Измучив и свои жертвы, и самого себя, но так ничего и не добившись, следователь решил привлечь к делу бургомистра. Кирилина вызвали в гестапо.
Он попытался доказать майору Зоммеру бессмысленность своего разговора с женой. Он с таким же успехом мог бы доказывать что-либо собственному письменному столу. Заметив на лице майора недвусмысленное выражение, которое не предвещало ничего хорошего, Кирилин поспешил дать согласие.
Антонину Петровну привели в камеру допросов, оставили наедине с мужем и даже прикрыли дверь.
— Садись, — придвинул ей стул Кирилин, покусывая губы. Она отметила, что раньше у него такой привычки не было.
Кутая плечи в платок, она молча села. Волосы у нее были спутаны, но тщательно приглажены руками; гребень остался в руках Грюненга во время одного из допросов.
Женщина сидела и почти не слышала слов, думая о сыне и пытаясь представить, каков он сейчас. Вспоминался почему-то мальчик в белой рубашке с пионерским галстуком, с косо свисавшей на лоб темно-русой челкой. Но Кирилин зудел, и его бормотанье проникло в сознание, и она в конце концов искренне удивилась его глупости. Сулил за честное признание какое-то Адриатическое море и пальмы и, как основу ее счастья, самого себя в придачу.
— Боже мой, — вздохнула она с тоской, встав со стула. — Какая все это гадость…
Толкнула дверь и шагнула в проход между двумя гестаповцами, ждавшими в коридоре.
С Пахаревым, которого привели минут через пятнадцать, разговор у бургомистра сложился иначе. Если у Антонины Петровны при виде мужа даже ненависть перешла в какую-то почти физическую усталость, то у Пахарева бургомистр вызвал самый настоящий интерес. Кирилин столкнулся с одним из умных и опытных бойцов, которые выпускают оружие из рук лишь с последним толчком сердца.
И несмотря на брезгливое чувство, овладевшее Пахаревым с самого начала разговора, он ни сейчас, ни после не пожалел об этой встрече. Со стороны могло показаться, что за столом сидят добрые знакомые, встретившиеся после долгой разлуки.
Рука Пахарева, широкая, с длинными и худыми пальцами, лежала на краю стола. Сам он, склонив крупную голову, словно собирался боднуть кого-то, вслушивался в слова бургомистра и стремился понять, к чему тот клонит.
— Закуривайте, — Кирилин придвинул к Пахареву массивный серебряный портсигар с похотливо изогнувшейся фигурой голой женщины на крышке.
Наблюдая за толстыми пальцами бургомистра с розовыми ногтями, наполовину заплывшими заусеницами Пахарев взял портсигар. Осмотрел и потянул носом сочившийся из него запах крепкого и дешевого табака.
Кирилин подождал, пока Пахарев закурит, и вновь возобновил прерванный разговор.
— Так как же, Пахарев?
Не поднимая головы. Геннадий Васильевич в свою очередь устало спросил:
— Что вы конкретно требуете?
Бургомистр вышел из-за стола и, заложив руки за спину, стал ходить по камере.
— Мы с вами не дети. Пахарев, — начал он издалека. — Мы должны смотреть на жизнь реально, нас нельзя обмануть красивыми словами, нет. Вы на себе лично испытали, что власть, как бы она ни была названа, остается властью. Так ведь?
Не отвечая, Пахарев глядел на тлевший кончик сигареты; со дня ареста он не курил и теперь, сделав несколько затяжек, чувствовал легкое головокружение. Истолковав его молчание по-своему, бургомистр повел наступление решительнее.
— Что я вам могу сказать. — ответил наконец Геннадий Васильевич. — Вы отлично знаете, я давно не в партии и ничего не знаю, да и знать не хочу. Мой арест — просто недоразумение. Надеюсь, вскоре выяснится.
— Конечно, конечно… — Кирилин сел. — Скажите, пожалуйста, а как вы освободились? Вам ведь, насколько мне известно, были предъявлены довольно тяжелые обвинения.
В следующее мгновение они встретились взглядами. Для Пахарева этот вопрос был полной неожиданностью. Возможно, только теперь Геннадий Васильевич почувствовал, что перед ним действительно очень опасный и сильный противник.
Пахарева медленно охватывало какое-то тревожное чувство. «Почему он спросил именно об этом? Стоп… стоп… Откуда ему известно? Ведь суда надо мною не было… стоп…»
Выигрывая время, он потянулся за сигаретой, и бургомистр услужливо придвинул ему портсигар. Выпуская кольца дыма, Геннадий Васильевич сказал:
— Я бежал.
Бургомистр усмехнулся.
— Это в ваши-то годы?
— А что годы? Тюрьма не малина. Откуда и прыть возьмется, коль прижмет…
— Н-да… Это верно. Сколько же вам впороли?
— Двадцать. 58-«а». Право, и сам не знаю, за что. Работал честно, ударили по рукам ни за что ни про что. Конечно, обидно было. А теперь… наплевать на все. Думал вот дожить тихо-мирно… тут эта история. На бедного Макара все шишки сверху.
Прикрыв чуть глаза, бургомистр поглаживал одутловатый подбородок. Оба чувствовали, что прощупывают друг друга, а главное впереди.
Кирилину вспомнился приказ во что бы то ни стало помешать реконструкции «Металлиста», принадлежавшего до революции фирме «Рихард», заводы которой в середине тридцатых годов поставляли Советскому Союзу различное заводское оборудование. Фирме была невыгодна реконструкция «Металлиста». Его тогда покоробила торгашеская суть дела, но приказ есть приказ. Напряженное состояние, сложившееся в стране в те годы ввиду непрекращавшихся действий внешних и внутренних врагов, позволило после некоторых усилий убрать с завода самого ярого и опасного сторонника реконструкции. В ход было пущено самое обыкновенное средство: клевета. Она в удачных сочетаниях обстоятельств разит вернее пули или ножа. Думая так, Кирилин не верил ни одному слову Пахарева.
Близилась ночь, и бургомистра ждал приятный вечерок с вином и женщиной. Долго находиться в этой бетонной коробке ради чьих-то интересов он не собирался. Да и вообще, его все больше злило отношение к нему оккупационных властей. Действительно ведь смешно. Они требуют не только, чтобы он в рот им клал, но еще и прожевывал. Солдатня. Ничего не могут добиться от человека, которого им передали чуть ли не из рук в руки.
Поколебавшись и все взвесив, Кирилин решил идти напрямик.
— Послушайте, Пахарев, — сказал он. — Чем вам так дорога советская власть? Вы за нее горой. Я вам верю, пострадали вы невинно, но вы опять защищаете тех, кто в этом виноват. За вами ведь следили и точно все установили. — Вы один из руководителей коммунистического подполья. Это же, по крайней мере, глупо.
— Не понимаю, господин бургомистр. Уверяю вас, ошибаетесь. Куда мне руководить подпольем… Право, противоречите своим же словам. Сами же удивлялись, как это в мои годы бежать из тюрьмы…
— Э-э, полно, Пахарев. К чему запираться? Я ведь о вас все знаю.
— Да… — Пахарев поднял лобастую голову и с пристальным вниманием взглянул на бургомистра. — Да, господин бургомистр, кажется, вы слишком много знаете. Не боитесь ли? Голова с таким запасом знаний может оказаться чересчур опасной ценностью.
— Не беспокойтесь. Я знаю, когда и что можно знать… И, кроме того, нужно иметь в виду, что она кое-кого упекла дважды, а сама все на месте.
— До поры, до времени…
Кирилин нервно скривил губы.
— Лучше оставим этот разговор, Пахарев. Давайте отбросим нелепую идейность и будем разговаривать честно. Как человек с человеком. К чему, Пахарев, вся эта чепуха на исходе жизни? Надо же мыслить разумно.
При последних словах бургомистра Пахарев затушил сигарету и покачал головой:
— Ну и гад же ты.
Улыбаясь, бургомистр развел руками.
— Разыгрывать оскорбленного героя неуместно, Пахарев. И потом, почему вы только за собой оставляете право за что-то бороться, что-то защищать и ненавидеть? Почему я, я, понимаете, я не могу ненавидеть то, что вы любите? И где, наконец, доказательства, что вы более правы, чем я? Обижаться тут нечего…
— Как жаль… — проронил Пахарев тихо, глядя мимо бургомистра.
— Чего?
— Поцеремонились мы с вами, господин бургомистр. Теперь-то я это понял.
— Поздновато, не правда ли? А у вас были блестящие возможности. — Кирилин подумал о жене и, нажимая кнопку звонка, спросил: — Кажется, вы в одной камере с моей благоверной? — Усмехнулся. — Вам повезло. Она баба ничего, только вот…
— Э-эх! — от удара прямо в лоб тяжелым, зажатым в кулак портсигаром, Кирилин отшатнулся к стене.
— Издеваться не смей, падаль!
В следующую минуту в камеру ворвались гестаповцы, Пахарева избили.
Майор Зоммер, поглядывая на рассеченный лоб бургомистра, дружески похлопал его по плечу и предложил выпить. Морщась, Кирилин кивнул. Какой-то, французского наименования, ликер был вкусен и прохладен; он был светло-красного цвета.
Наступала ночь.
Мягкий весенний сумрак майского вечера быстро сменился темным, густым мраком ночи. Где-то на юге слегка погромыхивала первая в этом году гроза. Она медленно, неуклонно надвигалась на город, и в воздухе ощущалась резкая предгрозовая свежесть.
Распластавшись по земле темной расплывчатой громадой, город настороженно притих. На товарных станциях и на вокзале мигали порой затемненные фонари смазчиков и стрелочников.
Вокзал только что принял на запасные пути два эшелона белокурой голубоглазой крови, затянутой в казенное сукно. Рейх продолжал нагнетать ее к обескровленным фронтам взамен расплесканной по бескрайним просторам советской земли.
Хмель победных маршей по большим и малым странам старушки Европы еще не выветрился из солдатских голов. Туманили их вдобавок речи Геббельса — короля лжи, апостола разрушения и насилия.
По сотням дорог текла эта кровь на восток, текла голубоглазая, одурманенная, разноликая. Выплескивалась на неприветливую, чужую землю и, теплая, исходила тончайшим мутноватым паром. И один за другим ложились истлевать в землю русскую пруссаки и саксонцы, австрийцы и баварцы вперемежку с русскими и украинцами, белорусами и татарами.
Солдаты из остановившихся эшелонов толпами ходили по перрону, осматривали холодные, пустующие помещения вокзала. Пока паровозы пили и кормились углем, солдаты успели размяться, запастись водой, но ехать дальше не пришлось. Дежурный по вокзалу получил сообщение о том, что впереди, в двенадцати километрах от города, разобрано полотно дороги. Комендант станции распорядился выслать к месту диверсии ремонтную команду со взводом охраны; солдаты из прибывших эшелонов стали расходиться по своим вагонам.
Гроза громыхала уже над городом, и первые, редкие и крупные, в горошину, капли дождя рассекали воздух и шлепались о землю по-шальному сочно. Небо вспыхивало сотнями стрельчатых молний, вспыхивало и рушилось на громаду города разнокалиберным грохотом и треском.
В этот час в пыточной камере гестапо шел один из допросов. Присутствовали все чины гестапо, вплоть до майора Зоммера.
То и дело терявший сознание Андрей сидел перед столом следователя: один из гестаповцев поддерживал его за плечи. Допрос вел сам Зоммер. Как только Андрей терял сознание, врач, по знаку Зоммера, делал ему укол. За переводчика был следователь.
— Что ты делал в ту ночь, когда тебя подстрелили? — опять слышал Андрей надоевший ему хуже боли в ногах вопрос.
— Я вам уже говорил, был у женщины.
— Имя и адрес?
— Не знаю. Я был у нее всего один раз… я ничего не помню… забыл…
У Зоммера медленно багровела шея, он знал, пытками здесь не поможешь. Не похожий больше на человека, парень выдержал все, что смогли изобрести изощренные гестаповские умы. В руках у Зоммера на сегодня имелся крупный козырь, приберегаемый под конец.
— Назови свое имя.
— Анатолий Березко… я уже десятки раз…
Щурясь, Зоммер тихо и отчетливо выговорил:
— Врешь, свинья. Ты — Андрей Веселов. И ты сегодня заговоришь, не будь я Зоммер.
— Я больше не буду говорить совсем, — еле слышно прошептал Андрей, теряя сознание.
Его привели в чувство и оглушили вопросом:
— Кто такой Пахарев, Геннадий Васильевич? Молчишь? Ты ему доверял? Ха-ха-ха! Он ведь наш человек. Вся ваша банда поймана. Мне жалко тебя, ведь мальчишка почти. На кой черт тебе умирать? Расскажи обо всем, и наши врачи тебя вылечат, потом поможем уехать. Захочешь, даже за пределы восточных областей рейха. Ну?
Обессиленный, отупевший от допросов, пыток и от вливания посредством уколов какой-то сильнодействующей светлой жидкости, Андрей с огромным усилием удерживал тяжелую, очугуневшую голову. Глядел мимо Зоммера в дальний угол комнаты на деревянные брусья с кольцами и ремнями, при помощи которых можно было разорвать человека на части. Дня два или три назад растягивали в них и его. Дня два или три, а может и всего несколько часов назад. Он потерял представление о времени. Он потерял способность нормально чувствовать или ощущать. Ему теперь часто казалось, что его уже нет, а есть какой-то большой кусок постоянной, ни на минуту не утихающей боли. Вначале он пытался бороться с этим и старался насильно о чем-нибудь думать. Но боль парализовала мысль. Стараясь не кричать, Андрей кусал пальцы, ерзал головой по цементному полу до тех пор, пока не впадал в беспамятство. Он теперь сам стремился к беспамятству, как к облегчению. Но оно приходило не всякий раз. И как-то, чтобы вызвать его, Андрей ударил кулаком по ноге, прямо по простреленной воспаленной голени. С тех пор, когда становилось невтерпеж, он часто пользовался этим приемом.
С первого же дня в гестапо он понял, что живым ему отсюда не уйти. И первой его мыслью была мысль о том, чтобы забыть все, что знал. «Ты ничего не знаешь, — сказал он сам себе. — Ровным счетом ничего». А теперь ему самому очень часто начинало казаться, что он действительно ничего не знает. После каждой новой пытки в нем, наряду с физической слабостью, росло угрюмое мрачное ожесточение, переросшее вскоре в какое-то новое чувство, которое нельзя было назвать даже пределом ненависти. Ненавидеть можно людей, самого себя. Андрей перестал считать своих мучителей за людей, перестал испытывать удовлетворение, наблюдая за их бессильной яростью. С первого же дня он вступил с ними в самую мучительную борьбу — борьбу нервов. Уже неизвестно, какой день шла эта борьба, и, может быть, только на этом допросе он, как никогда раньше, почувствовал желание умереть. В ответ на вопрос о Пахареве у него не изменилось выражение лица. Не было больше сил даже думать.
Зоммер что-то приказал солдату у двери, тот вышел. Андрея вместе со стулом повернули к двери лицом.
Через минуту на пороге показался Пахарев. Показался и сейчас же исчез, словно его отдернули сзади канатом. Дверь захлопнулась. Разгадать этот нехитрый трюк было просто: после ряда вопросов, оставшихся без ответа, Зоммер, шевеля растопыренными по столу пальцами, коротко бросил:
— Привести.
В его голосе Андрей уловил что-то новое. Не то угрозу, не то любопытство. Однако, готовый ко всему на свете, этого не ожидал Андрей. Перед его глазами поплыла внезапно сухая дымка, когда он увидел, что в камеру втолкнули мать и маленького братишку Васю. Последнее, что он помнил, — иссиня-черные в ярком свете, безотрывно устремленные на него глаза матери, и ее черневший, раскрытый в безмолвном крике рот.
— Скажи своему щенку, чтобы он признался. Иначе разорвем мальчишку у тебя на глазах. Полминуты на раздумье.
Эти слова Андрей услышал, как только его привели в чувство.
И сразу же в подземном помещении установилась надорванная тишина, стали различимы раскаты грома. Еле-еле, словно кто-то вверху время от времени сбрасывал на потолок комнаты тяжелый груз. Не отрывая глаз от Андрея, медленно приподнимался из-за стола Зоммер. С особой отчетливостью видел Андрей трясущиеся руки во вздувшихся прожилках вен, которыми мать прижала к себе Васю. Она уже потеряла возможность соображать. Когда гестаповцы, по знаку Зоммера, стали вырывать у нее из рук мальчика, она кошкой вцепилась одному из них в волосы.
Черное от побоев лицо Андрея исказилось. Напрасно он думал, что хуже того, что было, уже не будет. Творившееся у него перед глазами могло заставить закричать мертвого. И когда в комнате забился по-детски пронзительный крик братишки, Андрей, оскалившись, по-волчьи впился зубами в руку гестаповца, лежавшую у него на плече, и одновременно всем телом осел на раненые ноги. «Хорошо», — подумал он с облегчением, погружаясь в волну боли и забытья и не разжимая стиснутых в мертвой хватке зубов.
Ошалевший от неожиданности и испуга верзила-солдат по-бычьи густо замычал, и, опрокинув стул с Андреем вместе, протащил его на своей руке чуть ли не до середины комнаты. Властное «Хальт!» Зоммера остановило его, и он, полусогнувшись, застыл на месте, морщась от боли.
Андрею разжали зубы штыком. Когда он с помощью по-прежнему невозмутимого остроносого врача пришел в чувство, в комнате уже царил сравнительный порядок. Братишку держал один из гестаповцев, мать без чувств лежала у стены, неловко подвернув голову.
— Убрать эту дохлятину! — Зоммер поморщился, и двое гестаповцев волоком вытащили женщину из комнаты.
Зоммер подошел к Андрею, которого из-за предосторожности держали теперь трое, и, глядя на него в упор, спросил:
— Будешь ты говорить, скотина? Грюненг, — обратился он к гестаповцу, стоявшему у стены в нижней рубашке с закатанными выше локтей рукавами. — Удали мальчишке один глаз… для начала левый, как и у братца. Ну, стоик, — взглянул он на Андрея, — считаю до десяти. Десять секунд.
Не отрывая глаз от своей жертвы, разрубая воздух, резко взмахнул рукой:
— Айн!
В опустошительном напряжении последних сил Андрей извивался всем телом в руках гестаповцев.
При счете «фюнф» Грюненг зажал голову мальчика в своих коленях лицом вверх.
— Не надо, дяденька… Мне же больно… пусти…
Андрей увидел, как второй гестаповец подал Грюненгу остро сверкнувший в свете лампы узкий финский нож. И первый раз за все время не выдержал Андрей. Взвыл истошным, рвущимся, диким голосом:
— Убейте сразу, гады! Я же все равно не скажу!
Тянул бесконечное «а-а-а-а»…», потом внезапно откинул назад голову и, закатывая глаза под лоб, смолк.
Больше часа бился над ним остроносый врач, применяя все имеющиеся в его распоряжении средства, но напрасно. Ломая от бешенства сигарету за сигаретой, Зоммер приказал прекратить допрос.
Андрей очнулся часа через три у себя в камере. Дверь была открыта настежь; у двери сидел гестаповец в кресле с высокой резной спинкой. Развлекаясь, он плевал в камеру, стараясь попасть Андрею в подошву.
Возле себя Андрей увидел ужин: кружку воды, накрытую ломтиком хлеба. С усилием повернувшись на бок, напился, опять закрыл глаза.
Все происшедшее на последнем допросе вспоминалось смутно, как полубредовый, неясный сон. И мать, и братишка, и Зоммер, и все остальное было где-то далеко. Все это было что-то чужое и безразличное: оно не вызывало в душе ни малейшего отзвука. Андрей больше ни о чем не думал и не мог думать. Разбухшая от боли усталость вместо молодого и сильного тела — вот что осталось от Андрея. Это он чувствовал. Но и это ощущение как бы отдалялось от него и становилось чем-то посторонним, а сам Андрей покачивался в туманных волнах забытья. И казалось Андрею, что это волны теплого ласкового моря.
Лет пять назад он впервые увидел его в Артеке. Беспредельное оно было, ленивое и добродушное в тихую погоду и вскипавшее барашками крутолобых волн в сильный ветер.
Казалось Андрею сейчас, что море тихое, спокойное вплоть до самого горизонта. Но и спокойное, оно вызывало ощущение силы, оно дышало всей своей беспредельной, могучей богатырской грудью. И лежал сейчас на этой груди Андрей и тихонько покачивался. Озорное солнце слепило глаза Андрею. Зачерпывая ладонью воду, брызгал в широкое лицо солнцу Андрей, и брызги, просвечиваемые лучами, казались небывало красивыми искрами огня. Они разноцветным роем осыпали лицо Андрея. Но недолго пришлось радоваться Андрею. Что-то постороннее, неизвестно откуда взявшееся, лучом черного пламени припекло ему голову и с безжалостной настойчивостью стало ввинчиваться в нее все глубже и глубже. Морщась от боли, хотел повернуться Андрей, но море уже не море, а какая-то клейкая студенистая масса, присосавшая его к себе накрепко. И солнце вверху уже не солнце, а шахматная доска — бесформенная и рябая.
Закричал Андрей. Приподнял чуть голову и сейчас же уронил ее. И зажмурился. Помедлив, вновь посмотрел в прежнем направлении. Она… мать. У закрытой двери камеры стояла мать.
Она медленно и плавно, словно видение, приблизилась к Андрею и опустилась рядом с ним на пол. Приподняла его голову и положила себе на колени. Смутно видел ее Андрей; лицо матери — бледное, невыразительное пятно.
— Зачем ты здесь? — шевельнул губами, и лицо матери закачалось, склонилось ниже. На щеку ему упала теплая капля, и сейчас же дрожащие пальцы стерли ее.
Почувствовав живую родимую теплоту дрожащих пальцев, Андрей понял, что это не бред, а явь. Шевельнул запекшимися черными губами:
— Мам… мам…
Повторил это маленькое, близкое для каждого слово, будто вытряхнула память из себя все остальное и осталось оно одно, самое дорогое слово, с которого начинает человек познавать мудрость и красоту родной речи.
— Мама… зачем же ты пришла сюда?
— Они заставили… Хотела увидеть тебя, сынок…
Вновь молчание. Она уже поняла, что не сможет передать сыну слова Зоммера.
— Мам… помнишь, я разбил… ту вазу… синюю… в детстве… помнишь?
— Да, сынок.
— А у нашего Васи талант… Он должен учиться… Ты его в консерваторию… отвези. Пусть там послушают… он большим музыкантом может стать.
— Да, сынок… да, да…
— Мам…
Вздрогнула в этот момент камера от мощного толчка земли, и тяжело загудели невидимо вибрирующие массивные стены. Мигнула лампочка под потолком, и с нее посыпалась старая пыль. Суматошно топоча, по коридору забегали гестаповцы.
— Наши… Взорвали, наконец, — сказал Андрей, силясь приподнять руку. Дрожь прошла по всему его телу, и подобие улыбки застыло на лице.
— Дошел я, — сказал он, и тогда мать заплакала. Она плакала тихо и неподвижно, и только пальцы у него чуть-чуть шевелились.
Андрей не мог ничего ей сказать, потому, что он даже не знал, плакала ли она или нет.
Двадцатый век… Неужели история пройдет мимо и не разберется, чего в тебе было больше: созидания или варварства, отчаяния, крови или героизма?
Какой же еще операцией ты удостоишь человечество, великий хирург?
Потрясающим по силе ударом, безжалостно встряхнувшим город до основания, отзвучала грозовая майская ночь. Чудовищных размеров огненный куст вырос у вокзала, рванул в клочья низкие тучи вверху, и на мгновение город помертвел от ослепительно яркого света взрыва. Вспыхивающие в небе молнии долго потом казались слабыми искрами.
Вышибая стекла и скидывая печные трубы, обвалом рухнул гул, грохот и вой. Взрывная волна без труда слизала несколько десятков деревянных домиков у вокзала, безобразно исковеркала один из стоявших на запасных путях эшелонов, сорвала провода с телефонных столбов; неслышно крякнув, с фасада сверху донизу лопнул извилистым швом кряжистый старый вокзал. Затем сверху стало что-то тяжело шлепаться на землю и иногда взрываться.
Не было никого в этот час в городе, кто остался бы спокойным. Грохот сорвал с постелей гестаповцев, комендантов; как подкинутый, вскочил бургомистр. Бледный, в одном белье кинулся к окну, порезал об осколок стекла ногу и, выругавшись, стал торопливо одеваться. Фон Вейдель, грузный и растерянный, кричал на денщика — тот вместо брюк подал китель.
В тесных камерах гестапо, затаив дыхание, тоже прислушивались. Пахарев в темноте нащупал руку Антонины Петровны и долго держал ее в своей.
И в самых различных уголках города со страхом и надеждой люди прислушивались к тяжелым взрывам; малые дети спрашивали у матерей:
— Мам, это гроза?
Не один десяток женщин стали в этот час вдовами в Тюрингии и Баварии, в Пруссии и Ганновере. Не один десяток белокурых малышей будут помнить отцов лишь по фотографиям из альбома или на стене. Новые ряды березовых крестов прибавятся на кладбище за городом, и новые заказы хлынут в рожденную войной отрасль промышленности — хозяевам протезных мастерских и без того загруженных работой.
Пытаясь ослабить впечатление, вызванное взрывом склада боеприпасов, немцы решили устроить показательную казнь над Пахаревым, Антониной Петровной и Андреем Веселовым. Казнь была намечена на майское воскресенье в девять часов утра на Центральной площади.
За три дня до казни об этом известили город многочисленными объявлениями.
Накануне задуманной немцами казни обстановка в городе была очень сложна. Газета «Свободная Россия» кричала о гибели подполья, призывала граждан к порядку и спокойствию. Заголовки на всю газетную полосу гласили о поимке руководителей подполья и об их предстоящей казни. Какой-то журналист Красиков выступил на страницах газеты с громовой статьей в адрес коммунистов, доведших народ до края пропасти. Гитлер фигурировал в его писаниях в роли архангела Гавриила. Батюшка Амвросий в единственной работавшей Троицкой церкви по воскресеньям служил молебны за победу воинства господня под началом помазанника божия на земле — святого Адольфа. Старухи слушали, а, выйдя из церкви, плевались. Чтобы не растерять паству и доходы, отцу Амвросию пришлось перестраиваться: ни вам, ни нам, ни то и ни се — бог все равно разберет, в чем дело. На то он и всевышний.
Пахарев из-за предосторожности держал в своих руках все связи между различными группами подполья. О перемене паролей после ареста Антонины Петровны он не успел всем сообщить. После его неожиданного ареста подпольная организация как бы распалась на отдельные части, изолированные друг от друга осторожностью и недоверием, сразу же возросшим во много раз.
Куда и когда будет нанесен следующий удар?
Подполье на время затаилось.
Но вскоре то там, то здесь стали вспыхивать ночами короткие вооруженные схватки, страшные по своей ожесточенности. Патрули теперь ходили по четверо, да и то не по всяким улицам. Полковник Вейдель срочно потребовал присылки в город подкрепления.
Отозвалась и подпольная типография. Через день после появления объявлений о казни подпольщиков по городу были расклеены и разбросаны листки подполья, призывающие жителей прийти проститься с героями и поддержать их в последний час.
Бургомистр и начальник полиции, сразу смекнувшие, какой оборот может принять дело, поспешили к фон Вейделю с просьбой об отмене публичной казни. Тот ответил категорическим отказом. Полковник даже возмутился таким малодушием своих подчиненных. Разве они не могли понять, что престиж имперской мощи выше всяких, самых серьезных опасений?
Погожее выдалось воскресенье. Немерянной толщей нависла синева неба над городом. Солнце взошло исступленно жаркое, сразу же стало жечь.
Оборвался наконец комендантский час. И сейчас же из домов, подслеповатых после чудовищного взрыва, стали выходить люди на улицы. Вначале робкие одиночки, липнувшие к заборам и стенам, но через полчаса на тротуарах полюднело. Из переулков и улиц стали выливаться людские ручьи. К этому времени на площади уже была оцеплена четким зеленым квадратом эсэсовцев длинноногая широкая виселица. Впереди, со всех четырех сторон этого поблескивающего автоматами квадрата — белые флажки. Еще один квадрат. Черта, шаг через которую означал смерть. От этого квадрата через всю площадь до выхода на улицу Ленина — живой коридор из грязно-желтых хортистов. Две шеренги, локоть к локтю, спиной одна к другой. В окнах горуправы и в других зданиях, теснивших площадь, притаились пулеметы. По всем улицам, рассекая их на две равные части, двигались патрули. Воинские подразделения, находившиеся в городе, были приведены в готовность.
К девяти часам площадь из края в край рябила морем голов. Никто бы не подумал, что город еще так полнокровен.
Ровно в девять, минута в минуту, распахнулись, кованые ворота гестапо. На улицу, в двойном кольце эсэсовцев, медленно выехал открытый грузовик и двинулся по направлению к площади. Расставив ноги, положив руки на автоматы, по углам кузова стояли солдаты.
Андрей лежал у кабины, Пахарев и Антонина Петровна стояли. От свежего воздуха Антонина Петровна совсем ослабела, и Пахарев держал ее под руку.
— День-то… глазастый какой…
— Жарко… Воды бы похолодней…
Губы у Антонины Петровны вспухшие — одна сплошная кровавая рана. У Пахарева располосована рубаха; костистая грудь поросла седым волосом. Медленно ползла навстречу улица, знакомая до трещин на асфальте. В морщинах на лбу у Антонины Петровны — тоска.
— Поднимите меня, — попросил Андрей, слабо касаясь рукой ноги Пахарева.
Под равнодушным взглядом эсэсовцев они наклонились и, приловчившись, приподняли его. Потом взялись за руки и посадили в это своеобразное седло Андрея. Вялая и горячая рука обхватила Антонину Петровну за шею, и женщина поежилась. Когда-то красавец-парень так изуродован, что на него больно взглянуть. Женщина вспомнила сына, предвоенное время. Пахарев сказал:
— Крепись, сынок. Теперь немного осталось. Самое страшное — позади…
От его слов Антонина Петровна шире раскрыла глаза.
Андрей не ответил, может быть, не услышал. Не отрывая взгляда от улицы, медленно ползущей под колеса автомобиля, он почти перестал дышать. И только из-под красной от высохшей крови повязки показались вдруг темные полосы. Скользнули вниз и задержались, дрожа на верхней губе. Антонина Петровна осторожно вытерла их свободной рукой. Взглянула украдкой на пальцы, хотела спросить, что с глазом, но вовремя сдержалась. Что бы ни было, теперь все равно, теперь нужно думать о другом.
И она подумала о том, что согласилась бы умереть еще десять раз подряд, лишь бы без страха и боли жили дети, лишь бы не плакали они, еще не изведавшие радостей жизни, вот такими слезами.
— Гляньте, товарищи! — сказал в это время Пахарев, и голос у него дрогнул. — Гляньте…
Они увидели впереди море голов, которое при появлении машины, тронула рябь. Сдержанный гул всколыхнулся над площадью и, встревожив воздух, затих.
Под насупленными бровями у Пахарева — два кусочка такой синевы, что в сравнении с нею небо над головой могло показаться бледным. И у Андрея загорелся во взгляде давно погасший живой огонек. Не были они одиноки в жизни, и умрут они не в одиночестве. Люди… Сколько людей на площади… Не уместившись на ней, люди заполняли выходящие на площадь улицы. На лицах венгров — растерянность. Они четкими линиями рассекали огромную толпу на части; по коридору, образованному ими, двигалась теперь машина. И внезапно над площадью словно зашелестели крылья огромной птицы: несколько тысяч человек замахали сдернутыми с голов фуражками, платками, косынками. Стоявший уже на деревянном помосте возле виселицы комендант растерялся.
У него в распоряжении сотни и сотни автоматов, десятки пулеметов, но людей на площади тысячи, и это в большинстве своем женщины, подростки, старики. И самое главное, белый день. Хищник выходит на разбой ночью…
Машина между тем уже вдвинулась под виселицу и остановилась.
Полными слез глазами окинула Антонина Петровна огромную площадь. Тщетно пыталась она разглядеть кого-нибудь из знакомых: мешали слезы. Зорче оказался Пахарев. Крепок был старик духом и даже под виселицей не перестал думать о деле. Увидел он в первых рядах толпы Надю Ронину и слегка кивнул ей…
Шли короткие минуты.
Не слышали трое обреченных торопливо прочитанного с помоста приговора, и двое, державшие на руках третьего, не чувствовали больше его тяжести. И Андрей, обнимая их, в последний раз ощутил прилив сил и вспомнил, что он молод. И почему-то опять подумал о двадцатом веке. Подумал о том, что это двадцатый век, проносясь над землей, шумит морями народного гнева, это двадцатый век вздыбил человечество, словно горячий всадник медлительного коня, утомленного долгой дорогой.
Андрей, Андрей! О чем ты только думаешь, Андрей? Взгляни лучше в последний раз на все вокруг… Ведь это твой город — ты здесь родился и вырос. Больше ты никогда не пройдешь по его улицам… На небо взгляни, Андрей, — правда ведь, оно сегодня очень красивое, совершенно синее, совсем как глаза Нади Рониной… Ты больше никогда не увидишь этой синевы… Никогда! Но это, впрочем, очень трудно понять… Что значит — никогда?
Что это? Или кровь так сильно шумит в висках, или сердце стучит?
Дыши, Андрей, глубже дыши, Андрей! Воздух, какой свежий, прохладный воздух… Ты делаешь последние глотки, Андрей, — уже проверяют, готовят веревки.
Воздух… Воздух… Кому это его не хватает?
Мать… Неужели не выпустят мать и братишку? Нет… конечно, нет… Они слишком много узнали из того, о чем не положено знать простым людям.
— Прости меня, мама, и ты, братушка… Что бы я мог еще сделать?
Подумал он об этом или произнес? Кажется, произнес… Вот и Геннадий Васильевич вскинул на него глаза и смотрит, смотрит… Как иногда могут смотреть люди!
— Что, Андрей?
И обескровленные губы тихо шевельнулись:
— Порядок, батя, порядок… Меня всегда звали философом, а философы всегда умели умирать прилично… Для философов нет ни жизни, ни смерти — есть бытие…
Андрей, Андрей! Что ты только говоришь, Андрей! Ведь это твои последние слова в жизни. Ты когда-то думал написать умные книги… Ты о многом думал… О любви, о счастье, о великих свершениях, о том, как…
— Знаете… мне одного бы хотелось… Чтобы скорее, скорее… Я себе надоел, — хватит.
И Пахарев не успел ответить. Гестаповцы в этот момент разъединили их. От грубого рывка ударился ногами о борт машины Андрей, вскрикнул, свалился в кузов.
Им связали руки за спиной. Над каждым хлопотало по два солдата. Когда на них стали надевать петли, Пахарев отдал последний в своей жизни приказ:
— Бургомистр должен умереть! — разнесся над площадью его голос, и все тело Кирилина, стоявшего на помосте рядом с комендантом, обмякло. Он сразу понял, что это приговор, переданный кому-то для исполнения. Последний разговор с Пахаревым — в нем его ошибка. Как он мог так опростоволоситься? Ах, дурак, какой неисправимый дурак! Он понял, эта ошибка будет его концом, и, стараясь совладеть с руками, крепко сцепил их на груди.
Один из гестаповцев тычком ударил Пахарева в зубы, фон Вейдель, вытягивая руку в тонкой светлой перчатке, крикнул выглядывавшему из кабины шоферу:
— Форвертс!
Шевельнула беззвучно губами Антонина Петровна, вспомнила, быть может, сына. И в следующее мгновение из толпы десятками голосов:
— Прощайте! Прощайте! Родные!
Рванулась машина, и покачнулась под тяжестью трех повисших тел виселица с перекладиной из половины телефонного столба. У Пахарева, судорожно поджимавшего и вытягивавшего ноги, сразу же открылся рот. Трудно умирали и старик и женщина. Трудно и очень долго. Лишь полумертвый и без того Андрей простился с жизнью как-то безучастно. Слабо дернулся всем телом несколько раз, но рта так и не разжал; висел, темнея лицом, и из-под повязки на глазу у него поползли, догоняя одна другую, слезы. Их заметили в первых рядах толпы, по-дурному ахнул женский голос, сверля оцепенелую, замершую над площадью тишину:
— Мамоньки… кровью плачет!
И многим, многим показалось, что от ужаса перед содеянным страшный крик родился сам по себе.
Все было кончено. Площадь, на которой замерла огромная толпа, хранила молчание. Только галки на соборе Двенадцати святых без умолку переругивались на своем птичьем языке и мельтешили в загустевшей синеве неба над крестами собора.
Потом невнятный шелест прошел по толпе. Он прошел по огромной толпе, словно электрический ток: мгновенно. Сотни голов повернулись в одном направлении.
По улице шла старая небольшая женщина. Черный в желтый горошек платок сбился ей на плечи, и жиденькие космы редких сивых волос рассыпались у нее по плечам и по спине. Было что-то нечеловеческое в выражении ее сухого морщинистого лица, в походке и особенно в глазах, выцветших от времени. Было ясно, что она ничего не видела перед собой. Страшный своей отрешенностью от жизни взгляд старухи устремлен поверх голов на возвышающуюся за толпой виселицу.
Старуха быстро прошла через первую цепь хортистов, через толпу и, не замедляя шага, пошла на цепь эсэсовцев, отделявшую толпу от виселицы. Старуха шла прямо на выставленный вперед автомат, и эсэсовец, забыв о последствиях своего поступка, отступил назад в сторону. В лице этой старухи с безумием в глазах было что-то большее, чем страх, большее, чем смерть и жизнь Может быть, поэтому отступил перед ней эсэсовец.
Когда офицер, на мгновение оторопевший, очнулся, Елена Архиповна стояла перед тем, что было за несколько минут до этого ее дочерью, ее плотью и кровью. Не обращая внимания на подбегавших к ней солдат, она опустилась на колени, обхватила босые, медленно синевшие и еще не утратившие тепла, ноги дочери и прижалась к ним трясущимися губами…
Сильные солдатские руки приподняли ее с земли: закачалась повешенная.
И солдаты, и бургомистр, и полковник фон Вейдель, и сотни жителей города, наблюдавшие за этой сценой, в одно мгновение вздрогнули. Нет, Елена Архиповна не закричала, даже не вскрикнула.
Все таким же было небо, так же кричали галки и возвышались здания. Раскачивалось тело Антонины Петровны. В растрепанных усах Пахарева сквозил солнечный свет. Но никто ничего не видел. Маленькая, сухонькая старушка, колышком торчавшая на горячем асфальте, приковала к себе все мысли и все взгляды.
Бледнея, комендант взмахнул рукой. В это время Елена Архиповна засмеялась. Забормотала что-то под нос себе, огляделась вокруг. Уперлась руками в бока и, притопывая, пошла на толпу.
Когда я была
Молода, молода…
Толпа замерла, затем качнулась и взревела. Опередив ее на секунду, тонко и длинно закричал один из венгров, не глядя, полоснул из автомата перед собой. Площадь потонула в гуле и реве, вздыбилась осатаневшей лошадью. Рассыпался, смятый людьми, коридор из венгров. И с минуту ничего нельзя было понять.
Кричал, тыча кулаками под нос бургомистру, фон Вейдель. Шестеро венгров, навалившись на одного, палившего из автомата, перекатывались клубком с места на место. Эсэсовцы бежали зачем-то за толпой, растекавшейся по улицам, стреляли в воздух и молотили прикладами попадавшихся под руку. И только один человек вел себя в этом содоме спокойно: Елена Архиповна.
Притопывая босыми ногами, она шла по самой середине улицы. Люди обтекали ее стороной, точно скалу.
На нее наскочил один из эсэсовцев, замахнулся. Мутный взгляд упал на седые космы, притопывающие сухие ноги с потрескавшимися темными пятками. И автомат несколько секунд висел в воздухе, кованым прикладом вверх. Он так и не опустился.
Когда я была
Молода, молода…
Слышали эту припевку и на городских улицах, и у придорожных ракит по шляху на Веселые Ключи. Камешками падали из голубизны неба веселые жаворонки. Ястреб, паривший над полями, нацелив вниз острый клюв, резко взмахнул широко распластанными крыльями и полетел прочь, к синевшему вдали лесу.
Никто не знает, в каком месте свернула с дороги в сторону Елена Архиповна. Только никто ее после не видел, никто о ней ничего не слышал.