Антонина Петровна заболела серьезно и, казалось, неизлечимо. На глазах у людей она продолжала оставаться хорошей, аккуратной хозяйкой, заботливой матерью, но в душе у нее что-то надломилось.
Некоторые в горе не могут обойтись без людского участия — это счастливцы. Они несут свое горе к другим. Их слушают, их жалеют, стараются чем-нибудь утешить, помочь. И первая боль несчастья смягчается, постепенно рассасывается.
Другие в таких случаях замыкаются в себе. Таким много тяжелее — скрытый огонь больнее жжет.
Антонина Петровна, неразговорчивая и раньше, теперь совсем замолчала. Даже сыну редко удавалось вытянуть у нее что-либо, кроме односложного «да» и «нет», словно она забыла все остальные слова.
По просьбе Виктора к ней часто забегала соседка — проведать, рассказать новости.
Стараясь понять суть услышанного, Антонина Петровна напрягала внимание. Глаза тревожно щурились, в них не исчезало выражение затаенной боли.
Однажды Евдокия Ларионовна, прочитав о борьбе французских партизан, вздохнула:
— Боже, что будет с нашими мальчиками… Война, везде война. Ты слышишь меня, Тоня?
Антонина Петровна подняла глаза, и газета выскользнула из рук Евдокии Ларионовны.
— Жизнь… вся жизнь прошла напрасно, Дусенька. Это страшно, правда?
— Ты с ума сошла! — резко сказала Евдокия Ларионовна. — Как тебе не стыдно! А сын? Ты что, забыла о нем? Он ведь только жить начинает, ты лучше о нем подумай. Парень-то сам не свой ходит. Ты же мать…
Заметив впервые слезы на глазах подруги, Евдокия Ларионовна не выдержала, обняла ее, всхлипнула.
Так в слезах и застал их Виктор.
Заслышав звуки его шагов в коридоре, женщины торопливо вытерли заплаканные глаза.
— Опять плакала? — тихо спросил он.
Антонина Петровна с надеждой взглянула на соседку, но та уже выходила из комнаты.
Не получив ответа, Витя осторожно сел рядом с матерью, тихонько обнял ее за плечи. Ощутив его сильные руки, Антонина Петровна вдруг почувствовала себя совсем маленькой. Спрятав лицо на груди у сына, она опять заплакала. Он нежно поднял ее голову, грустно сказал:
— Ты совсем седая, мама… Зачем ты так? Я не маленький, устроюсь на работу — на «Металлист». Проживем. Буду работать и учиться. Почему ты раньше мне не рассказала? Давно бы все переменили.
— Сейчас я и сама это поняла… И плачу я оттого, что поняла слишком поздно.
— Что ж… Не умирать же, раз так получилось. Начнем заново.
Антонина Петровна испугалась. Права соседка — Виктора не узнать. Куда и делась прежняя веселость. Глядит строго, серьезно, лицо похудело.
Зная планы сына на будущее, Антонина Петровна понимала, что ему нелегко далось новое решение. Перед ней был взрослый человек, у которого впереди трудная жизнь, борьба и за нее — мать, и за свое настоящее место в жизни.
Сын, обеспокоенный ее молчанием, спросил:
— Ты о чем думаешь, мама? Ты согласна со мной? Некоторые ребята не одобряют — Андрей, например. А Сергей говорит, что правильно.
— Нет, Виктор, — Антонина Петровна отрицательно покачала головой. — Неправильно. Подожди, подожди, — прервала она пытавшегося возразить сына. — Послушай, что мать скажет. Она плохого не пожелает. Забудь и думать, чтобы бросить учиться.
— Не совсем ведь бросить! Что за беда, если я окончу институт на три — четыре года позже?
Притянув русую голову сына к своему плечу и глядя ему в глаза, Антонина Петровна попросила:
— Давай договоримся, Виктор, что ты никогда не будешь об этом говорить. Хорошо? Я не калека. Неужели ты хочешь отнять у меня последнюю радость в жизни?
— О чем ты, мама? Ты еще больна.
Антонина Петровна поцеловала сына в голову, подошла к окну, распахнула его. Вместе с ветерком в комнату ворвался оживленный воскресный шум города. Солнце лило в комнату мощный поток света и тепла.
Обращаясь больше к себе, чем к сыну, она произнесла:
— Больна? Кажется, да и давно…
Наступило молчание.
Внезапно с улицы донесся голос Фаддея Григорьевича:
— Хозяева! Да где же вы, стало быть, запропастились? Гостя некому встретить.
— Дядя Фаддей!
Виктор, раньше всегда встречавший приезд старика с радостью, на этот раз тихо подошел к нему, пожал, как равный равному, руку и, поймав встревоженный взгляд Фаддея Григорьевича, отвел глаза в сторону.
Пасечник крякнул.
— Стыдно, брат? Стыдно. Мне тоже, старому, эх, как стыдно, Витька! Ну да ладно — потом поразмыслим, всякому овощу, стало быть, свой срок.
Поставив объемистую, плетеную из ивовых прутьев корзину на пол, старик подошел к невестке.
— Здравствуй, Антонина, давненько я тебя не видел. — Глядя в ее изменившееся лицо, с горечью добавил: — Да… Так-то вот. Жизнь — она того… Кому мать родна, кому — мачеха. Говорил я ему не раз — не кончишь добром…
Пасечник опустил седую, как шар одуванчика, голову.
Стараясь нарушить тягостное молчание, воцарившееся в комнате, Виктор пододвинул старику стул.
— Садись, дядя. Я сейчас в магазин сбегаю — ты же угощал меня медовухой. Дай, мам, десятку.
— Долг, стало быть, платежом красен? Нет, племяш, водки я теперь в рот не беру, а другое — полегче — есть.
Откинув крышку корзины, Фаддей Григорьевич достал из нее четверть медовухи.
— Принимай, Антонина. Мне тут старуха столько насовала — еле допер. Тут тебе и гусь, и мед, и яблоки разные…
— Ну зачем вы столько?
— Ладно, ладно — хватит. У нас, сама знаешь, — есть некому. Трудодень последние годы богатый, — куда нам, старикам? Пойдем, племяш, на базар, пока мать завтрак состряпает, — обратился он к Виктору. — Скажу своим, чтобы не ждали. Поживу у вас, стало быть. Не прогоните?
Антонина Петровна, отлично понявшая деверя, с благодарностью поглядела на него.
Оставшись одна, она захлопотала над плитой, то и дело вытирая набегавшие на глаза слезы. Плакала и сама не знала — отчего. То ли о своей горькой жизни, то ли потому, что на белом свете много добрых, отзывчивых людей… А может и потому, что пришло наконец в душу облегчение. Она чувствовала: слезы смывают с души горечь. С каждой минутой ей становилось легче.
Когда в коридоре послышались быстрые шаги сына, она уже расставляла на столе посуду, поглядывала на стоявший посреди тарелок графинчик с настойкой. Не оборачиваясь, спросила:
— А дядя где?
Не получив ответа, Антонина Петровна глянула на сына и невольно вздрогнула. Прислонившись спиной к дверному косяку, Виктор жадно дышал.
— Да говори же, что случилось? Где дядя?
— Домой… уехал. Мама, ты не волнуйся… дело в том…
Помолчав, словно собираясь с силами, он шагнул к матери и, остановившись перед нею, произнес:
— Война. Сегодня на рассвете на нас напала Германия. Бомбили Киев. Я, мама, в райком побегу.
Антонина Петровна не успела сказать и слова, как сын исчез, громко хлопнув дверью.
Почувствовав внезапною слабость в ногах, она присела на стул. Переставила зачем-то графинчик с места на место и схватилась за грудь, ощутив в ней острое покалывание. Чувствовала, как сердце стало медленно увеличиваться, набухать, словно хотело разорвать грудную клетку.
Холодея от страха, Антонина Петровна жадно хватала вмиг пересохшими губами воздух. Не стало сил и для того, чтобы позвать на помощь. «Сердечный припадок», — мелькнула мысль. Сухой горячий туман заволок комнату. В этом тумане растворился стол с расставленными на нем тарелками. В сознании всплыло: «Боже, что будет с нашими мальчиками… Они ведь не дети теперь…»
И голос сына: «Война!»
Комната накренилась. Пытаясь удержаться на ногах, Антонина Петровна рванулась в сторону и упала на пол. Задетая ею тарелка со звоном разбилась. Кошка прыжком метнулась из-под стола в полураскрытую дверь гостиной.
Антонина Петровна судорожно стиснула пальцами правой руки платье на груди и затихла. Она вместе с комнатой летела с тихим звоном в тишину и покой.
Тишина и покой.
Пел, рассказывая о чем-то притихшим людям, безмолвно мигавшим вверху звездам, молчаливым яблоням, в этот июньский вечер баян. И все слушало, и все, казалось, понимало.
Баянист тоже вскинет завтра за плечи дорожный мешок, собираемый сейчас заботливой матерью, и уйдет в числе других защищать свое счастье. И в баян словно переселилась душа хозяина. Никто раньше не слышал такой музыки-песни. Никто не предполагал, что этот рыжий озорник-парень, колхозный конюх Степка, будораживший по ночам сонное село говорливым страданием, может так играть.
Певучие звонкие звуки вначале неуверенно натыкались друг на друга, замирали, как бы взлетали вновь. Баянист словно вспоминал какой-то полузабытый мотив. Минута, другая — и, пока еще робко, но с каждой новой минутой все громче, согласнее и шире полилась песня-дума. Погасли разговоры, отодвинулись куда-то шорохи ночи.
Забыли пришедшие в последний раз на вечеринку парни, что их с нетерпением ждут дома родные, что завтра нужно прощаться с мирной жизнью и привыкать к другой — с винтовками, с окопами, с кровью и ранами. Забыли девушки, что проводят с милым, может быть, последний час в жизни. Баян рассказывал о том, что всех окружало, и некоторые даже удивились — как не замечали этого раньше? С чем сравнить радость, когда в молодом теле к вечеру приятная усталость, когда свежий запах спелой пшеницы волнует душу? Над тобой ясное небо, солнце садится, и впереди часок-другой с подругой где-нибудь в тихом местечке, подальше от любопытных глаз.
Ближе придвинулись к девушкам завтрашние солдаты. Тревожнее забились девичьи сердца — в самую сокровенную их глубину проник сдержанно-грустный мотив расставания.
Миша обнял Настю за плечи, прижал ее к себе. Она, покорная, склонилась к его плечу головой, тяжело и учащенно дыша. И вдруг громко зарыдала.
Баян растерянно пробормотал что-то и замолк, баяниста окружили тесным кольцом. Он поднялся, оглянулся, не узнавая в первое время знакомых лиц.
— Что ты играл, Степан? — наконец спросил кто-то.
— Не знаю, ребята, так…
К нему подошла стройная высокая девушка — колхозный бухгалтер Зина. За нею баянист тщетно ухаживал больше года.
— Рыжий, — пренебрежительно говорила Зина подругам. — На что мне такой? Конюх к тому же — навозом пахнет. А что баянист… подумаешь — редкость!
Баянист знал об этом, и оттого его баян будил на рассвете село, вызывая недовольство старух.
— Беспутный, право, беспутный! Спать, негодник, не дает! Женился бы, что ли, скорей…
Но сейчас Зина не сводила глаз с баяниста, немного растерявшегося от общего внимания. Он в душе благодарил ночь. Ярко светила луна, но все-таки никто не мог увидеть его лица, вспыхнувшего от волнения, от тревожного ожидания чего-то большого и хорошего, что должно произойти.
— Как ты играл, Степа! — с незнакомыми, взволнованно-теплыми нотками в голосе сказала девушка, не обращая внимания на стоявших рядом люден. — За твоей песней можно пойти на край света, в огонь…
Кто-то перебил ее:
— Тебе, Степка, в консерваторию бы!
Степан не услышал. Он забыл и о баяне и о завтрашнем дне и видел лишь милое, бледное в свете луны девичье лицо.
«За моей песней? — подумал он. — А за мной? Или это опять насмешки гордячки? Сейчас скажет что-нибудь колкое и, обидно засмеявшись, уйдет…»
Не отрывая от него взгляда, девушка сказала:
— Давай я понесу твой баян. Нам ведь в одну сторону — по пути…
Напрасно ждали в этот вечер сыновей матери, сидя за приготовленными прощальными столами. Обижались, сердились, тут же прощали — сами были молодыми…
А ночь кончалась, и нужно было расставаться. Поняв это, под яблонями и вишнями, за околицей испуганно удивились: ничего еще не было сказано, ни о чем еще не договорились…
Увидев засветившуюся полоску зари, Зеленцов с тоской сжал узкие девичьи ладони.
— Заря, Настя.
— Вижу. Как скоро… Неужели — все? Желанный мой… не могу больше.
Обхватив его за шею, она прижалась к нему. Задохнувшись от ее близости, Миша прошептал:
— Настя… Что ты! Ведь война… Я могу совсем не вернуться… Настя!
— Пусть… Я тебя не смогу забыть, — целуя его, ответила она. — Все равно не забуду… У меня останется твой сын… синеглазый, такой же, как ты… Пусть!..
Под легким предрассветным порывом ветерка вздрогнули над ними листья старой яблони, пискнула в кустах вишняка какая-то птичка. Наперебой из разных концов села послышалось пение петухов.
Все ярче разгоралась заря.
Не в силах расстаться, они сидели, обнявшись, на сырой от росы траве. Настя теребила густые светлые кудри Зеленцова, положившего голову ей на колени, глядела ему в лицо, на припухшие от ее поцелуев губы и внутренне сжалась. Она не могла даже представить, что с нею будет, если она потеряет этого сильного и нежного человека, с которым крепко связала ее жизнь.
— Ты меня жди, Настя, — задумчиво сказал он. — Что бы ни случилось — жди. Я обязательно вернусь. Ты мне принесла столько счастья… И не знал даже, что такое бывает…
Было уже светло. Они встали.
— Настя, хочешь — пойдем к твоим? Скажем, что мы — муж и жена.
— Ну зачем? Матери я сама скажу. А ты иди, ждут ведь тебя.
— Пойдем вместе, стыдиться нам нечего.
Девушка тряхнула головой, оправила платье, сняла у Зеленцова с плеча приставшую к пиджаку травинку.
— А я не стыжусь. Пойдем!
Из-за меловых холмов показался краешек солнца. Брызнули, заиграли капли росы под его лучами. На усадьбе МТС заработал мотор автомашины.
Взявшись за руки, они шли по селу, и даже у самых злоязычных кумушек не повернулись языки сказать о них что-нибудь оскорбительное.
Взошло солнце.
— Яркое какое, — сказала Настя, щурясь. — Глядеть больно.
— Нет, хорошо, — ответил Зеленцов.
Бабушка Вити — Елена Архиповна, увидела их, поставила на тропинку ведро с водой и широко перекрестила вслед.
— Пошли им, боже, всего хорошего…
Война.
Все изменилось. Воздух наполнился тревогой. С каждым днем реже слышался смех на улицах города. У военкоматов выстраивались длинные очереди мобилизуемых в армию, толпились провожающие.
Грустные, заплаканные лица жен, матерей.
Запасливые люди закупали впрок соль, сахар, мыло.
На запад шли эшелоны. На военный лад перестраивались заводы. Рвались хорошо налаженные связи. Рушились надежды. Ломались тщательно выношенные планы.
Как могучая река в половодье, жизнь вышла из своих обычных берегов. Закружились страшные водовороты, втягивая в пучину войны с каждой новой минутой десятки, сотни и тысячи новых людей. В этой суровой обстановке люди вели себя по-разному: одни легко, как сухой мусор, неслись по течению; другие долго, как камни, не хотели сдвинуться с места; третьи — подавляющее большинство — объединялись в одно монолитное тело с одной целью — победить и выжить. Каждый человек в отдельности и весь народ в целом встали перед проверкой огнем.
Страна меняла свое лицо, как океан в бурю.
Каждый день город провожал на фронт эшелоны с людьми. В учреждениях, на предприятиях места уходящих занимали женщины и подростки.
Сергей Иванкин поступил на железную дорогу смазчиком, и Виктор, проводив своих друзей-трактористов Мишу Зеленцова и Железнякова, тоже пришел в отдел кадров завода «Металлист».
Начальник отдела — полная высокая женщина, — просмотрев его документы, спросила:
— Где бы вы хотели работать, Кирилин?
— Где угодно. Где нужно…
Женщина взглянула на него более внимательно.
— Да? Хорошо. У нас сейчас острая нехватка людей в упаковочном цехе. Пойдете туда. Завтра с восьми утра считайте себя на работе.
Вернувшись домой, Виктор прошел в гостиную.
Из репродуктора лилась бодрая песня. Хотелось сосредоточиться, и Виктор почти машинально выключил радио.
Сколько раз он думал об отце последние дни, как пытался понять — и не мог. Мать больше не возобновляла разговора о переезде. После сердечного приступа она неделю пролежала в больнице. Врачи запретили ей в дальнейшем выполнять тяжелую работу, волноваться и многое другое. Жить и не волноваться?
Виктор хорошо понимал, что многие советы врачей невыполнимы. Но когда мать хотела поступить на завод чернорабочей, он не пожалел ни доводов, ни уговоров, чтобы заставить ее переменить это решение.
Действительно, жить, ни о чем не думая, — нельзя, но работать по своим силам вполне можно.
— Ты хорошо шьешь, мама, вот и поступи в пошивочную. — Поколебавшись, он высказал пугавшую его мысль: — Я не могу допустить, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Ведь ты у меня одна теперь.
Мать согласилась.
Занятый такими мыслями, Виктор долго ходил по комнате, ерошил волосы. Вновь включил радио. Подошел к столу, на котором лежал чертеж тракторного пускача. Мысль о создании пускача пришла ему в голову, когда он был в Веселых Ключах среди трактористов. Юноша решил ее осуществить во что бы то ни стало. Но сейчас дело не ладилось.
Возвратилась мать. Погремев на кухне посудой, она, снимая фартук, заглянула в гостиную.
— Если завтра на работу идешь, выбери себе что-нибудь подходящее из одежды. Починить надо, может. Я сейчас — только схожу займу очередь за хлебом…
Оставшись один, Виктор осмотрел свою одежду и решил, что можно будет идти, в чем был.
Чтобы меньше думать, он вышел во двор и, взглянув случайно на метлу, стал подметать. За работой не заметил, как в дыре забора показалась голова Сергея.
— Эй, дворник! Перестань пылить!
Сергей пролез в дыру, — Виктор сам оторвал доску, чтобы было ближе ходить к приятелю, — поздоровался.
— Ты, верно, на себя смазки истратил больше, чем на буксы, — Виктор засмеялся. — Что, со смены только?
— Ну да. Вышел помыться — тебя увидел. Как дела?
— Устроился. Буду в упаковочном работать. Не знаю, как там… Тебе-то работа нравится?
Сергей потер ладони и, прежде чем ответить, поковырял носком ботинка землю.
— Да, интересно… Знаешь, самое главное, как я понял, в другом. Там каждую минуту чувствуешь, что твоя работа всем нужна. Что творится… Сегодня санитарный проходил… Хотел я расспросить, да санитарка злющая попалась. Пожилая. Обругала ни за что ни про что…
Евдокия Ларионовна позвала Сергея домой, тот нырнул в дыру, потом просунул голову назад и сказал:
— Я к тебе еще приду. Ты не уходи.
Виктор кивнул и, услышав, что в коридор кто-то вошел с улицы, окликнул:
— Мама, ты?
Не получив ответа, он открыл дверь, ведущую в коридор со двора. Ему навстречу шагнул незнакомый человек.
— Простите, пожалуйста. Я стучал. Думал уже уходить. Здесь живет семья Кирилина Павла Григорьевича?
Виктор ответил. Незнакомец обрадованно улыбнулся.
— Замечательно! Вы, значит, сын его — Витя? Тогда, без лишних слов, познакомимся; я друг вашего отца. Старый друг, знаете, еще с гражданской. Коробков…
— Может, пройдете в комнату? — предложил Виктор.
— Идем, идем. Я так рад…
Виктор провел его в гостиную и предложил сесть. Незнакомец, назвавший себя Коробковым, с любопытством оглядел комнату, фотографии на стене.
— Узнаю, — он щелкнул по рамке, в которой находилась карточка отца — молодого, в красногвардейской форме, с пулеметными лентами крест-накрест. — Лихой был парень. Прошли, пролетели золотые денечки! Эх, молодость, молодость — пороховая гарь… — Он сел. — Хороший друг был Пашка Кирилин, да вот… попутал дьявол. Что поделаешь? Я тут проездом, сопровождаю состав с эвакуируемым грузом. И вдруг узнаю — Пашка так-то и так-то… Я и рот раскрыл. Собственно говоря, я и забежал поэтому. Дай, думаю, узнаю, как семья. Может, нужда какая? Провинился он, пусть суд разбирает, а мне он жизнь дважды спасал…
Виктор молча слушал и исподтишка разглядывал незнакомца.
— Так-то, Витя, — сказал Коробков. Встретив внимательный взгляд юноши и переходя на «ты», спросил: — Как дела-то? Может, деньги нужны? Ты не стесняйся. Хорошее, говорят, быстро забывается, да враки это. Не забывается. Если нужно — я с радостью.
— Нет… Зачем же? Я и сам в состоянии заработать. Спасибо.
Коробков понимающе улыбнулся и вдруг спохватился:
— Да, а мать… Бог мой! Что же это я не спросил сразу? Где она — Антонина Петровна?
Услышав, что ее нет, он опечаленно развел руками:
— Жаль. Ожидать некогда мне. Сам понимаешь — время военное. Деньги я все же оставлю, пригодятся. Хоть и при социализме живем, а без денег, как в той песенке о водовозе: «ни туды и ни сюды».
Он встал, достал из бокового кармана бумажник, отсчитал несколько сотенных.
Виктор остановил его:
— Не надо, спрячьте. У нас все есть. Я уже работаю, мать тоже скоро поступит. Спрячьте, пожалуйста.
Коробков пристально посмотрел на юношу.
— Что ж, молодец сынок! Не падаешь духом. Только не тебе, матери оставляю, от Коробкова, мол… Живы будем, я еще как-нибудь наведаюсь. Так-то, брат… Передавай привет. Пока!
Положив деньги на стол, он вышел.
Виктор проводил его и долго смотрел вслед. Затем отправился дометать дворик.
Стали привычными в любой час толпы возле газетных витрин, во время передачи последних известий — у уличных репродукторов. Читали, слушали, молча расходились. Сводки с каждым днем становились все суше, зловещее, в них все чаще появлялись города, известные каждому с детства, города, прочно вросшие в сознание, в сердце. Когда о них упоминали в сводках, становилось нестерпимо больно.
Херсон, Минск, Киев…
Уже не в одну квартиру война бесцеремонно, не спросись, приоткрыла дверь и положила на стол траурный стандартный листок. Уже через город следовали эшелоны с ранеными. Уже «Металлист» выдавал вместо сеялок и плугов — снаряды и минометы. Уже стекла в домах украсились бумажными полосами крест-накрест, и женщины рыли за городом окопы и противотанковые рвы. Но никто еще не верил, что война прошумит и здесь. Прошумит и промчится дальше.
Впервые город ощутил палящее дыхание войны по-настоящему с появлением здесь партии беженцев из западноукраинских областей.
Виктор увидел их, возвращаясь с ночной смены. Более пятидесяти машин заняли часть Центральной площади перед облисполкомом; они были забиты домашним скарбом, женщинами, детьми, стариками.
Виктор вышел из автобуса; желание взглянуть на беженцев пересилило в нем и усталость после тяжелой одиннадцатичасовой смены и стремление поскорее добраться домой, чтобы поесть и завалиться спать. Работал он в упаковочном цехе, где всю смену приходилось подымать и укладывать тяжелые снаряды, ворочать ящики, складывать их в штабеля. Первые дни он так выбивался из сил, что, приходя домой, еле добирался до кровати, падал на нее, не раздеваясь, и тут же засыпал.
Мать стаскивала с него, сонного, сапоги и, дав немного отдохнуть, долго и настойчиво будила, заставляла умыться и поесть. Виктор выдерживал такое напряжение потому, что знал: чем больше упакует тяжелых снарядов, тем легче будет там, на фронте.
Постепенно он начал привыкать; после смены не так хотелось спать, как вначале.
Виктор подошел к машинам с беженцами и стал наблюдать за ними, прислушиваясь к разговорам.
Старик-еврей с серебряной головой, сидя на борту автомашины, кормил с ложечки ребенка. Тот глотал, таращил глазенки и настойчиво кричал. Старик уговаривал его по-еврейски, неумело совал малышу ложечку в рот и горестно покачивал головой.
— Мать-то где, старик? — спросила остановившаяся рядом с Виктором женщина. Взглянув на нее мельком, старик ответил:
— Где… Известно где — убило по дороге, бомбят… А такой вот понимает разве? Подай ему маму… О боже, боже! — Старик вновь сунул малышу ложечку, но тот, закатившись криком, вытолкнул ее язычком обратно.
— Не умеешь ты, дед! — женщина забралась на машину. — Дай-ка я!
Ребенок у нее на руках скоро успокоился и стал есть. Виктора привлекли отчаянные вопли и плач. Протиснувшись сквозь толпу, собравшуюся вокруг растрепанной старой женщины, голосящей во всю силу легких, он спросил рабочего в спецовке, тоже застрявшего здесь после смены:
— Чего это она?
— Да, вишь, подушку, говорят, потеряла.
— Подушку? — удивился Виктор.
— Подушка-то подушка, да в ней будто бы много денег было. Вот и ревет белугой. Эй, тетка! — обратился он к ней. — Брось выть, ради бога! Стоит ли из-за денег надрываться так? Люди гибнут — и то… подумаешь, деньги! Жива будешь — еще наживешь.
Та замахала на него руками:
— Э-э! Легко вам говорить, милый человек. Чем я детей кормить буду? Ничего у меня не было, кроме этих денег… Кто только войну эту выдумал?
С тяжелым чувством Виктор пошел было домой, но через несколько шагов остановился и стал глядеть в небо, на приближавшуюся девятку самолетов.
Немцы еще ни разу не бомбили город, и Виктор гадал — свои или нет? Но беженцы хорошо знали и эту зловещую форму самолетов, и вой бомб. Они с криками хватали детей, лезли под машины, бежали к домам или просто ложились на землю.
Самолеты сделали круг. От ведущего первую тройку «юнкерса» отделились крупные черные капли. Виктор смотрел, как они быстро увеличиваются в размере; послышался и стал усиливаться сверлящий вой.
— Ложись, сопляк! — крикнули Виктору за спиной. — Бомбы!
Виктор упал на землю. Не дыша, неловко прикрыв голову ладонями, он лежал у колеса машины, забыв обо всем на свете, кроме воя и рева, обвалом падающего сверху.
Вой внезапно оборвался тяжким грохотом. Земля вздрагивала, пока падали и рвались бомбы. Вверху что-то пролетало с шелестом и клокотаньем. Возле самого своего лица он видел женскую руку с дешевеньким медным колечком на указательном пальце, старавшуюся вцепиться в асфальт.
На этих тонких побелевших пальцах невольно сосредоточилось все внимание Виктора, за ними он наблюдал с того момента, как их увидел. Когда земля перестала вздрагивать, он долго не мог сообразить, окончилась ли бомбежка; в ушах еще стоял вой и грохот, но рука, бывшая до этого перед глазами, исчезла. Он поднял голову и нерешительно встал.
Площадь была окутана оседающей пылью; напротив, из большого здания облисполкома, валил густой черный дым. Левая сторона здания обрушилась — туда угодила крупная бомба.
Вдали замирал гул улетавших «юнкерсов». Стали слышны отдельные человеческие голоса; какая-то беженка с тревогой звала девочку. Приходя в себя, Виктор медленно осматривался вокруг. Женский голос вновь позвал:
— Со-оня! Да куда нее ты девалась? Ты…
Женский вопль взметнулся над площадью и перекрыл всю ее разноголосую сумятицу.
Оглянувшись, Виктор невольно попятился. Беженка, вцепившись себе в волосы, с искаженным от ужаса лицом глядела на тельце девочки, голова которой была придавлена большим обломком стены.
Со всех сторон сбегались люди. Двое мужчин торопливо приподняли обломок за один край, оттолкнули его в сторону. Виктор задрожал, поспешно отвернулся и пошел прочь, в сторону от этого места. Мимо него пробежали две девушки-сандружинницы с брезентовыми носилками.
Кошмар увиденного стоял перед глазами, и Виктор пошел быстрее. Впервые физически ощутимо война связалась для него с бесцельным, непонятным и жестоким убийством трехлетнего ребенка. Он был потрясен и напуган.
Пробираясь по заваленной обломками площади, Виктор обходил разбитые автомашины; некоторые из них горели чадящими кострами, некоторые были перевернуты. Измятые ведра, кастрюльки, чемоданы, другие вещи из обихода беженцев были раскиданы по площади, покрытой зиявшими воронками, — серия небольших бомб накрыла площадь. Мимо Виктора торопливо пробегали люди; один из них — невысокий старичок в очках крикнул на ходу, смешно вздергивая маленьким птичьим лицом:
— Быстрее, юноша, быстрее!
— В чем дело? Куда?
— Вы что, с неба свалились? В облисполкоме людей завалило.
Виктор добрался домой часа через четыре, и Антонина Петровна, увидев его, облегченно вздохнула. Не раздеваясь, он присел на стул.
— Устал, сынок?
Он продолжал оставаться под впечатлением пережитого на площади, и вопрос матери застал его врасплох.
— Устал? Да, немного… Под бомбежку попал, бомба в облисполком угодила, завалило людей. Пришлось работать.
— Кого-нибудь убило? — со страхом спросила Антонина Петровна.
— Да… Принеси мне переодеться, мама.
— Боже мой, какой ужас…
Антонина Петровна принесла чистую смену одежды, и Виктор, с трудом оторвавшись от стула, встал и вышел в коридор. Раздевшись, вымылся, оделся в чистое и молча сел за стол.
Его подавленное состояние не укрылось от матери, и она сказала:
— Поешь и ложись отдыхать. За последние дни ты очень похудел.
— Да? — удивился он, продолжая думать о другом. — Может быть… Я чувствую себя хорошо…
Антонина Петровна вздохнула и, помолчав, сообщила:
— Говорят, в «Металлист» немцы целили, да не попали. В поселок угодили. Будто бы четыре дома разбито.
Как ни старался Виктор скрыть охватившее его волнение, мать заметила. Заметила и поняла, что говорить не следовало. Она давно догадалась о его первом робком увлечении. Ждала, придет время, и сын сам обо всем расскажет. Увидев, что он стал одеваться, она сказала:
— Смотри, не задерживайся долго, не успеешь отдохнуть.
И оттого, что она не спросила ни о чем, Виктор вдруг понял — мать все знает. Знает просто потому, что она мать… Подойдя к ней, он смущенно взял ее руку и тихо сказал:
— Какая ты хорошая у меня, мама…
Она ласково поправила другой рукой воротничок его рубашки и, чтобы избавить от смущения, подтолкнула к двери.
— Иди, поздно будет.
Задержавшись на мгновение у порога, он оглянулся и быстро выбежал из комнаты.
Его уже давно тянуло в Южное предместье. А сейчас еще прибавилась тревога: ведь бомбы могли угодить в домик, с которым связывались сейчас все надежды Виктора.
Он знал, что под суровой внешностью инвалида-слесаря скрывается доброе, хорошее сердце. Знал с третьего класса, когда Надя впервые привела его к себе домой и представила отцу:
— С этим мальчиком мы сидим за одной партой. Звать его Витей, и он хороший. Только мы подрались вчера за перышко, но теперь уже помирились.
Денис Карпович со всей серьезностью пожал руку мальчику и укоризненно покачал головой.
— Нехорошо, Виктор, драться с девчонками. Так не делается. Хлопец не должен девчат обижать. А то я тебе… у-у-у! — что я с тобой сделаю!
Витя поглядел на него и, улыбаясь, с детской непосредственностью и прямотой заявил:
— Неправда. Вы — добрый. У вас в глазах смешинки. Верно, Надя?
Денис Карпович рассмеялся, сгреб детей в охапку.
С тех пор Витя был частым гостем в домике слесаря в продолжение шести лет, и Денис Карпович привык к нему и радовался дружбе между ним и дочерью. Для него они по-прежнему оставались детьми, и только день, когда дочь сдала последний экзамен за девятый класс и слесарь преподнес ей подарок — новое шелковое платье, приобретенное полугодовой экономией в хозяйстве, — открыл Денису Карповичу кое-что другое.
Надя надела это платье, и слесарь через полуоткрытую дверь второй комнаты заметил, что дочь чересчур уж долго стоит перед зеркалом. Потом за нею зашли одноклассники, и все пошли в кино. Денис Карпович проводил их за калитку. Вначале они шли толпой, затем разбились на группы, и Виктор пошел рядом с Надей позади всех. Они чему-то смеялись, потом дочь и Виктор одновременно, словно по уговору, оглянулись назад, на него, и торопливо стали догонять других.
И слесарю вспомнилось вдруг многое из того, на что он раньше не обращал внимания.
Денис Карпович слишком хорошо знал Виктора, чтобы печалиться неожиданному открытию, но в душе у него шевельнулось ревнивое отцовское чувство.
Юноша приходил и потом, но Денис Карпович смотрел на него уже по-другому, более внимательно, и наконец вынужден был признать, что лучшего друга для дочери не приходится желать и в дальнейшем. Когда Виктор вдруг перестал показываться, Денис Карпович встревожился. Дочь же, напротив, для него оставалась веселой. Мог ли слесарь предполагать, что виной всему первый неловкий поцелуй, обрадовавший Надю, хотя она и пыталась уверить себя в обратном, и испугавший Виктора, обвинявшего себя в непростительной дерзости.
Начавшаяся война заставила слесаря забыть об этом. Виктор же, часами бродя после работы по городу, не смел пойти к Рониным. Удерживало его от этого не только чувство неловкости перед Надей. Удерживало другое. Казалось, оскорбительной жестокостью будет для тех, кто льет кровь и умирает на фронте, если он в это время станет думать о своем личном счастье, если он будет испытывать радость.
И он подавлял желание пойти в Южное предместье. Бродил по городу, и непонятная огромная нежность ко всему на свете переполняла его. Бомбежка подхлестнула, больше он не мог откладывать. Что с ними, с Надей?.. Он ни за что не простил бы себе, если бы с ними что-нибудь случилось. Пересиливая робость, он открыл знакомую калитку.
Этот теплый августовский вечер был последним, проведенным Виктором мирно в маленьком домике слесаря. Ни Денис Карпович, ни Надя не спросили его о причинах долгого отсутствия; они встретили его, словно он был у них только вчера, и юноша в душе посмеялся над своими страхами.
Надя вскипятила самовар, они пили чай с малиновым вареньем, и лишь плотно завешенные одеялами окна напоминали о войне. Стекла вылетели от взрывной волны, и суконные одеяла надувались пузырями. Разговор за чаем велся преимущественно вокруг последствий бомбежки и сводок Информбюро; слесарь, колюче поблескивая глазами, доказывал, хотя ему никто и не возражал, что город ни за что нельзя отдавать ввиду его важного стратегического положения.
Когда Виктор стал собираться домой, Денис Карпович крепко пожал ему руку.
— Ты почаще забегай, — попросил он. — А то и поговорить не с кем.
Виктор пообещал наведываться. Надя вышла проводить его, и они, не сговариваясь, сели на скамеечку у калитки. Над городом висела духота, на товарной станции глухо покрикивали паровозы. Кругом ни огонька, только над территорией «Металлиста» изредка вспыхивали зарницы: завод за недостатком литья для деталей собственными силами организовал выплавку необходимого металла из утиля. Да еще где-то далеко за городом темное небо обшаривали лучи прожекторов.
Виктор нашел в темноте руку Нади и сжал ее в своей. Надя не отодвинулась, не сделала попытки высвободить руку. Она продолжала сидеть так же неподвижно и молча, как и до сих пор, хотя сердце ее забилось сильнее и учащеннее.
— Я так боялся за тебя, Надя, — прошептал Виктор.
— Ты потому и пришел?
— Да, — честно признался он.
Они придвинулись друг к другу; Виктор робко обнял девушку за плечи.
Долгое молчание было для них красноречивее любых слов. Ночь, черная, как деготь, без единой звездочки на небе, была густо насыщена ощущением нависшей тревоги, она сближала и роднила без слов. Обоим казалось, что за эти короткие минуты, проведенные на скамейке, они стали старше, гораздо старше своих семнадцати лет. Они вдруг поняли и почувствовали то, что всего лишь полчаса назад было им недоступно: всю бездонную глубину нависшей над ними опасности. И пусть незрело пока, по-юношески, но они думали о ней и намечали свои дальнейшие пути.
— Надя, — позвал Виктор.
— Что? — отозвалась она. — Говори, я слушаю…
— Надя, скажи… ты будешь меня помнить? Что бы ни произошло, ни случилось… ты будешь ждать меня?
Голос Виктора, его слова, свинцовая тяжесть ночи, свои мысли — все смешалось в ее сознании. И будто спросил не этот хорошо знакомый паренек-одноклассник, а спросил, имеющий право так спросить, имеющий право получить ответ, — спросила сама жизнь. Нельзя не ответить, нельзя, как раньше она бы сделала, отшутиться. Ведь он спросил, как поклялся, а на клятву можно ответить только клятвой или не отвечать совсем. И, несмотря на то, что и ему и ей было всего по семнадцать, она чувствовала: ошибиться нельзя.
Страшно ей было почему-то произнести коротенькое «да», а «нет» она сказать не могла — этому противилось все ее существо.
Услышав ответ, Виктор сильнее сжал ее руку, и они опять замолчали, и оба думали о той минуте, когда нужно будет встать и расстаться.
— Как же ты пойдешь домой, Витя? — осмелилась наконец спросить она. — Ночью ведь хождение запрещено…
— У меня пропуск. Для работы в ночной смене.
Они встали.
Виктор, волнуясь, сказал:
— Знай, Надя, помнить о тебе я буду всегда… Веришь?
И ей почему-то опять было очень трудно выговорить это короткое:
— Да.
В этот момент на юго-западе послышались тяжкие, низкие взрывы. Раз, второй, спустя немного — опять.
— Бомбят где-то, — вздрогнув, прошептала Надя. — Тебе пора.
В эту ночь Виктор счастливо улыбался во сне, а наутро началось самое страшное, о чем в городе давно уже поговаривали шепотом, но не хотели верить, — началась эвакуация.