Увидев заголовок «Генеральская дочка», обычный знаток новейшей словесности решит, что ему предлагается римейк повести о том, как Петр Андреевич Гринев женился на Марии Ивановне Мироновой. Читатель более просвещенный, чующий авторскую хитрость, может вспомнить бессмертный романс о бедолаге титулярном советнике. Оба будут не правы. Все просто: роман Дмитрия Стахова «Генеральская дочка» («Дружба народов», № 5) – действительно римейк, но… «Дубровского». Первая неожиданность, впрочем, оказывается и последней. Стахов старательно пересказывает общеизвестный сюжет, склоняя его на новорусские нравы и накачивая должным количеством «современных» деталей (мобильники, Интернет, бешеные деньги, невероятная легкость пространственных премещений, наркотрафик как основа благополучия нынешнего Троекурова и проч.) и сцен, достойных типового (около)голливудского изделия из бандитско-полицейской жизни.
Побивать среднего литератора Пушкиным – занятие глупое. Поэтому промолчу о «качестве» стаховского слога, о банальности его игры с первоисточником (новоявленный Дубровский-Дефорж демонстрирует геройство не в поединке с медведем, а обезвреживая готовую рвануть гранату), о болтливости автора, озабоченного не семантическим, а физическим объемом своего «боевика», об элементарном непонимании сути сюжета (новация Стахова в том, что Маша не стала женой князя Верейского – так аннулируется трагический конфликт, без которого нет пушкинского романа). По-настоящему тут интересно лишь одно обстоятельство. Если вынести за скобки авторскую жажду успеха (гонорара), я не могу понять, зачем Стахов написал «Генеральскую дочку». А почему Пушкин сочинил «Дубровского» – кое-как понимаю.
Пушкин постоянно работал с чужими сюжетами. Причем по-разному. К примеру, в «Повестях Белкина» играл буквально со всей мировой литературой (от Шекспира до «полусправедливых» журнальных историй). В «Каменном госте» варьировал «вечный сюжет». В «Анджело», сжимая Шекспирову мрачную комедию «Мера за меру», выявлял то, что полагал ее бесценной сутью. В незаконченном «Рославлеве» прицельно полемизировал с соименным романом Загоскина. В «Капитанской дочке», переводя так сказать «сборный» роман Вальтера Скотта в русский регистр, переосмысливал историческую концепцию «шотландского чародея» (ибо полагал, что наша история требует «другой формулы»)… Да и в «разбойничий роман» мотив «двойного бытия» героя (днем – Дефорж, ночью – Дубровский) пришел из модной повести Шарля Нодье «Жан Сбогар». Но при всем при том Пушкин писал свое . Вне зависимости от того, что думали о его свершениях современники, в большинстве «не расчухавшие» «Повести Белкина». Или не худшие потомки. Поэма «Анджело», которую сам поэт полагал своим лучшим сочинением, не получала сколько-нибудь вдумчивого отклика более столетия. Почему Белинский отнесся к ней с презрением, понять можно, но и мыслители рубежа XIX—ХХ веков (от Владимира Соловьева до Франка), сосредоточенные на религиозно-философской проблематике, «Анджело» в упор не видели.
Да, Пушкин писал свое , и «Дубровский» не был исключением. Разумеется, Пушкин мечтал сочинить увлекательный авантюрный роман, способный привлечь широкую аудиторию, а заодно подкормить автора. Он тяжело переживал расхождение с «демократизирующимся» читателем, который охотно потреблял да нахваливал пухлые (деньги платят за «долгое чтение»), «актуальные-продвинутые», изобилующие приключениями, с худо-бедно закрученным сюжетом, отчетливыми нравоучениями и должной толикой «обличительности» опусы Булгарина, Греча, Полевого или Загоскина. Он остро нуждался в деньгах. Вот и строил «читабельный» (предполагающий потребительский спрос) роман, не брезгуя ни «разбойничьей» фабулой, ни похищением у Нодье, ни броскими эпизодами (вроде той же сцены с медведем), ни явным мелодраматизмом. Но вырастал «Дубровский» из главных пушкинских раздумий. О судьбе петровской империи. О роковой роли «славного» 1762 года, когда переворот, низвергший Петра III и вознесший на трон не имеющую на то каких-либо прав Екатерину, ускорил больной процесс разделения «старого» – истинного – дворянства и новой – зависимой от власти, богатой и беззаконной – аристокрации. (Вельможному самодуру Пушкин дал маркировано «боярскую» фамилию Троекуров, тем самым тонко указав: различие «старого» и «нового» дворянства не обязательно обусловлено происхождением, не менее важна самоориентация человека в новой реальности.) О (не)возможности союза старинного дворянства и крепостных. О специфике «русского бунта». О перспективах страны, в которой могут случаться подобные истории. О чести – мужской и женской. (Вот почему так значимо насильственное замужество Маши и ее прощальная реплика.) Потенциальный «бестселлер» возводился на фундаменте пушкинской мысли – исторической, политической, этической. Пушкин не стал разжижать эту мысль «подробностями» и «боковыми ходами», то есть – наперекор читательским предпочтениям – пожертвовал объемом физическим ради объема смыслового. Так случилось и с «Пиковой дамой», синтетическим гофмановско-бальзаковским романом, сжатым в «мастерский рассказ», которому Белинский (ему принадлежит определение) отказал в серьезности и который на потребу публике старательно разжижался и развертывался театральными интерпретаторами (от споро соорудившего сценическую версию князя Шаховского до либреттистов гениальной – и воинственно антипушкинской – оперы Чайковского). Но случай «Дубровского» еще интересней, ибо Пушкин не обнародовал первую – завершенную – часть своего самого «товарного» сочинения, а работу над продолжением отложил. (На время или навсегда, не знаем.) Скорее всего, он почувствовал, что жанровый стандарт противоречит авторской задаче. (Кажется, по той же причине был прежде оставлен роман о царском арапе, где новеллистическая композиция – рождение незаконного черного ребенка в начале должно отозваться появлением такого же, но белого ребенка в конце – и обусловленный ею мрачный финал не давали возможности развернуть оптимистическую концепцию «славных дней Петра».) А почувствовав, стал искать художественную стратегию, что соответствовала бы главной мысли. И написал «Капитанскую дочку». Которую держать под спудом не собирался. Был уверен, что «сошлось».
…На днях получил я два привета. Евгений Сидоров в «Знамени» (№ 6), по-моему, слишком категорично судя наш с ним общий цех («не любит литературу наша текущая критика»), заметил, что моя душа «не здесь, не с нами, а в XIX веке или, в крайнем случае, в диапазоне прозы Юрия Тынянова и поэзии Давида Самойлова». «Литературная газета» пожелала вашему обозревателю «неизменного критического внимания – но не только по отношению к лично ему симпатичным авторам». Признателен как издавна уважаемому старшему коллеге, так и «Литературной газете», понимаю их резоны, но согласиться в обоих случаях не могу. Была бы душа моя только в XIX веке (от любви к классике, равно как и к Тынянову с Самойловым не отказываюсь), не ломал бы я глаза о сегодняшние сомнительные тексты. Многочисленные, но не отменяющие «штучных» – тех, что мне лично – а как же еще? – симпатичны. Точнее – дороги. О них писал и буду писать, потому что поделиться радостью от литературной удачи, указать читателю на пока неведомую ему, только что появившуюся ценность – это счастье. И не моя вина, если выпадает оно редко (см. впрочем, недавние рецензии на роман Майи Кучерской «Бог дождя», роман Андрея Дмитриева «Бухта радости», книгу Тимура Кибирова «На полях “A Shropshire lad”» и предстоящую – на сборник статей Александра Долинина «Пушкин и Англия»). Ну а если имеешь дело с чем-нибудь вроде «Генеральской дочки», авторимейка когда-то восхищавшего меня Анатолия Азольского («Посторонний» – «Новый мир», № 4–5), или хамского и бессмысленного романа распиаренного Алексея Иванова, название которого мне и повторить противно, то лучше увести разговор в сторону. Совершить обходной маневр. В сторону Пушкина. Писателя посовременнее многих.