...

Не любовь, не гнев – главное поэтическое чувство Слуцкого. Он жалеет детей, лошадей, девушек, вдов, солдат, писарей, даже немца, пленного врага, ему жалко, хотя и принуждает себя не жалеть [106] .

Высоко ценя «Немецкие потери», свой рассказ о расправе с пленным Самойлов строит принципиально иначе.

Немец Слуцкого – «хороший»:

Он все сказал:

Какого он полка,

Фамилию,

Расположенье сил.

И то, что Гитлер им выходит боком.

И то, что жинка у него с ребенком,

Сказал,

хоть я его и не спросил.

Веселый, белобрысый, добродушный,

Голубоглаз, и строен, и высок,

Похожий на плакат про флот воздушный (367–368).

Немец Самойлова – никакой. Мы знаем о нем одно: у него есть жена и сын, заснятые на фото. Немец Слуцкого ищет и находит контакт с красноармейцами:

Солдаты говорят ему «Спляши!»

И он сплясал.

Без лести. От души.

Солдаты говорят ему: «Сыграй!»

И вынул он гармошку из кармашка

И дунул вальс про голубой Дунай:

Такая у него была замашка.

Его кормили кашей целый день

И целый год бы не жалели каши.

У Самойлова пленному сунули сухарь, что можно счесть ложным намеком на возникающую симпатию. У Слуцкого действие происходит зимой 1942 года, на русской земле, когда очередные отступления отзывались понятными взрывами ярости, а на сбережение пленных просто не было сил. Самойлов прикрепляет действие к концу войны одним слабым намеком (горит не православный храм, а костел), избегая каких-либо характеристик исторического момента, а соответственно и эмоционального состояния солдат, прикончивших немца. У Слуцкого расстрел мотивирован:

Да только ночью отступили наши —

Такая получилась дребедень (368).

В «Поэте и гражданине» никаких объяснений случившемуся не дано. Слуцкий опускает сцену казни. У Самойлова расправа описана шокирующее детально (в советских изданиях страшные строки —

Звук был слишком громок.

Он завизжал. И, дергаясь, как кролик… —

потребовали замены:

«Звук был слишком резок,

он закричал. И словно был подрезан» – 190, 683).

Слуцкий пишет о несчастье, которому есть причины. Ему жалко и немцев (конечно, не только «того, / что на гармошке / вальс крутил», но и других «хороших немцев», которым Гитлер «выходит боком»), и тех, кто был вынужден его умертвить, и самого себя. Самойлов пишет об абсолютном зле войны.

Рассказчик Слуцкого (при отчетливо личной интонации) – это один из многих достойных людей, которым, руководствуясь чувством долга и подчиняясь обстоятельствам, выпало делать то, что они предпочли бы не делать. Потому и называлось стихотворение при первой публикации (альманах «Тарусские страницы», Калуга, 1961) «Рассказ солдата». (Позже Слуцкий, видимо, почувствовал, что заголовок противоречит не только генезису текста, но и красноречивым деталям-проговоркам: «экономить жалость» для бойцов может не их ровня, а политрук, коим и был Слуцкий; у солдата нет своего блиндажа – ср. «ко мне в блиндаж приводят языка»; допрашивать пленных – тоже не солдатское дело.) Рассказчик Самойлова – поэт, вошедший в душу «никакого» немца (несмотря на постоянное использование местоимения третьего лица, все происходящее увидено глазами пленного – смена точки зрения происходит в миг между выстрелом и гибелью) и разглядевший в нем – себя, а потому – поэта (ср. стихи о Бёлле).

Самойлов не ставит под сомнение доброту и совестливость Слуцкого, но понимает, что рожденные этими чувствами стихи далеко отстоят от духовной нормы, что задана великой литературой, прежде всего Толстым, на которого Слуцкий внешне ориентируется (ср. эпизоды четвертого тома «Войны и мира»: плен для Рамбаля и его денщика Мореля становится спасением; Морель, отогревшись, выпив водки и съев котелок каши, забавляет солдат песней «Vive Henri Quatre…», слова которой весело перевирает солдат Залетаев; Петя Ростов трогательно печется о мальчишке-барабанщике, его чувства разделяют Денисов и простые партизаны, для которых Vincen уже стал Весенним или Висеней; Кутузов просит солдат пожалеть разбитых врагов и проч. [107] ). Слуцкий искренне стремится следовать Толстому, не замечая, как возводимая им система объяснений и мотивировок противоречит толстовскому духу, как идея «мiра» подменяется идеей «солдатской» («народной», «гражданской») общности. Он убежден, что имеет право быть поэтом (голосом народа) потому, что прошел вместе с народом (гражданами) сквозь тяжелейшие испытания:

Я говорил от имени России,

Ее уполномочен правотой,

Чтоб излагать с достойной прямотой

Ее приказов формулы простые.

Я был политработником —

как все, «голодным и холодным», как все, мужественным, заслуженно уважаемым, следовательно:

Я этот день (когда поднимал солдат в бой. – А. Н.),

Воспоминанье это,

Как справку,

собираюсь предъявить

Затем,

чтоб в новой должности – поэта

От имени России говорить (1, 107).

Для Самойлова братство поэтов и общность народа (снимающая конфликт поэта с гражданином и/или толпой) возможны и осмыслены только в том случае, если за ними открывается перспектива братства всеобщего. О ней и напоминает самойловский поэт своим рассказом. Рассказ этот прозвучал потому, что рассказик отличается от тех, вместе с кем он прошел войну, голодал и замерзал, рисковал жизнью, выполнял долг и разделяет как честь, так и вину. Рассказ прозвучал не потому, что рассказчик равен прочим гражданам (мало ли кто видел ужасы войны) или по-человечески лучше их (убийства он не предотвратил), а потому, что он – поэт, то есть человек, свыше наделенный дарами видения и претворения своего опыта в общий.

У преступления, о котором рассказывает поэт, три свидетеля. Первый – Бог. О Его присутствии говорит сравнение «За лесом грозно, / Как Моисеев куст, пылал костел» (189). Моисею явился «Ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнем, но куст не сгорает» (Исх 3, 2). Храм (дом Бога) горит на протяжении всей трагедии. Когда убийство свершилось, а «те трое прочь ушли. Еще дымился / Костел» (190).

Второй свидетель – месяц, упомянутый четыре раза.

И как рожок бесплотный полумесяц

Легко висел на воздухе пустом <…>

Душа была чужой, но не болела.

Он сам не мерз. В нем что-то леденело.

Еще вверху плыл месяц налегке,

Но словно наливался

(Как и ставшая чужой душа, месяц угадывает приближение смерти. – А. Н .)

<…> И все ж он встал, держа в руке сухарь.

Уже был месяц розов, как янтарь <…>

Еще дымился

Костел. И месяц наверху налился

И косо плыл по дыму, как ладья.

Меняя окраску (наливаясь неназванной, но безошибочно угадываемой кровью), месяц и предсказывает убийство, и пытается его предотвратить, предупреждая (тщетно) солдат о том, что видит их преступление.

Месяц исполняет роль «Божьего ока» в балладе Катенина «Убийца», где обреченный на смерть мужик, указывая в окошко, сулит преступнику:

Есть там свидетель, он увидит,

Когда здесь нет людей.

Задушив своего благодетеля, убийца убеждается в его правоте:

Взглянул, а месяц тут проклятый

И смотрит на меня.

И не устанет, а десятый

Уж год с того ведь дня.

Месяц, годами укорявший злодея, заставляет его признаться в преступлении жене, следствием чего становится возмездие:

Казнь Божья вслед злодею рыщет;

Обманет пусть людей,

Но виноватого Бог сыщет —

Вот песни склад моей [108] .

В поэме Самойлова «Блудный сын» (где есть и иные переклички с «простонародной» балладой Катенина) преступление (убийство отцом не узнанного им сына) должно было свершиться в полной тьме и стало невозможным (как и месть проснувшегося сына) при свете. Отсутствие какого-либо света в ночи «накануне Святок» подчеркнуто несколько раз, в том числе строкой, втянутой в первый обмен репликами между сыном и отцом:

Загрузка...