Джофре, руководивших военными операциями во Фландрии:

«Этих генералов неудача научила лишь подготавливать еще более кровопролитные поражения».

И я никогда не смогу ни забыть, ни простить интриги, в результате которых военные фирмы получали, по словам того же Ллойд Джорджа, «астрономические прибыли», в то время как тем, кто сражался, война несла нечеловеческие тяготы, а миллионам семей не приносила ничего, кроме горя.

Я постаралась как можно скорей вернуться к работе над «Черным опалом» и к изучению работ Маркса и Энгельса. Маму беспокоил мой интерес к революционным событиям в России и к социалистическим идеям вообще.

Как-то в холодный вечер, когда я читала у огня «Капитал», а мама сидела за кружевами, она вдруг воскликнула:

— Бога ради, отложи ты эту скучную книжку, дай отдохнуть бедной своей голове.

— Она не скучная, — сказала я. — Вот послушай! — И стала читать ей главу, где описываются условия, в которых работали на английских рудниках и фабриках женщины и дети, и говорится о борьбе за улучшение этих условий.

— Я и не думала, — сказала она, оставив свои коклюшки, — что когда-нибудь могли быть такие ужасные условия.

— Согласись же, — рискнула сказать я, — что интересно понять, каким образом эти условия могут быть изменены, если люди не захотят мириться с ними и станут бороться за их улучшение.

— Так это и есть социализм? — спросила она. — Твой отец не верил в него, я так никогда и не могла толком понять почему.

— Я уверена, что он не читал эту книгу, — сказала я. — И ему не пришлось пережить войну. Если бы он понял, что в наше время система наживы порождает войну, он так же горячо желал бы изменить эту систему, как и я.

— Но ведь ты не можешь это сделать! — воскликнула она в ужасе от мысли, что я могу быть замешана в революционной деятельности и беспорядках, нарушающих существующее положение. — Что в силах сделать девушка для изменения мира?

— Не знаю, — сказала я. — Но можно попытаться сделать хоть что-нибудь.

При всякой возможности я уезжала в загородный домик в Эмералд, чтобы поработать там и впитать в себя хоть частицу той силы и красоты, которые таила в себе земля, — ведь они утоляли боль от всех горестей. Маме не нравилось, когда я жила там одна. Иногда она ехала со мной на недельку. А потом было объявлено о продаже домика. Мне было страшно его потерять. Цена была невысокой, и мама решила истратить на покупку домика деньги, которые оставил ей Алан, а право на владение передала мне.

— Ну вот, теперь у тебя есть собственный дом, — сказала она, — и все же мне не верится, что ты останешься старой девой.

Пришла телеграмма от Хьюго. Он страдал от малярии, и его отпустили по болезни домой, но обязали принимать участие в призывной кампании. Скоро он будет в Мельбурне.

Я получала одну телеграмму за другой — из каждого порта на его пути. Мальчишка с телеграфа то и дело пробегал по дорожке через наш сад. В тот день, когда пароход вошел в залив, Хьюго прислал мне несколько телеграмм. Мама и Этель были вне себя от волнения. А я все еще боялась решиться и не знала, что сказать Хьюго.

Но когда Этель открыла дверь и я увидела его внизу у лестницы, увидела его высокую уверенную фигуру в военной форме, увидела его самого, вернувшегося из ада войны, моя нерешительность исчезла. Он протянул ко мне руки и я, сбежав по ступенькам, бросилась в его объятия.

Возвращение Хьюго обрадовало маму. Он обнял ее, как сын, и для нее — мне показалось — было утешением обнять его, живого и здорового, хотя никогда уже больше не обнять ей своего Алана.

Я рассказала Хьюго о своих политических убеждениях, и он готов был разделить их со мной. Он поистине был беззаветным и романтическим возлюбленным. Хотя он еще не оправился и лечился от малярии, каждое утро мне приносили от него букеты из цветочного магазина, а если, бывало, в какой-нибудь день мы не встречались, он присылал мне с курьером любовные письма. На улице его красивая, мужественная фигура привлекала все взоры. Когда мы обедали вместе в городе, я слышала за спиной шепот: «Это Троссел, кавалер Креста Виктории», и вокруг собиралась толпа, приветствуя нас.

— Какое обручальное кольцо ты хочешь? — спросил он.

Я сказала, что предпочла бы бабочек.

В магазинах продавались яркие куинслендские бабочки, и я мечтала иметь коробку с такими бабочками.

Однако когда Хьюго сказал маме, что я хочу бабочек вместо кольца, вид у нее был очень расстроенный.

— Мне бы хотелось, чтобы у нее было кольцо, — сказала она.

— Правильно, мама, — сказал он ей с заговорщическим видом. — Я тоже хочу, чтобы у нее было кольцо.

Он подарил мне кольцо с западноавстралийской жемчужиной, вделанной среди мелких бриллиантиков, и мама пришла в восторг — вот теперь уж, по ее мнению, я была обручена по-настоящему. Но Хьюго принес мне и бабочек, он даже сумел оценить их прелесть, воскликнув при этом:

— Ох, детка, да они просто великолепны!.. Вот здорово! Я рад, что купил их для тебя!

Я сказала ему, что жар нашего чувства подобен цвету этих бабочек, и оно такое же крылатое.

— Но ведь они мертвые! — воскликнул он. — А мы живы!

Его бурные ласки вызывали у меня ощущение, что самое важное на свете — это жить и любить.

Хьюго обсуждал с мамой нашу женитьбу. Он сказал, что, на его взгляд, нам не следует устраивать свадьбу, пока война не кончится. Мне эта церемония вообще была безразлична. Я предупредила его и маму, что буду венчаться только в ратуше или вообще не выйду замуж.

— Ох, милая, — взмолилась мама, — может быть, священник обвенчает вас не в церкви, а под эвкалиптовой ветвью?

— Нет, — сказала я, — ни церкви, ни священников не будет. Для меня это очень важно. Я должна выйти замуж в соответствии со своими убеждениями. Да и вообще я согласна жить с Хьюго без всякой регистрации.

Бедная мама, какое это было для нее испытание! Но ей так хотелось, чтобы я вышла за Хьюго, и она до того боялась, как бы я не привела в исполнение свою угрозу, что согласилась со вздохом:

— Ну хорошо, милая, если только это будет законный брак, в ратуше, я, так уж и быть, согласна.

Она совсем повеселела, когда я заверила ее, что единственная законная сторона венчания осуществляется все той же ратушей, где регистрируют рождения, смерти и браки...

Мы пробыли целый день в Эмералде и в сумерках возвращались на станцию, когда какие-то вспышки вдруг озарили дальние холмы.

Хьюго увидел это, и лицо его странно изменилось. Он был взволнован, молчалив и не отрываясь смотрел, как желтые вспышки одна за другой оставляют желтый след на небе.

— Что случилось? — спросила я с тревогой, подумав, что эти вспышки напоминают ему, должно быть, разрывы снарядов и весь тот ад.

Он обнял меня.

— Война окончена, — сказал он. — Это ракеты, возвещающие перемирие. Теперь мы можем пожениться. И мне больше не придется уезжать.

Письмо, которое я послала за океан, не имело никаких трагических последствий. Обет был нарушен, но рокового выстрела не последовало. Катарина Сусанна стала миссис Хьюго Троссел. Мама, Найджел и несколько родственников Хьюго пошли с нами в ратушу, чтобы стать свидетелями регистрации нашего брака по всей форме. Тетушка Лил украсила наш дом ветками магнолии из своего сада, готовясь к небольшому домашнему приему. Аромат огромных, лунно-белых цветов заполнил весь дом. Этель подарила мне на свадьбу вуаль, а Тэйт исполнил сюиту, сочиненную им в честь моего замужества. Потом мы с Хьюго уехали в горы, туда, где вокруг моего домика в Эмералде бушевали лесные пожары.

В моем рабочем кабинете висела картина, изображавшая Ахиллеса со щитом и копьем.

— Тебе нравится этот малый? — спросил Хьюго.

— Это мой идеал мужской красоты, — объяснила я.

Как-то утром во время нашего медового месяца я вошла в кухню и увидела, что он стоит на столе в позе Ахиллеса, держа вместо щита крышку от помойного ведра и швабру вместо копья.

— Ну как, сойду я за этого красавчика? — осведомился он.

Задыхаясь от смеха, я заверила его, что он для меня единственный красавец на свете. Такими были первые годы нашей совместной жизни, годы веселого товарищества, когда наша любовь и наша вера друг в друга давали нам все, о чем мы мечтали.

Самые счастливые годы моей жизни прошли в нашем доме в Гринмаунте, на Западе. Там я написала свои лучшие произведения. Чаша нашего счастья переполнилась, когда у нас родился сын. В эти безмятежные годы мы не могли представить себе, сколько горя таит для нас будущее.

Греки говорили: «Боги карают тех, кто дерзнул любить и страдать, как они».

Я вспоминаю эти слова, когда думаю о трагедии, постигшей нас.


Загрузка...