Вскоре после ухода Антонины Петровны домой на рынке разыгралась одна из драм периода оккупации.
По заранее разработанному плану рота эсэсовцев при помощи полиции скрытно окружила рыночную площадь.
Надя, пришедшая на рынок для встречи со связным от подпольной группы железнодорожников, несколько раз проходила мимо бывшего ларька колхоза «Октябрь». Рабочего, продающего старый детский костюмчик, не было.
У девушки под картофелем в продуктовой сумке лежало несколько десятков капсюлей-детонаторов и моток бикфордова шнура. Кроме этого, она должна была от имени товарища Демьяна передать связному инструкции по дальнейшей работе группы железнодорожников.
Внешне соблюдая полное спокойствие, Надя ходила по рынку, а в голове проносились самые различные предположения.
«Арестов не было… об этом бы знали. Может, заболел? А может, просто почему-нибудь задержался?»
И девушка вновь пробиралась в толпе к нужному ларьку.
«Еще нет…»
В уши назойливо лезли крики торговцев солью. На старом соборе Двенадцати святых шумно ссорились стаи галок и тускло поблескивали кресты. Девушка вспомнила, как три года назад, будучи еще в седьмом классе, они с Витей взобрались тайком от сторожа на колокольню собора и смотрели сверху на город. Было это в новогодние каникулы. Кажется, совсем недавно.
«Да, теперь этого не будет… Город не тот, и Вити — нет…»
Девушка поздно заметила поднявшуюся на рынке тревогу. Стихли разговоры; словно привидения, исчезли торговцы солью. В беспорядочно задвигавшейся толпе слышались выкрики:
— Безобразие!
— Сорок раз на день документы проверяют!
— И якого ж им биса треба?
Надя протиснулась на край толпы и увидела цепь эсэсовцев, отжимавших толпу назад.
Девушка бросилась в другую сторону и через полчаса растерянно остановилась; все выходы были заняты немцами и полицейскими.
Под дулами автоматов люди торопливо пятились назад, прятались за спины других. Кто-то из женщин поблизости испуганно выкрикнул:
— Мамоньки! Соль… соль рассыпалась! Да не топчите, проклятые! Хоть малость подберу…
— Э-э, тетка, брось — не время!
Стараясь держаться в середине толпы, Надя медленно отходила вместе со всеми в направлении к собору. Сумку решила пока не бросать.
«Если что, успею. В толпе не заметят…»
Через четверть часа все, бывшие в этот день на рынке, оказались зажатыми в тупике между собором и складскими помещениями.
Стараясь перекрыть шум толпы, незнакомый Наде человек в штатском прошел через эсэсовскую цепь и закричал:
— Господа! Тише!
Из толпы возмущенно закричали:
— Господа!..
— Издеваетесь! Как баранов, людей гоняете!
— Зато господами кличут!..
Переговариваясь, эсэсовцы следили за толпой. К человеку в штатском подошел офицер и что-то тихо сказал ему. Тот кивнул и вновь закричал:
— Господа! Потише, граждане! Внимание! Сейчас будет проверка документов. Она вызвана тем, что в город проникла группа бандитов с целью грабежа и учинения беспорядков.
— Сам ты, шкура, бандит!
— Людей морозят!
Человек в штатском глянул в ту сторону, откуда раздались выкрики и, подняв руку в лайковой перчатке, закончил:
— Проверка будет производиться в нескольких местах сразу. Быстренько! Быстренько управимся!
Сразу в шести местах базарной площади началась проверка. Старых и пожилых пропускали быстро, даже не заглядывая в паспорта и справки. У молодых придирчиво осматривали вещи, некоторых обыскивали; не имевших специальных пропусков задерживали и группами по восемь — десять человек отводили в полицию. На протесты коротко отвечали:
— В полиции разберутся.
Надя, незаметно бросив сумку в толпе, тоже оказалась в числе задержанных. Рыжеватый, с хитроватыми глазами полицай, не взглянув даже в удостоверение личности, выданное горуправой, буркнул:
— Не шумите, барышня, бесполезно. В полиции разберутся.
Рыночная площадь вскоре опустела. Лишь кое-где на ней чернели галки, налетевшие на конский помет, да гонимые ветром перелетали с места на место клочья бумаги.
В вокзале воскресный день начался, как всегда, с выдачи хлеба. Позавтракав, Зеленцов спросил:
— Не помнишь, какое сегодня число?
— Сегодня день смерти Ленина, — ответил Малышев.
Зеленцов подумал:
— Кажется, да. Владимир Ильич… Ленин…
Засовывая стывшие руки подальше за пазуху, Малышев выругался:
— Хоть бы дров дали, сволочи! — Он обвел взглядом огромный зал, набитый людьми до отказа, и задумчиво прищурился. — Мишка, а что если бы на нашем месте оказался Ленин? Что бы он стал делать?
— Кто знает… Но он бы выход нашел, будь спокоен… Убежал бы, например.
— Нет, — Малышев отрицательно потряс головой. — Он бы людей не оставил. Говорят, любил он народ, разговаривал со всеми, без охраны ходил везде. Ему бояться было нечего. Кого народ любит, тому охрана ни к чему. Он бы и не убежал — что-нибудь другое придумал бы. А может, такого бы и совсем не было. Он бы не стал Гитлера пшеницей откармливать, чтобы потом от него по зубам получить. Как ты думаешь? Ленин-то еще в семнадцатом кайзера вокруг пальца обвел…
В разговор вмешался Кинкель и возразил Павлу, что договор с Германией был необходим, что этим договором Советский Союз вырвался из совершенной изоляции и направил ход развития войны в неожиданную для дипломатии всего мира сторону.
— Ну, конечно, — Павел сощурился. — Ты ведь тоже наше сало да хлеб трескал. Чем не малина! Русский человек дурак: только попроси, и от собственного рта своего оторвет. Весь мир кормить готов, а потом за это ему еще и бока намнут хорошенько. Была бы моя воля, я бы вам всем вместо сала фигу преподнес. Я человек простой, в дипломатии не разбираюсь и разбираться не хочу, потому что все это одна дрянь. Друг дружке зубы заговаривают, без толку языками треплют. В руки бы всем этим дипломатам топоры да лес рубить — пользы-то хоть маленько было бы.
Выслушав длинную и горячую тираду Малышева, Арнольд усмехнулся.
— Если бы все было так просто, как ты думаешь… Горяч ты да и молод очень…
Зеленцов перебил:
— Бросьте вы мудрить, ради бога! Прошлого за хвост не поймаешь. Бежать нам нужно, вот что!
Малышев возразил:
— Ребят надо прощупать… Черт знает, троим трудно. С поезда, что ль, попробовать? Как ты думаешь, Арнольд?
— Тс-с! — Зеленцов торопливо встал. Павел повернулся к выходу.
Негромкий гул голосов затих, в зал в сопровождении охраны вошли комендант города, начальник биржи труда, бургомистр Кирилин. В полнейшем молчании они прошли среди расступившихся перед ними людей на лестницу, ведущую на второй этаж. Поднявшись на несколько ступеней, комендант остановился и кивнул Кирилину:
— Начинайте.
Солдаты охраны и полицейские у входов и выходов настороженно оглядывали зал. Автоматы в их руках тоже, казалось, осматривали людей глазками дульных отверстий. Многие от этого ежились.
Кирилин кашлянул; где-то под сводом родился ответный звук, прошелестевший по залу.
— Граждане! — начал он и, помедлив, подчеркивая торжественность минуты, повторил: — Дорогие мои соотечественники!
В наступившей паузе кто-то из зала изумленным шепотом бросил:
— Ну и… проститутка! Ах, ты… — грязная матерная ругань, вызвавшая бы в другое время негодование, сейчас была воспринята всеми, как нечто законное.
Кирилин мельком оглянулся на коменданта, зачастил скороговоркой:
— Вам предстоит большая честь! В Германии, куда вас направляет наш город, вы должны честно потрудиться во имя нашей общей задачи: разгрома коммунизма! Граждане, не посрамите своего города! Всем, честно проработавшим, после нашей победы в новой свободной России будут предоставлены большие льготы…
Минут пятнадцать ручейком лились слова.
Зал молчал.
Только среди девушек, стайкой сбившихся в дальнем конце зала, слышались редкие охающие звуки: кто-то плакал.
После Кирилина поднял руку комендант. С тем же бесстрастным выражением лица, с каким слушал бургомистра, он вытолкнул из себя несколько фраз о порядке, о дисциплине и закончил:
— Все. Скоро ехать. На тнях. Счастливой торога!
Девичий вскрик разорвал напряженную тишину; она рассыпалась на десятки, сотни кусков. Люди закричали, задвигались. Все уже знали свою участь, но сейчас все это прозвучало, как нелепая жуткая неожиданность. В Германию? Да кому она нужна, эта растреклятая Германия?!
Проходившие мимо вокзала железнодорожники косились на окна: негодующий гул сотен людских голосов прорывался сквозь толщу каменных стен и разносился по площади.
— Кретины!
— Мамоньки! Ох, ма-амоньки!
— По какому праву! Не желаю-ю! В гробу я эту Германию видел!
— Мы не скот! Не имеете никакого права!
Один из солдат по знаку коменданта полоснул поверх голов длинной автоматной очередью. Со стены напротив дождем брызнула штукатурка. Кто-то, задетый отрикошетившей пулей, закричал дурным голосом. Стискивая друг друга, люди хлынули от лестницы к стенам.
В испуганно дрожавшей тишине комендант и сопровождавшие его лица вышли из вокзала.
Миша схватил за плечо кинувшегося куда-то Павла, зло сказал:
— Скоро ты научишься держать в руках свои бабьи нервочки?
Бешено взглянув на него, Малышев перевел взгляд на Кинкеля и вдруг обмяк.
— Эх! И во всем сам, подлец, виноват! Если бы не облопался тогда…
Зеленцов махнул рукой:
— Хватил. Было — быльем поросло.
Зал гудел глухо, недобро. Чей-то неестественный звонкий смех, прозвучавший в этом гуле, был так странен, что многие зашикали:
— Кого разбирает?
У сибиряка Малышева завидная способность: он мог быстро сближаться с другими. Зеленцов с Кинкелем еще никого не успели узнать, а Малышев уже перезнакомился со многими.
Перекипев после речи бургомистра, он опять отправился бродить по вокзалу. Миша, почесываясь — последнее время сильно одолевали вши, — уселся на полу.
«Германия… Нас будут отправлять в Германию…»
Задумался, обвел взглядом зал. Лица. Сотни молодых, измученных случившимся лиц. В сознании мелькнуло: свежая молодая кровь, насильно вливаемая в жилы Германии…
— Послушай, Арнольд, как у вас там, в Германии? Расскажи что-нибудь, — вполголоса попросил Зеленцов Кинкеля, приваливаясь спиной к стене.
Тот, не меняя положения, скосил глаза и пожал плечами:
— Что рассказывать… Подойдет время — сам насмотришься. Еще надоест… — Кинкель вздохнул, ироническая усмешка тронула губы.
Порой его смешило то обстоятельство, что он будет отправлен на родину в качестве одного из русских пленных, и он начинал подтрунивать над собою. Но, испытав на себе прелесть нацистских концлагерей, он отлично знал, как трудно вырваться из них на свободу, и поэтому ни на минуту не переставал думать о побеге. Об этом он не раз заговаривал с Зеленцовым и Малышевым, и все трое решили попытать счастья в дороге.
Вернулся чем-то сильно возбужденный Павел и, присев рядом на корточки, сообщил:
— Ту девушку помните, что с майором в наш барак приходила? Витька покойник еще обозвал ее тогда тварью. Здесь она.
— Путаешь, — возразил Зеленцов уверенно. — Такие сюда не попадают.
— Лопни глаза — она! Пойдем, посмотрим, сам уверишься…
Оставив Кинкеля охранять занятое в углу удобное место, Павел и Зеленцов пробрались туда, где расположились девушки. Миша взглянул на одну из них, указанную Малышевым. Вероятно, почувствовав на себе его пристальный взгляд, она оглянулась. Ресницы ее чуть дрогнули, когда она встретила взгляд Малышева, и она на минуту, пока не совладела с охватившим ее волнением, отвернулась.
«Точно, она… — Миша поглядел на Малышева. — Интересно, что бы это значило?»
— Ну что? — спросил Павел тихо.
— Она…
Прежде чем они успели что-либо решить, девушка, торопливо и ловко пробираясь между сидевшими и стоявшими людьми, подошла к ним. Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Наконец девушка сказала, робко глядя на Зеленцова:
— Кажется, я не ошиблась? Это вас я видела в концлагере, тогда… Помните?
Под холодным, почти враждебным взглядом Миши она опустила глаза.
— Да, — сказал он, — не ошиблись… Я тоже очень хорошо вас запомнил.
Она взглянула на Малышева, словно надеясь найти у него защиту, но, встретив его ненавидящий взгляд, опять обратилась к Зеленцову.
— Чего б вы ни думали обо мне, это ваше право. Оправдываться я не буду. Прошу лишь об одном… Скажите, знали ли вы того человека, что стоял сразу же вслед за вами? Его звали Виктором… Виктор Кирилин. — Пристально глядя на него, она с надеждой повторила: — Виктор Кирилин… Номер семьсот девятнадцатый… Знали?
Миша переглянулся с Павлом. В голосе девушки с большими глазами слышалась такая трепетная надежда и еще что-то непонятное, но больно чувствующееся сердцем — может, раскаяние, может, страдание, — что им обоим стало неловко.
Но все пережитое и виденное в концлагере не разрешало прощать. Еще стояли перед глазами замученные товарищи, надзиратели с дубинками, окоченевшие на холоде трупы умерших. Еще звучал в ушах вой сирен и раздавались беспощадные окрики эсэсовцев.
— Да… — глухо ответил Зеленцов. — Знал, слишком хорошо знал…
— Знал? — упавшим голосом переспросила Надя. — Значит… он погиб…
Зеленцову не пришло на ум спросить, откуда ей это известно; он сказал:
— Да. На второй день после вашего… — Он долго выбирал подходящее слово и наконец вспомнил запомнившееся из какого-то романа: — Вашего визита, — язвительно окончил он.
Павел незаметно толкнул его в бок. Зеленцов, глядевший в сторону, вздрогнул: по лицу девушки бежали слезы.
— Поздно жалеть, — несмотря на протестующий знак Павла, сказал он. — Жуткой смертью погиб — в душегубке. Да разве вы знаете, что это такое? Что вам говорить… Наверно, перед концом и вас помянул…
— Замолчите! — крикнула Надя, шагнув к нему. — Замолчите… — повторила она тише, и Зеленцов от неожиданности попятился. — Вы не имеете права судить меня. Думайте обо мне, что угодно, но этого… Жестокий вы человек…
— Я имею такое право, барышня, — глухо отозвался Зеленцов.
Сдерживая слезы, она взглянула на него.
— Кто знает, у кого из нас прав больше…
С каким-то неопределенным чувством горечи и недоумения смотрел ей вслед Зеленцов, смотрел и не знал, что сказать, что сделать.
— Да ну ее к чертовой матери, — дернул его за рукав Павел. — Пойдем.
Зеленцов долго не мог успокоиться. Сидел, нахмурив брови: «Хорошо знаешь, что прав во всем, а на душе какая-то горечь. Виноват в чем-то перед этой бесстыжей девкой? Как же, только этого и не хватало — разбирать, что к чему. Нужно о другом подумать. Вон отправка скоро. Говорят, для полного эшелона нужно тысячу человек. Как наберут — сразу повезут. Что все-таки делать?»
Зеленцов почувствовал на себе пристальный взгляд Кинкеля и, подняв голову, коротко спросил:
— Что?
— Брось мучить себя. Обстоятельства покажут, как быть.
— Обстоятельства. Их никогда не будет в нашу пользу… — и, помолчав, добавил: — Помешал ты мне. У меня стишки в голове звучали о полночи, о любви… Эх, любовь, любовь! Что она, на сам деле такое?
Павел хмыкнул:
— Дубина! Нашел время… Любовь… Это только говорится — любовь. Всякие там зефиры, благородные слова и прочая чепуха. А все эти идеалы всегда заканчиваются под одеялом — вот тебе и любовь.
Кинкель засмеялся:
— Молодой ты, Павлушка, а рассуждаешь, как дед. Как же без любви жить? Сам ты разве не любил никого?
— Любил. С шестнадцати лет врезался, а она меня, шельма, с треском вокруг пальца обвела. Уехала с одним матросиком, только подолом мотанула на прощанье…
У входной двери поднялся шум, и Малышев, обрывая рассказ, подхватился и ушел. Вернувшись, коротко бросил:
— Подрались двое… дураки… куда только не лень силу расходуют.
Никто не ответил. В облаках выдыхаемого людьми пара поблескивала под потолком сединой инея огромная люстра.
В холодных закоулках вокзала плутали люди, плутали короткие зимние дни.
В ночь перед отправкой эшелона несших караул в вокзале эсэсовцев сменила рота полиции.
Сергею, назначенному в первую смену, достался пост в вокзале: в коридоре, ведущем в уборную.
Мимо него то и дело проходили люди. По их лицам и взглядам было видно: любой из них с удовольствием передавил бы ему горло, не будь у него в руках автомата, а за плечами — безжалостных законов оккупации.
Недалеко от него, уже непосредственно возле уборных, стояло еще двое полицейских. Сергей знал, что один из них, черный, как цыган, с воинственно торчавшими смоляными усами, свой. Он сегодня впервые дал Сергею задание: вывести из вокзала Надю Ронину. Они выработали примерный план действия, оставалось самое трудное: встретиться с Надей, не возбуждая подозрений со стороны.
Идти разыскивать ее в зал, набитый людьми, было бы идиотизмом. Там не поможет и автомат. Его схватят и, как кутенка, просто придушат. И будут совершенно правы.
Служба в полиции за короткий срок приучила Сергея ко многому. Первые дни были для него сплошным кошмаром. И порой казалось, что не осилить, не выдержать. Еще немного, и сойдешь с ума.
Приходилось водить на допросы. Туда водить, а оттуда вытаскивать бесформенные, окровавленные груды человеческого мяса. И показывать при этом, что тебе безразлично, что ты — рьяный служака. После этого долго не проходило тягостное ощущение чего-то липкого, гадкого, приставшего к рукам, а еще больше — к душе.
Один раз он не выдержал. В числе других его заставили вздергивать на виселицу двух стариков и мальчика — сына коммуниста-партизана. Мальчику было лет четырнадцать. Был он тонок в поясе, с лицом-синяком, на котором блестели карие, по-детски чистые глаза. Прочли приговор, и нужно было браться за веревку. Мальчик со связанными руками озирался по сторонам. Один из стариков подбадривал его:
— Не бойся, Василек, это совсем не страшно… Ты только не думай, вспомни о чем-нибудь хорошем…
Полицейский, стоявший сейчас в паре с черноусым возле уборной, ударил старика прикладом в лицо. Затем подняли его с земли, стали надевать петлю.
Сергей побледнел, скверно выругался и, не обращая внимания на окрики командира взвода, зашагал прочь. В дежурке полиции жадно выкурил несколько самокруток подряд. Курил и думал: что теперь будет?
Ввиду его молодости с ним обошлись не так строго: отсидел три дня под арестом. За ним до сих пор не числилось никаких проступков — учли и это.
Сергей, стоявший в коридоре, хорошо видел проходивших мимо него людей, Нади среди них не было. Заговаривать с кем-либо он не решался: мешал полицейский, стоявший с черноусым в паре в другом конце коридора…
Волнение Сергея возрастало с каждой минутой: до смены оставалось два часа.
Черноусый Голиков, подойдя к нему, спросил:
— Табак есть?
Сергей достал кисет, оба закурили. Голиков вполголоса сказал:
— Сейчас я его, свинью, обработаю, а ты проворачивай.
И громко, чтобы слышал другой полицейский, захохотал:
— Ловок парень! Хо-хо-хо! Ну, давай, я не против!
Вернувшись на свое место, он со смехом сказал напарнику:
— Ну и Серега! Черт… придумал!
У того глубоко сидящие глазки сверкнули на миг интересом.
— А что?
— Да говорит, девок-то все одно в Германию отправляют. В публичные дома. Что у нас, свои мужики перевелись?
Услышав непристойность, полицейский захохотал.
— А что? Пусть! Ишь ты! Молодой, пусть. Смену сдаст и схапает кралю на сон грядущий… Хо-хо-хо-хо! Посулит пусть, что отпустит, — любая согласится. А? Как думаешь?
Черноусый кивнул.
— Пусть, — сказал он. — Нам-то от того убытку не будет. Пропала, и шут с ней. Пусть позабавится… молодость… А нам… хочешь?
Голиков вытащил из кармана бутылку с мутным самогоном, отхлебнул из нее, крякнул и хрустнул луковицей.
Глазки полицейского замасленелись. Он оглянулся по сторонам, протянул руку к бутылке:
— Спрашиваешь… Давай.
Прямо из горлышка стал пить: большой острый кадык заходил у него вверх-вниз. Голиков поймал себя на желании сдавить этот кадык и невольно положил руку на автомат.
Когда в бутылке осталось совсем немного, Голиков выхватил ее из рук полицейского.
— Ишь, черт! Приложился… Я-то почти не пил еще.
У полицейского выступили на глазах слезы. Отдышавшись, он вытер губы, попросил:
— Дай загрызнуть. Хороша, ух, стервуга, хороша! По всем жилкам-поджилочкам прожгла… а?
Разгрызая луковицу, покосился на бутылку: немного не допил.
Черноусый достал портсигар с сигаретами.
— Закурим? А потом допьем…
— Да уж лучше сразу. Ты немного и мне оставь… а?
— Давай… только смотри…
— Ну! Не дите…
Сергей следил за ними со своего места. Думал: «Утопить бы его в уборной, гниду…»
Мимо прошел парень, потом показались две девушки. Поглядывая на Сергея, они жались к стене. Сергей остановил их.
— Погодите, девушки.
— А чего нам годить? — с вызовом отозвалась одна из них и сделала шаг дальше.
— Подожди. Спросить — хочу…
Краем глаза видел: Голиков и полицейский, размахивая руками, о чем-то горячо разговаривают, не обращая на него внимания.
— Вы Ронину Надежду знаете? Скажите, чтобы она сюда пришла. Ей кое-что отец передал. Обязательно надо.
Девушки недоверчиво оглядели его: правду ли говорит?
Сергей попросил:
— Вы только скажите ей, а там, как сама хочет. Скажите, отец, мол, ее — Никодим.
Девушки переглянулись.
— Ладно, скажем…
Прошло более пятнадцати минут, как они прошли обратно, а Надя по-прежнему не показывалась. «Обманули, курносые, — подумал Сергей. — Что же теперь делать?»
И уже когда он перестал надеяться, за полчаса до смены, показалась Надя. Увидев Сергея, она замедлила шаги, пошла мимо.
— Эй, красавица! Подожди!
Сергей развязно подошел к ней и нарочито громко, чтобы слышали там, в другом конце коридора, сказал:
— С теми не договорился, а ты, может, поумнее…
Обняв ее, немного растерявшуюся от неожиданности, шепнул:
— Соглашайся во всем…
Она встретила его взгляд и на мгновение зажмурилась: глубокие, бездонные глаза.
— Привет от Никодима, — шепнул он и громко спросил: — Так согласна, красатуля?
Надя кивнула, одновременно освобождаясь от его неловких объятий.
— Согласна.
В другом конце коридора послышался пьяный смех:
— Я же говорил! Согласна… Надо быть дурой, что бы не согласиться!
Сергей кивнул Голикову. Тот еле заметно наклонил голову.
Когда Сергей с Надей проходили мимо уборных, пьяный полицейский остановил их и цинично изрек:
— Смотри, Серега. Удерет плутовка — на бобах останешься, а?
— Ни хрена. Я ее под замок. А пост сдам, и в дамки.
— Ну, давай, давай. Был бы я помоложе… а? Эх-м!
Голиков глупо хмыкнул:
— Иди, паря, иди. Может, и мне перепадет?
— Посмотрим… на ваше поведение.
Сергей провел Надю через служебную дверь на перрон. Надя, враз ослабевшая и еще не верившая в удачу, шла и думала:
«Неужели это тот самый Сережка, который боялся подойти к девчонке? И какие у него глаза стали…»
Они соскользнули с перрона на железнодорожные пути, перешли их и подошли к одному из домиков. Сергей постучал в окно и что-то тихо сказал вышедшей из дома женщине, а потом шепнул Наде:
— Побудешь здесь. Сменюсь, зайду за тобой, одна не ходи… Я скоро.
Девушка нащупала в темноте его руку, пожала ее.
— Трудно тебе, Сережа?
«Трудно? — подумал он. — Трудно — пустяк! Не то слово».
— Чего там, — ответил он… Не труднее, чем другим. Ну, я пошел…
Надя мягко обхватила его за шею, поцеловала в губы и исчезла в дверях домика.
Так вот он каков — девичий поцелуй… Поцелуй, полученный им впервые.
Некоторое время Сергей стоял, охваченный каким-то странным чувством, затем быстро пошел к вокзалу. Вернулся он как раз вовремя: через несколько минут разводящий привел вторую смену часовых.
В эту ночь Горнов собирался уйти из города. Последние сутки он провел у Иванкиных. Антонина Петровна, которую позвала соседка, увидев его, встревожилась и обрадовалась одновременно.
С первых же слов Горнова тревога исчезла. Горнов поблагодарил ее за ценные сведения и особенно за копию письма бургомистра фон Вейделю.
— Ну что вы, — смущенно сказала она. — Что я такого сделала? Уж если по правде, так это мне благодарить нужно. Знакомство с вами дало мне много, словно родилась заново… Это больше любой благодарности.
Горнов взглянул на Евдокию Ларионовну, наблюдавшую из окна за улицей.
— Нет, Петровна. Меня благодарить нечего. Вы пришли к этому сами — иначе быть не может.
После небольшой паузы он продолжал:
— Спасли от смерти несколько человек, в том числе и меня.
Он шагнул к поднявшейся со стула женщине и крепко пожал ей руку.
— Боже мой… если бы я могла поделиться своей радостью с сыном… Вы не думайте, это не слова. Никогда не любила пустых слов. Я была перед ним так виновата. И все из-за мужа… И мне всегда казалось, что сын меня презирает. Жалеет и презирает. Вы, наверно, не поймете, что это такое…
Горнов готов был сделать все, что угодно, лишь бы в страдающих глазах женщины исчезла тоска. Но он не знал, что нужно для этого сделать. Не знал, что сказать.
Все приходившие в голову слова казались слишком мелкими. Он лишь сейчас понял, сколько силы в этой измученной жизнью, женщине. Теперь, не раздумывая, он мог бы вручить ей не только свою жизнь, но и более важное: любую тайну подполья.
Он попросил:
— Расскажите мне о бургомистре. Все, что вы о нем знаете.
Около двух часов Горнов и Евдокия Ларионовна слушали ее рассказ. И хотя все в нем было для Горнова незнакомо, ново, тем не менее чего-нибудь определенного, что осветило бы Кирилина полностью, Антонина Петровна сообщить не могла.
— Вы ничего не забыли? — спросил Горнов, когда она замолчала.
— Кажется, нет. Скажите, а мне можно узнать, для чего это понадобилось?
— Ясное дело, можно. Есть предположение, что Кирилин более важная и зловещая птица, чем это представляется нам. Необходимо узнать о нем все, что только можно. Он осведомлен о нас больше, чем немцы. Откуда?
Антонина Петровна побелела. Она хотела что-то сказать, но губы только беззвучно шевелились. На глазах показались слезы.
Горнов вздрогнул, поняв, что она подумала:
— Вы с ума сошли! — резко сказал он. — В вас лично я уверен, как в самом себе. Немедленно выбросьте это из головы. Слышите? Немедленно!
— Простите…
Антонина Петровна обессиленно опустилась на стул, закрыла лицо руками.
Перед тем Евдокия Ларионовна рассказала Горнову о сердечной болезни соседки; глядя на Кирилину, к которой подошла встревоженная хозяйка дома, он тихо сказал:
— Нельзя вам волноваться. Нужно беречь себя. Вы же нам до зарезу нужны, поверьте.
Антонина Петровна безвольно опустила руки на колени и, глядя перед собой, попросила:
— Не сердитесь на меня, ради бога. Сама себе не рада порой. Лежишь ночью, и лезет в голову бог знает что. Неужели, думаю, все это правда? Быть ведь не может, чтобы они, вы то есть, в самом деле серьезно ко мне относились? А вдруг это лишь игра… как в кошки-мышки? Страшно станет… Ведь ничего у меня в жизни не осталось, кроме… кроме вас, кроме чувства, что я еще в чем-то смогу помочь честным людям… Если потерять и это… Оборвется последняя ниточка… — наступило молчание, которое долго никто не нарушал.
Горнов поднялся и быстро заходил по комнате. Евдокия Ларионовна следила за ним, от всей души желая, чтобы он скорее рассеял раз и навсегда сомнение, мучившее соседку. Не мог же он ничего не сказать после такого признания. И действительно, остановившись перед Кирилиной, Горнов сказал:
— Слушайте, не стану вас уверять, что ваши слова вздор, не стану успокаивать. Я лишь скажу о том, что в этом доме решено устроить типографию. Давайте об этом и говорить. Имейте в виду — дело чрезвычайной важности, совершенно секретное.
Прошло еще около часа. Все было подробно обсуждено. Получив новые указания, Антонина Петровна попрощалась и ушла. От порога она оглянулась.
— Этого я, Петр Андреевич, не забуду. Дай вам бог удачи.
— Идите, идите. Зачем все так усложнять?
По городу в это время с непостижимой быстротой распространялась из улицы в улицу, из дома в дом весть об отправке первого эшелона с людьми в Германию. Со всех сторон бежали к вокзалу матери с узелками в руках, бежали сестры и жены угоняемых.
Отпросившийся пообедать Сергей сообщил об этом Горнову и матери.
После его ухода, засунув руки в карманы брюк, Горнов шагал и шагал по комнате до тех пор, пока Евдокия Ларионовна не взмолилась:
— Приляг ты, наконец, Петр Андреевич! Голова кружится от твоего шагания… Ночью в дорогу тебе… Отдохнул бы на самом деле!
— Если нам отдыхать сейчас, то и Россию недолго проворонить.
Круто повернувшись, Горнов подошел к диванчику и сел.
Евдокия Ларионовна вышла на кухню, стала убирать со стола. Когда она минут через десять вернулась обратно, Горнов спал, неловко откинув голову на спинку дивана. Сказалась бессонная ночь. Его с трудом разбудили в девятом часу вечера, когда пришел Пахарев в сопровождении Голикова.
— Пора, Петр, — сказал Пахарев, растормошив Горнова. — Голиков выведет тебя из города.
Евдокия Ларионовна увела Голикова на кухню попоить чаем, а Горнов, оставшись наедине с Пахаревым, коротко передал ему свой разговор с Кирилиной.
Думая о бургомистре, покачал головой:
— Скользок, негодяй, как угорь… Но ничего… Придется заняться им вплотную.
— А не лучше ли просто пристукнуть? — спросил Пахарев.
— Рано, — ответил Горнов, морща лоб. — Кроме того, по-моему, неразумно. Мы можем потерять своих людей, а взамен ничего не получим. Существенного ничего.
— Кто знает…
— Нет, нет, подождем пока.
Они еще раз уточнили, как и какими средствами будет осуществляться связь между городом и отрядом, и попрощались.
Чувствуя, как дорог стал для него за последнее время Пахарев, Горнов сказал:
— Береги себя, старик… Мы ведь должны еще попировать после войны в День победы.
Они подали друг другу руки. Оба подумали о том, что, возможно, не придется встретиться больше, и разошлись.
Посадка шла с третьего перрона, от которого раньше отходили поезда на Киев. Три десятка четырехосных вагонов, поданных под живой груз, были на скорую руку оборудованы железными печками, двухъярусными нарами, уборными… В каждом из них, кроме того, по две бочки из-под бензина, наполненные питьевой водой.
Было что-то зловещее в этот час в загаженном смазкой и угольной пылью снеге, в длинных зелено-грязных вагонах с железными решетками на люках.
Вдоль всего перрона длинной редкой цепочкой выстроились эсэсовцы; на привокзальную площадь, оцепленную полицией, никого не пускали.
Возле выхода из вокзала прямо на снегу навалена куча хлеба. Трое немцев возле нее разговаривали, время от времени поглядывая, не начинается ли еще посадка, когда нужно будет выдавать хлеб отправляемым — буханку в руки.
Вагоны осматривали солдаты конвойной команды во главе с фельдфебелем; им предстояло сопровождать эшелон до места назначения.
Как и намечалось, посадка началась ровно в 12.00.
Из вокзала вывели первую группу в шестьдесят человек, выдали им хлеб и погнали к самому дальнему вагону.
На перрон вышел комендант вокзала и стал наблюдать за посадкой.
Вывели вторую группу. Все шло нормально. Комендант закурил, не снимая перчаток, и сел на чугунную скамью. Мороз пощипывал за уши, комендант крепился. Хороший офицер для солдата пример выносливости. Комендант быстро вскочил на ноги: возле выдававших хлеб солдат произошла заминка. Один из отправляемых швырнул полученную буханку под ноги ефрейтору и что-то закричал.
Переводчик, находившийся там же, объяснил коменданту, что бросивший хлеб человек не желает никуда ехать и смущает своим поведением и словами других.
— Скотина! — выругался комендант. — Кому-то нужно его желание!
Подойдя почти вплотную к нервно стискивающему кулаки пареньку лет семнадцати, комендант спросил:
— Коммунист?
Тот понял и, опережая переводчика, вздрагивающим голосом ответил:
— Помешались на коммунистах, господин офицер? Прежде всего я человек. И хочу знать, по какому праву меня увозят! Люди не вещи и не скот…
— Молчать! — крикнул комендант, и на его угреватых висках резче проступили вены.
Из вокзала между тем уже выводили третью группу; солдаты, не спускавшие глаз с угоняемых, ждали распоряжения коменданта.
Чувствуя, что его властно охватывает холодная ярость за срыв графика посадки, за то, что ему приходится нервничать, мерзнуть, комендант указал на один из чугунных столбов, поддерживающих крышу перрона.
Паренек побледнел и, сбив прыжком одного из конвойных, спрыгнул с перрона и бросился через свободные железнодорожные пути к товарным составам, стоявшим метрах в пятидесяти от перрона.
Малышев, шедший в третьей партии между Зеленцовым и Кинкелем, заметил это, только услышав короткие автоматные очереди.
Все видели, к чему приведет отчаянная и безнадежная попытка бегства, и, однако, многие не смогли сдержать дрожь ужаса, когда бежавший упал и, вскочив сгоряча на ноги, застонал, вновь упал и остался лежать, уткнувшись лицом в шпалы.
Через несколько минут люди, точно завороженные, смотрели на конвульсивные движения его тела: эсэсовцы вздернули его на чугунный столб, указанный комендантом, в десяти метрах от места выдачи хлеба.
Торопливее стали движения выдававших хлеб солдат, настороженнее лица конвойных. Отправляемые старались не глядеть друг на друга, молчали. Слышалось лишь шарканье ног о бетон перрона.
Комендант вытащил вторую сигарету и закурил, но, затянувшись, со злостью отбросил сигарету в сторону: у проходившей мимо повешенного к вагону второй группы отправляемых словно ветром сдуло с голов шапки, пилотки, фуражки. Комендант хотел что-то крикнуть, но вместо этого, чтобы не видеть происходящего, повернулся к повешенному спиной. Во всяком случае, не его дело выполнять обязанности гестапо…
Вагон за вагоном наполнялся людьми, с грохотом задвигались двери и на них вешались одинаковой формы блестящие замки.
К трем часам посадка была окончена, к составу прицепили два пассажирских вагона для команды сопровождения и вагон с продовольствием.
Хриплый рев паровоза вспугнул галок с крыши вокзала. Малышев, вцепившись в прутья решетки, прижался к стеклу лицом. Он видел беспорядочно кружившихся над вокзалом птиц и почему-то никак не мог оторвать от них глаз.
Его тянули сзади, требовали дать взглянуть другим, но он не выпустил решетки до тех пор, пока мимо не проплыл вокзал, перрон с фигурками солдат и повешенным, привокзальные постройки и семафор. И только когда мимо потянулись однообразные снежные поля, он разжал побелевшие в суставах пальцы, оторвался от люка и вымолвил:
— Поехали… Чем угощать будешь, Арнольд?
Миша, сидящий на верхних нарах и вслушивающийся в перестук колес, переспросил:
— Что? Кого угощать?
И сжал голову руками, пытаясь поймать какую-то очень важную, ускользнувшую при словах Павла мысль.
Словам Малышева тяжело и скупо усмехнулся Кинкель; в его усмешке было что-то родственное с тревожным отблеском пламени, с нервным, захлебывающимся перестуком колес.
Ночь. Стук колес. Стук колес. Стук колес.
Эшелон мчался в ночь.