Глава двадцать третья

1

Для Виктора день прошел в уяснении обстановки. Поговорив с Голиковым, Виктор собирался ночью уйти. Последние сведения уже перед вечером принес Сергей. Были они одни в комнате.

— Ну вот… Связь с железнодорожниками есть. С другими группами пока не выгорело. Наверно, Геннадий Васильевич переменил для них пароль. Так и передай Горнову…

Виктор подошел к окну, отодвинул занавеску. Сергей стал рядом и по старой дружеской привычке обнял его за плечи.

На другой стороне улицы — дом; в черных провалах выбитых окон — пустота, заброшенность.

— Ты, Витька, счастлив, — думая о своем, вполголоса проговорил Сергей. — Какая тебя девушка любит…

— Кто знает… Счастлив… Но как вообще понимать счастье? Если счастье в том, чтобы жить и дышать, любить и ненавидеть… — Виктор внезапно схватил Сергея за плечи и с каким-то порывом продолжал: — Если счастье в том, что человек! — ты понимаешь? — человек имеет что защищать и ненавидеть, имеет за что умереть, то да… Слышишь…

— Постой! Что ты меня, как черт сухую грушу…

— Эй, что за драка? — раздался в этот момент голос Нади, и сама она шагнула через порог, улыбаясь и вытирая руки полотенцем.

— Да вот партизан на полицая напал, — Сергей мотнул головой в сторону Виктора. — Ты, говорит, по какому праву невесту мою заграбастал? Положением пользуешься?

Надя покачала головой.

— Отточил ты язычок в своем учреждении.

— Такая должность. — Сергей развел руками и, взглянув на часы, добавил: — Собачья… Мне на дежурство с девяти. Опоздаю — намылит Голиков шею. Он черт, последнее время завел моду — плеткой драться. Жучит так, что клочья летят. Шишка ведь — взводный!

Сергей засмеялся и повернулся к Виктору.

— Ну, держи…

Сжимая друг другу руки, они встретились взглядами и, обнявшись, крепко, до боли в зубах, поцеловались.

— Знаешь, Витька, — Сергей крутил пуговицу на стареньком пиджаке друга. — Знаешь, скажи Петру Андреевичу, не могу больше. Пусть что-нибудь придумает, а то сам сбегу. Так и передай: сбежит, мол, куда глаза глядят.

— Куда ты сбежишь? — вмешалась Надя. — Чего зря болтаешь…

Сергей сердито махнул рукой и зашагал к двери.

— Побудь, успеешь еще. Полтора часа еще до смены.

— Ладно, пока еще не забыл совесть в караулке. Говоришь, а сама не дождешься, пока смоюсь… Чего уж там…

После его ухода в комнате некоторое время стояла тишина, затем девушка вздохнула:

— Хороший он…

Виктор подошел к ней и взял ее за руки.

— Наработалась?

— Трудно… Бумаги нет. Тетради собираем, обои все посодрали… Ничего… — Встретив его взгляд, помедлила и сказала тихо: — У тебя глаза какие-то другие стали…

— Ну, конечно, — согласился он. — У тебя ведь тоже.

Любуясь ею, он замолчал.

— Что так смотришь? — смущаясь, спросила она.

— Красивая ты очень… — помедлив, вздохнул Виктор. — Ты вот о Штольце говорила… Еще целовал идиот…

Надя прижалась к его плечу головой.

— Все никак не забудешь? Да… посмотрел ты тогда на меня…

— Этого нельзя забыть… невозможно! Теперь ты для меня… как святая… Надя…

Она подняла на него глаза, и у него прервался от волнения голос.

2

К Веселым Ключам Виктор подходил на рассвете. Он вышел из города после полуночи и всю дорогу шагал навстречу ветру, поднявшемуся еще с вечера. Возможно, это являлось именно тем, что ему было нужнее всего сейчас в пути. Ветер мешал идти, дышать и, главное, думать. Ветер… Он неожиданными мягкими толчками в грудь и в лицо гасил мысли и возбуждал упрямство и злость, желание идти, идти, идти наперекор всем и всему.

А в душе все равно оставался осадок горечи, который появился после известия о смерти матери.

Настороженность, напряжение от непрерывного ожидания опасности, не покидали его всю дорогу. Ветер навстречу. «А мы выдержим… мы — выдержим…» — шептал он, стискивая зубы. В такие моменты ему хотелось отойти в сторону, забраться в кусты подальше и обдумать хорошенько все, что жизнь привнесла за последнее время. Нужно было идти. То и дело, почти непроизвольно, он прикасался к лицу то одной, то другой рукой. К тем самым местам, которые, казалось, еще горели от недавних поцелуев Нади. Что это с ней случилось под конец? Все держалась и вдруг расплакалась… Прямо не знаешь, что и делать… Да, она так и сказала: мол, ты совсем не знаешь, кем для меня являешься… Смотрела, чуть запрокинув голову, и в этот миг он понял что-то такое, о чем не всегда сумеешь сказать. И, почувствовав жалкое бессилие слов перед нахлынувшим на него чувством, он лишь молча целовал и целовал заплаканное лицо девушки.

— Не надо… опомнись, — тихо и отрезвляюще просто сказала она — Опомнись, Витька!

Но не слова, а тон ее голоса привел его в себя. И он внезапно обнаружил, что не испытывает никакой неловкости, словно все — и его порыв, и ее слова — совершенно естественны. Впрочем, так оно и было. Она осторожно дотронулась до его руки.

— Обиделся?

— Нет… Мы можем и не встретиться больше…

— А ты не думай! Нельзя так думать… Мы еще много-много раз будем встречаться… Слышишь, Виктор? Мы обязательно будем встречаться…

И опять ее губы… До этого часа он и представить себе не мог, что значат губы любимой девушки…

«Не думай…» Если бы можно было в этом мире не думать… Если бы можно было забыть о матери… И Андрей… Первый в классе красавец и мыслитель… Девчата дразнили его Птоломеем… Он действительно умел мыслить какими-то обширными категориями, и его мысль иногда поражала неожиданно верной образностью и оригинальностью. Он часто любил размышлять о единстве человечества, о том мире, в котором исчезнут границы и деньги, и о том, что все девушки тогда будут почему-то стройными блондинками. Потом выяснилось, что он впервые влюбился в свою соседку по парте. Как же давно все это было… Кажется, прошло несколько десятилетий… Если бы можно было не думать и забыть… Не думать — это умереть, человек не может не думать. Этот вставший на дыбы мир требует — думай! И погибшие тоже требуют — думай! Не думать и забывать человек не имеет права.

К последнему повороту, из-за которого были видны Веселые Ключи, Виктор подходил, когда совершенно рассвело. За поворотом он должен был свернуть в сторону, и подойти к избе пасечника с огородов, незамеченным. «Опоздал маленько…» — с досадой подумал Виктор, убыстряя шаг. Увидеть Фаддея Григорьевича нужно было обязательно. Возможно, он уже знает, куда направилась колонна автомашин, встреченная им позапрошлой ночью. В городе об этом ничего не известно.

«Придется теперь речку переплывать…»

На повороте он остановился, некоторое время щурился, затем протер глаза. «Или я заблудился?» — подумал он, нерешительно. Нет, села не было.

— Вот уж, действительно…

И внезапно он почувствовал, как по спине, снизу вверх, ощутимо медленно пополз холодок…

Автомашины… колонна автомашин…

Ему стало все ясно, и он пошатнулся. Села больше не было. Кое-где, застилая сады, шевелился белесый дым — дотлевали остатки. Полуобвалившиеся дымовые трубы в мертвой тишине тянулись к небу. Всходило солнце. Меловые холмы в его лучах стояли, как боги в ослепительно белых ризах. Казалось, они сбежались в одно место по тревоге и теперь что-то таинственно обсуждали. И холмы, и лес, и речка, и поля — все вокруг, нежилось в мягких волнах голубоватого света — такой свет обволакивает землю в те короткие минуты, когда вот-вот должно показаться солнце. Нежилась земля в голубой колыбели, и тем непостижимее было свершенное. И тишина такая, что становилось жутко. Не слышалось обычных на рассвете птичьих голосов, не заметно никакого движения.

Помедлив, Виктор стал осторожно приближаться к селу. Вначале по дороге, затем, опасаясь каких-нибудь неожиданностей, свернул к речке и прибрежными кустами прошел до самой околицы. Слегка раздвинув кусты, замер. Все вокруг придавила тишина, чернели полуобгоревшие сады, в мертвой тишине четко вырисовывался покосившийся слегка крест на колокольне. Эсэсовцы попытались ее взорвать, но заряд лишь слегка поцарапал массивный, старинной кладки фундамент. Колокольня кричала об отсутствии людей, кричали полумертвые сады и пепелища. Безлюдье чувствовалось физически, и Виктор уже без опаски вышел из кустов. Об уничтожении сел он знал и раньше — для него это было не новостью. Но сейчас ему просто-напросто хотелось заплакать. И еще закричать на весь мир о жестокости и неразумности происходящего, о безумии разрушения, охватившем людей.

Остановившись среди развалин и пепелищ, он в следующее мгновение вздрогнул. И сразу же пригнулся, хотя и понял, что его заметили. «Э-э, черт, — подумал он с досадой, сразу обо всем, кроме угрозы опасности, забывая. — Так недолго и на тот свет загреметь».

Выпрямившись, как ни в чем не бывало, он тихонько побрел дальше чувствуя спиной чей-то пристальный взгляд. Ему и раньше приходилось испытывать подобное, и у него уже начало вырабатываться что-то вроде привычки, хотя привыкнуть к таким вот моментам попросту невозможно. Шаг… второй… Почему он, тот, что смотрит вслед, из густого, порыжевшего от огня вишневого кустарника, медлит? Третий шаг… Окрик вслед или пуля в спину? А возможно, это кто-либо из уцелевших жителей? Какая неосторожность — выйти на открытое место…

— Эй, земляк! Погоди!

Виктор медленно, с тем поразительным спокойствием, которое достигается большим нервным напряжением, оглянулся и едва не вскрикнул. Приближавшийся к нему человек в свою очередь замедлил шаг, затем остановился, поднес руку к лицу и стал пятиться.

— Пашка! Малышев! — бросился к нему Виктор.

Тот по-прежнему пятясь, наткнулся на что-то, упал и, вскочив с кошачьей быстротою на ноги, протянул вперед руки, не подпуская к себе Виктора.

— Э-э, постой, постой… Тьфу ты, черт… Хоть крестись…

Из вишняка в это время вышел Кинкель.

Через несколько минут все трое, еще тараща друг на друга глаза, сидели в сторонке от дороги, и Малышев, жестикулируя, рассказывал о последних днях концлагеря, об отправке в Германию, о побеге.

Поднявшееся солнце расшевелило воздух, снова потянул ветерок.

Виктор слушал, и плечи его все больше сутулились. Удар за ударом… Миша Зеленцов… Помнится, всего год назад Зеленцов подшучивал над его робостью на вечеринках, учил, как нужно посмелее подходить к девушкам…

Кинкель лежал навзничь, глядел в небо сузившимися глазами и покусывал травинку. То, о чем рассказывал Малышев, было знакомо. После смерти Зеленцова они несколько дней бродили вокруг Веселых Ключей, не зная, что сделать, на что решиться. Умирая, Зеленцов не успел ничего сказать, а в селе стояла, как потом они выяснили, рота вспомогательной полиции. Если Зеленцов, уроженец этих мест, внушал им надежду на благоприятный исход задуманного дела, то оставшись вдвоем в совершенно незнакомой местности, они растерялись. Если бы не выдержка Кинкеля, Малышев давным-давно совершил бы какой-нибудь необдуманный шаг, явившийся бы в данной обстановке гибельным. Многому научил за это время Кинкель сибиряка, но и сам узнал очень многое. Оказавшись в среде простых людей, Кинкель упорно стремился понять, чем же они отличаются от французов, поляков или от его соотечественников.

Кинкель увидел в России и деревянные избы, и соломенные, сгнившие от времени, крыши. Но это была уходящая в прошлое Русь…

Главное заключалось в другом — в людях. В них даже с первого знакомства чувствовалось что-то новое, что-то заставлявшее настораживаться, сравнивать, сравнивать и сравнивать. И многое являлось для Кинкеля открытием. Часто не очень грамотные, простые люди удивляли его новизной, совершенно новым отношением к жизни, странно непривычным видением ее. Казалось, что они, в отличие от остального мира, успели шагнуть далеко вперед, успели понять то, о чем остальные еще и не думали. Только теперь понял Кинкель, что это значит — избавить человека от страха разорения, от жажды накопления. И, поняв значение этого, Кинкель подумал, что надежды нацистов на победу — всего лишь мыльный пузырь. Можно разгромить армию и захватить территорию, но нельзя победить такой народ.

Вслушиваясь в разговор между Виктором и Малышевым, Кинкель вспомнил все то, что пришлось ему увидеть после разгрома концлагеря. Расстрелы, казни, сожженные дотла села, толпы лишенных крова людей. И везде — непокорность. В людях, в их делах и мыслях, и, казалось, в каждом кустике, в каждом изгибе дороги, в каждом извиве ручейка. Даже [оторвана часть страницы, пропущено 14 строк]

Рассказывая, Павел незаметно присматривался к Виктору: чересчур неожиданной была встреча и слишком оба они изменились с тех пор, как виделись в последний раз.

Утро разгоралось все ярче; поймав на себе взгляд Малышева, Виктор улыбнулся:

— Что?

— Так… Тоска… Наверно, так и подохнешь где-нибудь, а в деле настоящем и не побудешь. Ты ведь, кажется, из этих мест родом — может слышал, где тут что есть? Да и сам ты, что делаешь сейчас?

Вместо ответа Виктор встал: зашелестели высушенные пламенем листья вишневого куста. Слова сибиряка, прозвучавшая в них тоска по оружию, вызванная пережитым, зацепила что-то созвучное в душе юноши, и он вновь с острой болью почувствовал тяжесть недавних утрат.

На колокольне засиял на солнце медно-зеленый крест, на который вдруг, прилетев откуда-то, уселся дымчатый, в белых пятнах, голубь.

Взглянув на него, Виктор заторопился.

— Пошли, ребята. По-моему, вы нашли, что искали…

Ни о чем не спрашивая, они встали; проходя мимо усадьбы пасечника, Виктор кивнул на сад:

— Здесь вот я, считай, вырос… — И тихо, словно стыдясь, добавил: — Заглянем на минутку… Тут человек один похоронен…

Они обошли вокруг пепелища; в одном месте из-под [оторвана часть страницы, пропущено 14 строк]

4

Казалось, у нее остались живыми одни глаза. Налитые страхом и болью застывшие глаза. И еще грязные пальцы тонких детских рук. Они беспомощно и бессознательно шевелились.

Она лежала на могильном холмике навзничь; разорванное платье открывало худое детское тело с едва различимыми зачатками начинающей формироваться девичьей груди. На ногах, присохнув, нежно розовели лепестки каких-то цветов, очевидно принесенных ветром, — старая яблоня над могилой давно отцвела.

Если бы не глаза и не шевелящиеся пальцы рук, всякий бы подумал, что перед ним труп. Неподвижный, обезображенный труп. Но глаза жили.

Опускаясь на колени, Виктор притронулся к расстрелянным косичкам девочки и вдруг узнал ее.

— Тонька… Рыженькая Тонька… Ты ведь как-то давала мне орехов… Помнишь?

Не отрывая от него скошенных глаз, девочка шевельнула губами. Виктор наклонился ухом почти к самому ее лицу.

— Что?

Но шепот Тоньки раздался неожиданно громко, и был он так же непонятен, как и ее пугающий взгляд.

— Дяденька, миленький, — прошептала она. — Не надо…

И, поняв наконец, Виктор беспомощно оглянулся и увидел ту же беспомощность на лицах Малышева и Кинкеля и страх в их глазах.

Они отнесли Тоньку к речке. Обмыли с нее кровь и попытались напоить ее; по-прежнему неподвижными глазами она глядела на них, безотрывно.

— Дяденька, миленький… не надо, родненький…

И тогда Малышев увидел, что губы у Кинкеля страдальчески дрожат и мутные крупные слезы катятся по щекам, густо заросшим светлой щетиной.

— Дочь у меня вот такая же… Похожа… — тихо сказал Кинкель, встретив взгляд Малышева, и отвернулся.

Затем они пошли, и Кинкель нес Тоньку на руках. Солнце слепило их, а сзади дымилось пожарище.

В хорошо знакомом Виктору месте они перешли речку вброд и углубились в лес.

Указывая дорогу, Виктор шел впереди, не оглядываясь, хотя его все время тянуло оглянуться. За ним осторожно двигался Кинкель, то и дело наклоняя голову, чтобы не задевать нижние ветки деревьев. В такие моменты в неподвижных глазах девочки, в самой их глубине, что-то еле-еле уловимо вздрагивало. И Кинкелю вспоминалась черная безжизненная вода стоячих болот Белоруссии. Даже чем-нибудь встревоженная, она не меняла своего цвета, она и в движении оставалась мертвой.

И Кинкель никак не мог поверить, что это детские глаза. Девочка, почти ребенок, не могла так смотреть. Просто на руках у него, вместе с девочкой находилась вся тяжесть мира и все безумие его.

И эта тяжесть обрывала руки. Кинкель крепче прижимал к себе маленькое, теплое тельце девочки, и в такие моменты он старался смотреть вперед, в затылок Виктору, или чуть повыше — в сумеречную зеленую даль.

— Дяденька… дяденька…

Голубело небо.

Люди — молчали.

Шелестели зазеленевшие вершины деревьев, из партизанского лагеря долетали людские голоса и стук топоров.

Впервые за всю жизнь Виктор держал во рту самокрутку. Горнов сидел на краю оврага, подперев руками тяжелую голову. Виктор только что кончил рассказывать о том, что произошло в городе, и теперь время от времени жадно затягивался дымом цигарки.

В овраге еще бурлили весенние воды, шумели на деревьях дрозды; у них уже появилось потомство. Тянулись к солнцу, цвели травы, мхи и деревья. Все живое искало встреч друг с другом. Весна — сеятельница жизни — шла по земле, плодонося и благоухая. Она шла полями и лесами, через села и города, пересекала линии фронтов и места битв. И везде одинаково, с добросовестностью хлебороба, сеяла жизнь. Она не признавала вражды людей и всеми силами стремилась восполнить производимые ими опустошения.

Но людьми управляли свои законы. Какое им было дело до животворной, но слепой силы весны?

— Что ж, — произнес наконец Горнов. — Смерть смерти разница… Коли мне предстоит умереть, хотел бы умереть, как они…

Виктор бросил в овраг потухший окурок, подумал и недовольно отозвался:

— Не всем же умирать, Петр Андреевич. Зачем вы об этом…

— Да, друг, верно. А положение выправим. Слушай… Решено послать трех человек для связи с фронтом. По одному пойдут. Имей в виду, дело трудное… Пойдут добровольцы. Подумай…

— Что думать… Раз нужно…

Но воображение, помимо воли, рисовало дорогу, которую он уже пытался однажды проделать… Дорогу, где на каждом метре, за каждым кустом будет подстерегать смерть…

— У дядьки был? — спросил Горнов.

— Ага… Сроду не думал, что он может так ругаться…

Горнов рассмеялся.

— Раны в такие места болезненны. Все удивляются, как он смог до отряда добраться — все-таки километров тридцать…

Помолчали. Затем Горнов спросил:

— Больше ничего он тебе не говорил?

— Рассказывал, как село жгли… А что?

— Нет… ничего… Просто так…

В это время в лагере послышались слова команд, шум, людские голоса, звяканье оружия. Виктор вопросительно взглянул на Горнова.

— Тревога?

— Отряд выступает на задание. Сегодня впервые одновременно выступят до десятка отрядов в разных районах. Единое командование, координация… Большие дела начинаются. Пошли, посмотрим.

Когда они подошли к землянкам, отряд был выстроен. Ворон отдавал распоряжения командирам рот. Во взводе конной разведки ржали кони; бойцы в самой различной одежде стояли в шеренгах. Здесь были люди разных возрастов и профессий. Рядом с кадровыми военными стояли парнишки. Немало было и таких, которых большинство бойцов называло папашами. Учителя и школьники, рабочие и колхозники. В твердый русский говор врывалась певучая украинская речь; скалил зубы первый отрядный щеголь — красавец-грузин, прозванный Сулико за любовь к одноименной песне, наседал на паренька-белоруса: предлагал обменять наган на пистолет и давал в придачу финский нож в изящном чехле.

Три девушки в мужской одежде внимательно слушали пожилого усталого фельдшера. Он шел с отрядом и в последний раз наставлял своих помощниц, как ухаживать за ранеными. Среди девушек — Настя. У нее еще заплаканы глаза после известия о смерти Зеленцова.

Во второй роте в первой шеренге — саженный дед Грач из села Гребеньки. Он лишь чудом спасся зимой во время уничтожения села хортистами. Это горбоносый старик с кустистыми бровями. Трехлинейка в его узловатых руках с широкими, как лопата, ладонями кажется игрушкой. На прикладе винтовки семь меток — число загубленных дедом врагов. Рядом с ним Виктор увидел Малышева. Ему выдали автомат, и сибиряк то и дело нежно на него поглядывал. Кажется, впервые он так сильно чувствует, что значит оружие в руках и товарищи рядом. От сдержанного волнения у него поблескивают темные глаза.

Виктор хотел подойти к нему; но в это время раздалась команда, и Ворон стал читать приказ. Отряду предстояло сделать бросок в пятьдесят километров, выйти лесами к станции Комарино, во вторую ночь овладеть станцией и уничтожить продовольствие, собранное для отправки в Германию. Одновременно взорвать железнодорожные пути, водокачку.

Когда отряд подразделениями тронулся в путь, Виктор попрощался с Павлом. Времени было мало, и они успели сказать друг другу всего несколько слов. С завистью глядел юноша вслед уходящим; лес напутствовал их негромким, но дружным шумом. Вспомнив слова Горнова об одновременном выступлении партизанских отрядов, Виктор вздохнул.

— С ними бы…

— У нас свои дела, — отозвался Горнов. — Пошли, подготовиться нужно.

Замер вдали шум шагов и конское ржание, но партизанский лагерь, с виду опустевший, продолжал жить напряженно и настороженно. Менялись часовые, приходили связные из деревень и других отрядов, метались в бреду раненые. В отдельном углу, отгороженном одеялом, лежала Тонька. Девушки, ухаживавшие за нею, боялись глядеть ей в глаза и, слыша ее шепот, выбегали из землянки, чтобы незаметно поплакать. Вот уже сутки, как Тонька замолчала. Глядела на людей широко раскрытыми неподвижными глазами, словно что-то вспоминала или думала, и неожиданно, когда Настя Величко подошла к ней и стала поправлять набитую сухим мхом подушку, Тонька узнала ее и расплакалась.

Партизанский лагерь жил. В специальной землянке, вырытой поодаль от других, вытапливался из снарядов тол. Из него тут же изготовляли небольшие мины.

Готовилась к переходу через фронт группа связных.

За три дня был тщательно разработан маршрут, было все, вплоть до мелочей, продумано и взвешено. И на следующей неделе, во вторник, незадолго до захода солнца, Виктор и Горнов вышли из леса недалеко от Веселых Ключей. Здесь их дороги расходились. Они остановились на опушке, и Горнов по русскому обычаю предложил:

— Присядем.

Прощание было грустным, хотя оба всеми силами старались этого не показывать. За короткое время, проведенное вместе, они сблизились. Виктор упорно глядел себе под ноги, на красного муравья, тащившего сухую былинку, и думал о сидевшем рядом человеке.

— Петр Андреевич, — сказал Виктор, не поднимая головы. — У меня к вам просьба.

— Давай, брат…

— Не будете смеяться? — Виктор с подозрением взглянул на Горнова и, встретив его взгляд, сам засмеялся. — Это я так… Петр Андреевич, встретите Надю, привет ей… Скажите: пусть меня ждет.

Скрывая волнение, Горнов пошутил:

— Ладно, ладно, передам. Но ты ведь совсем еще мальчишка.

— Ну и что ж… Мальчишки взрослеют.

— Да, ты прав, они быстро взрослеют.

Помолчали. Потом Виктор спросил о Кинкеле. Горнов ответил, что после проверки Арнольда Кинкеля возможно удастся устроить на работу в городе, в немецкой комендатуре.

Когда солнце исчезло за горизонтом и догоравший день затеплился вечерней зарей, они встали. Крепко, по-мужски, обнялись, поцеловались трижды — по-русски. Разошлись без дальнейших слов, и Горнов, шагая к городу, всю ночь был настроен как-то особенно светло и торжественно.

Ночь была пропитана запахами лета, в небе мерцали огнями неведомые далекие миры. Призывно, страстно перекликались перепела на полях.

На полпути к городу Горнов увидел зарево. Оно медленно, неуклонно охватывало небо. В городе что-то горело…

«Молодцы, ребята, — подумал Горнов. — Действуют».

Чем ближе подходил он к городу, тем ярче становилось зарево. Оно огненной тучей надвигалось на Горнова; все вокруг приобрело тревожный, зловещий оттенок.

И Горнов подумал о том, что год войны остался позади. Подумал о том, что второй год небывалой битвы надвигается на страну заревом новых, быть может, еще более кровопролитных сражений.

Захваченный мыслями о грандиозности происходящего, он остановился. Безграничное полыхало зарево. И ничтожно малым и бессильным казался человек в сравнении с этим океаном огня и света, но Горнов подумал о том, что все это — дело рук человеческих. И ему вспомнились десятки знакомых людей, вот так же, как и он, находившихся в эту ночь в пути.

Дороги…

Они заставляют расставаться сына с матерью, мужа с женой, товарища с товарищем… Дороги… Они таят в себе возможности новых встреч.

Километрах в трех от города Горнов оставил шлях и свернул в сторону. Кружным путем прошел до Южного предместья и словно растворился в предрассветном сумраке переулков, улиц и площадей.

В охваченную пламенем войны огромную страну входил новый день; он нес миру и людям свой свет, свое тепло, нес то, чего никогда не было раньше и что никогда не повторится потом. Ярко из края в край полыхало гигантское зарево, и в ядовито-черной высоте не было видно ни одной звездочки. Горевшая земля затмила свет далеких звезд.

Зарево все разгоралось и разгоралось.


г. Хабаровск.

Загрузка...