«Разговоры о перспективах. Редкая историческая ситуация, когда со сменой власти не видится вариантов. В очень жесткую структуру сложилось общество, которое больше страшится перемен, чем их чает. Это горький итог почти столетнего опыта России: от перемен не становится лучше» (18 ноября).
Самойлов не отождествлял поэзию и общественное сознание, не выводил возможность «нового слова» из обновления жизни, но связь поэтической немоты и всеобщей усталости он чувствовал. И надеялся на свежий звук. Неуловимый, но сущий. Дразнящий обманчивыми обличиями. Вдруг проступающий сквозь назойливый инерционный шум.
И к чему ни прислушайся – все перепев…
Да, мой перепел, ты и себя перепел.
Но однажды, от радости оторопев,
Ты особую ноту поставил в пробел.
Стихи начинаются каламбуром, и заданная им ирония страхует от упоения почудившейся радостью.
Ту, неверную, что остальным вопреки…
Но, мой перепел, я тебя не попрекну
Переломом мотива, крушеньем строки,
Несуразицу всю не поставлю в вину.
Счастливое и свободное пение, то, что, по слову Гете, равняет поэта с птицей, сейчас, увы, невозможно. Особая нота ведет не к божественной гармонии, а к слому мотива и крушенью строки. Перепелу не дано петь по-соловьиному. Но погибнуть, как захлебнувшийся пением соловей, он может.
Пусть та нота – какая-то вовсе не та,
Да, мой перепел, дуй в нее, как стеклодув,
А когда не по горлу тебе высота,
Раздери клокотаньем разинутый клюв.
Еще вопрос, заметит ли кто-нибудь самопожертвование перепела, расслышит ли его неверную ноту? Скорее всего, нет. А раз так, то и особость этой ноты запросто можно подвергнуть сомнению. Мало ли кто у нас тут кукарекает и токует? Глухота усиливает немоту, немота – глухоту. Изобретатели невиданных звуков стоят истовых хранителей традиций. И свищет муза птичкой серой, / На веточке невзрачной – так напишет Самойлов о конце поэтического ХХ столетия в последнем из «Трех набросков» (два первых – о закатах XVIII и XIX веков). Но ведь свищет! Ведь выкликает будущее.
Когда сумеем угадать,
Что объявился новый гений,
Когда прольется благодать
В пустые окна наших келий,
Он завоюет нас легко,
Он смыслы новые заявит,
И скоро новое лицо
Словесность наша миру явит.
Глухота кончится одновременно с немотой. Годом раньше Самойлов уже обращался к этому футурологическому сюжету:
Когда сумбур полународа
Преобразуется в народ,
Придет поэт иного рода,
Светло и чисто запоет.
Тогда выстраивалась довольно жесткая причинно-следственная система: поэт приходит к уже преобразившемуся народу. Теперь акцент меняется: речь идет не об исторической закономерности, но о всепокоряющем и непостижимом чуде:
Усвоим мы его язык,
В ученики пойдем смиренно,
От наших пут и от вериг,
Освободимся постепенно.
Освободимся не только от групповых пристрастий и вкусовых вывертов, но и от томящей усталости, страха, суетности, лжи, зависти и амбиций. Освободимся – станем свободными. Потому в заключительной строфе стихов о грядущем гении ощутимы молитвенные коннотации:
Пришел бы он! Пришел бы он!
Чтоб его имя воссияло,
А мы чтоб стерлись в пыль времен,
Как будто нас и не бывало.
Не таких-то и сяких-то, тем-то и потому-то кого-то не удовлетворяющих, а всех нас – способных в лучшем случае взять особую ноту и погибнуть благородной смертью перепела. России нужны слова о России, / Поскольку пути у нее не простые, – так начал Самойлов – все в том же глухонемом 1982 году – свою, многих тогда изумившую «Оду». Закончил он стихотворение, в заголовок которого демонстративно вынес имя архаичного и «сервильного» жанра, не менее резко и внеэтикетно:
России нужны слова о великом,
Поскольку она велика и обильна.
Чтоб перед ее таинственным ликом
Они прозвучали свободно и сильно.
Он мог сомневаться в собственной способности произнести эти слова, но не в их необходимости. В будущее русской поэзии он верил так же, как в будущее своей страны. В весьма мало для того «подходящее» время.