Распространялся достаточно точный слух, что роман вызвал гнев Маленкова, самого приближенного из слуг Сталина <…> Наконец по роману ударил Фадеев (генеральный секретарь Союза советских писателей. – А. Н .) – коротким, но сильным ударом. Твардовский (тогда главный редактор «Нового мира». – А. Н .) каялся в том, что опубликовал роман в своем журнале. Печатно отреклась от романа и редколлегия журнала.
Заставляли каяться и Гроссмана. (В другом месте мемуарного очерка о Гроссмане Липкин рассказывает, как его друг – вместе с другими известными писателями, учеными, артистами еврейского происхождения – был принужден подписать обращенное к Сталину письмо, клеймящее «подлых врачей-убийц». Письмо, по мысли его инициаторов, должно было засвидетельствовать лояльность и патриотизм «правильных» советских евреев и тем самым спасти их от надвигающейся государственной кары. – А. Н .) Круг друзей и знакомых все больше редел. Случилось так, что и у меня в это время положение стало неважным <…> Еще осенью 1949 года на меня завели грязное дело. Вопрос обо мне стоял на секретариате Союза писателей: я, мол, пропагандировал как переводчик и пересказчик байско-феодальные эпосы тюркоязычных народов «Манас» и «Идигей», эпос высланных калмыков «Джангар». За меня заступились Фадеев и Симонов (последний – по ходатайству Гроссмана) [64] , дело кончилось выговором, но кончилось ли? Были арестованы мои добрые друзья, еврейские поэты, которых я переводил, – Самуил Галкин и Перец Маркиш. Пассажиры в трамваях, автобусах, электричках, прочитав о врачах-убийцах, говорили о том, как евреи-провизоры отпускают такие лекарства, которые заражают людей сифилисом.
Мы с Гроссманом решили это смутное время пережить, вернее, укрыться на моей даче в Ильинском <…> Ни радио, ни газет у нас не было, мы ничего не знали, когда одним мартовским утром соседка Маруся <…> сказала: «Слыхали, Сталин болеет».
Мы не поверили.
Но весна 1953-го не обманула. Ужас отступил далеко не сразу (годом позже написано отчаянное стихотворение «В ночном Ростове»), но на сей раз жизнь победила небытие. Мы не знаем доподлинно, когда был завершен «Воробышек». Возможно, именно в те роковые весенние дни, атмосфера которых надиктовала стихотворение. Возможно, позднее, когда прямая опасность миновала. Как бы то ни было, но стихи эти завершаются нотой надежды, осторожным признанием странной правоты малой птахи.
И быть может, когда ты сидел на заборе,
Впрямь весна родилась, и пахучие зори,
И свобода воды, и ликующий гром, —
Ибо все это было в мятущемся взоре
И в чириканье жалком твоем.
Это неожиданный, пусть и приправленный скепсисом, оптимизм особенно выразителен на фоне миниатюры Гроссмана «За городом», запечатлевшей в том же году ту же ситуацию. Неназванный человек (мы ничего о нем не узнаем, это «человек вообще», но в конкретных исторических обстоятельствах 1953 года) просыпается от «негромкого позванивания стекол» террасы. Он вспоминает, что недавно были убиты старики-соседи, и, одолеваемый страхом, корит себя: