Глава восемнадцатая

1

Да, в городе жизнь шла своим чередом. Выбрав час, когда бургомистр был дома, поругалась Антонина Петровна с Евдокией Ларионовной. Да так, что и некоторые базарные торговки, услышав, позавидовали бы. Поругались с подвизгиванием по-бабьи, не стесняясь, в выборе выражений. Когда изумленный бургомистр вышел на крыльцо, Антонина Петровна была красна от усердия. Стояла со сбившимся на плечи платком, руки — в бока. Сыпала через забор слова горохом, да такие, что муж лишь глазами хлопал.

«Какая холера на них наскочила? — подумал он. — Душа в душу жили…»

— Ты, молотилка! — попытался он остановить жену. — Сбавь газу. Очумели вы, что ль?

Сказал — и сам был не рад. Его слова лишь подлили масла в огонь.

— А-а! — закричала Антонина Петровна, поворачиваясь к мужу. — Жалко тебе? Заступаться вышел? Ах ты, кусок кобелятины! Все знаю, рассказали вчера добрые люди, что вы с нею творите! Подожди, подлец, задрыгаете вы с нею на одной перекладине!..

— Тпру! — пятился от нее Кирилин. — Осади… Очумела? Я у нее в доме всего раз за свою жизнь был…

— Молчи, изуит! Меня не обманешь! Сама такая-сякая и сын туда же — жениться вздумал! Добрые люди мучаются, а вы тут…

Кирилин поспешил захлопнуть дверь; недаром говорится, что легче, справиться с десятком волков, чем с одной разъяренной бабой.

А через забор еще долго продолжали перелетать со двора во двор сочные приветствия и пожелания друг другу всевозможных лихоманок и разных других, не менее приятных благ.

2

Вечером в тот же день Денис Карпович Ронин, едва не лишившийся дара речи, смог наконец вымолвить:

— Ты, дочка, спятила! Да мысленно ли…

— Я выхожу замуж, — опять повторила Надя. — Завтра жди сватов.

На этот раз слесарь окончательно понял, что дочь не шутит. Охватившая было его растерянность сменилась недоумением, затем обидой и наконец самым настоящим гневом. Вряд ли кто поверил бы, что этот рассудительный человек может быть в таком положении. Нет, он не кричал, не ругался. Но Надя еще ни разу не видела отца таким возбужденным. У него даже руки задрожали. Рабочие, натруженные руки, умевшие быть нежными, как у женщины. Наде стало больно.

— Неужели ты не понимаешь, отец? — сказала она, подходя к нему. — Твоя дочь совсем не такая, как ты подумал…

Денис Карпович, переждав, пока прекратится дрожь в руках, проворчал с укором:

— Могла бы и побольше открыться перед отцом. Он тоже ведь за советскую власть дрался когда-то…

— Ты и без того помогаешь, папа. Большего тебе нельзя делать…

Слушая дочь и невольно соглашаясь с ее доводами, слесарь, однако, удивлялся ее рассуждениям. В чем-то она оставалась для него еще ребенком, но в чем-то она уже знала больше, чем он сам; слесаря смущала ее взрослая серьезность. Его вначале удивили ее слова о том, что он и без того помогает. Но, вникнув в их смысл, он решил: правда. Помощь его, если разобраться, не так уж и маловажна. Он, о многом догадываясь, никогда не пытался помешать ей, в тяжелые минуты поддерживал ласковым словом. Без этого ей было бы намного труднее. Об остальном Денис Карпович старался не думать, хотя не всякий раз это удавалось. Мерещилось, особенно по ночам, черт знает что. Не проходило ночи, чтобы кого-нибудь не арестовало гестапо. Засыпая после длительного напряженного бодрствования, слесарь не раз вскакивал, словно облитый холодной водой: слышался во сне стук в дверь…

— Кто все-таки жених? — спросил он, обрывая нескончаемую путаницу мыслей.

— Ты его знаешь, Сережа Иванкин. Он раньше…

Она внезапно замолчала и, улыбаясь, спросила:

— Папа, я тебя огорчила… хочешь, порадую теперь? Хочешь? — тормошила она его, светясь радостью.

Давно слесарь уже не видел дочь такой и невольно насторожился.

— Поймешь тебя… Еще одна такая радость, и придется гроб заказывать…

— Ну что ты, отец! Мы еще долго-долго будем жить… Мне кажется, что мы вообще никогда не умрем… А новость… угадай! Нет, ни за что не угадаешь…

— Да я ведь и не цыганка… Что там еще у вас?

— Не у нас… Помнишь, к нам часто ходил один человек… Уроки мы вместе делали…

— Ну… и что ж?

— Ничего особенного. Просто он жив… Понимаешь, папа, — жив!

Глядя на дочь и совсем отказываясь что-либо понимать, Денис Карпович сказал:

— Стоп… Это кто же? К нам тут многие ходили.

— Он папа… он.

— Витька?

Вместо ответа Надя кивнула. Но теперь слесарь совсем изумился.

— Петрушка какая-то… Он жив, а ты — замуж. Что ты мозги батьке крутишь?

Надя засмеялась и ничего не ответила. Лишь попросила.

— Не надо спрашивать. Все хорошо. Как нужно, так и есть.

Весь вечер они проговорили о Викторе и были оживленнее, чем всегда. Порой девушка замечала на себе пристальный и как бы изучающий отцовский взгляд и отводила глаза в сторону. О новом задании, полученном от Пахарева, она не могла рассказать. В типографию, которую с большим трудом и риском удалось наконец устроить у Иванкиных, требовался совершенно проверенный человек, и притом такой, который не возбудил бы подозрений со стороны. Не могла сказать она потом, что последние полторы недели ходила учиться набору к одному из старейших наборщиков города, которого Пахарев знавал еще до революции. И полуслепой молчаливый старик, не спрашивая ни о чем, учил ее своему делу и лишь иногда, задумываясь о чем-то, смотрел на нее сквозь двойные стекла больших, с облезшим лаком на дужках очков, и покачивал головой.

3

Читая рапорт от рядового второй роты городской полиции Иванкина Сергея Семеновича, начальник полиции несколько раз изумленно хмыкнул. Даже этого прожженного волка из поволжских немцев проняло.

Рядовой Иванкин просил разрешения на бракосочетание с некоей Надеждой Денисовной Рониной, здешней уроженкой, 1924 года рождения, сословия — из рабочих.

Как истый немец, дороживший прежде всего порядком, начальник полиции решил было отказать. Жена под боком у солдата, конечно же, беспорядок. Можно ли ожидать от такого полицейского усердия по службе? Но вскоре его мысли приняли другое направление. Несколько минут он пристально глядел на писаря, сидевшего за столом напротив. Тот, бедняга, слегка перетрусил. Все ведь бывает. Возможно, и допущена с его стороны какая-нибудь ошибка по службе. Но беспокоился он напрасно. Начальник думал о другом. В частности о том, что из этой свадьбы можно раздуть довольно выгодное во всех отношениях дело. Будут довольны и горуправа и комендант города полковник фон Вейдель. А подполью — нос. Оно ведь кричит в каждой листовке, что немцы несут смерть. А тут свадьба, да еще какая… Ого! Кто женится, тот уверен в будущем. Этот глупый русский сосунок и сам не подозревает, что он затеял.

Начальник полиции потер от удовольствия руки и размашисто написал на рапорте:

«Разрешаю. С церковным венчанием.

Майор Херст».

Дело заварилось. В следующее же воскресенье многие жители города и колхозницы, спешившие со всех сторон на рынок, видели внушительный свадебный поезд: несколько саней с подвыпившими полицейскими. Не в лад играли две гармошки: впереди и сзади. Полицейские горланили песни, стреляли вверх из пистолетов. В передних санях жених обнимал невесту и пьяно шептал ей что-то, зарываясь лицом в накинутую поверх шубки фату.

По приказу начальника полиции свадебный поезд долго кружил после венчания по городу. Шарахались, прижимаясь к заборам и домам, прохожие от несущихся вскачь храпящих и взмыленных лошадей.

Во втором часу дня свадебный поезд вынесся на базарную площадь. Несколько полицейских, вывалившись из саней, пошли в пляс.

Эх, пить будем —

И гулять будем!

А смерть придет —

Помирать будем!

Среди них черноусый Голиков; сверкая цыганскими глазами, шел вприсядку, раскинув усы и руки, раздвигая круг сбежавшихся любопытных все шире и шире. Все это было так необычно, что на рыночной площади все забыли о своих делах. Не прошло и пяти минут, как вокруг свадебного поезда колыхалась большая толпа; задние, стараясь рассмотреть, что происходит впереди, приподнимались на цыпочки. Расспрашивали друг друга, переговаривались шепотком:

— Что такое?

— Да полицай какой-то женится!

— А что? Кому яички, кому курятинка, а кому и…

— И-и, господи! Нашлась же дура!

— Хоть бы взглянуть-то на них… чудно, ей-богу! С веревкой на шее свадьбу играют!.

Между тем впереди взревело с десяток дюжих глоток:

— Жениха с невестой на круг! На кру-уг!

Голиков чертом подлетел к саням с новобрачными, но Надя закапризничала:

— Да ну тебя… Замерзла я… домой поедем!

— Нельзя. Уважить надо публику. — Голиков посмотрел на нее внимательно и строго.

Раскрасневшийся от выпитого самогона, Сергей отчаянно встряхнул головой, выпрыгнул из саней. К груди у него приколот уже убитый морозом цветок комнатной герани. В толпе послышалось:

— Жених…

— Смотрите… жених!

— О, господи, прости… шибздик!

Сергей подал руку Наде и со злостью почти выдернут ее из саней. Голиков засмеялся, показывая тесные ровные зубы. В глазах у него, устремленных на Сергея, молчаливое осуждение.

Две гармони одновременно рванули плясовую. Надя умела плясать, и довольно хорошо. Сергею только перед свадьбой Голиков дал несколько уроков. Но на этот раз Сергей право-таки удивил и своего учителя. Какое-то отчаянное ухарство сквозило в каждом движении юноши; чувствуя враждебное отношение к себе со стороны толпы, он словно стремился захлестнуть его безудержной веселостью.

— На своей могилке бы вам поплясать, окаянные! — донесся до Нади злобный и сильный женский голос из толпы.

— Каркни себе на голову, тетка! — выкрикнула девушка, валясь в сани. — Пошли! Э-эх!

Еще не остывшие кони рванули плотно утоптанный снег, шарахнулась, расступилась толпа. Обнимая Надю за плечи, засмеялся в первый раз за все время своей работы в полиции Сергей и попросил:

— Дай я тебя поцелую, женушка…

Надя взглянула в его лихорадочно блестевшие глаза и тихо ответила:

— Не дури, Сережка… ты пьян.

У него медленно сходил со щек возбужденный румянец, но девушка чувствовала, что возбуждение в нем все возрастает. «Что это с ним?» — она взяла его руку, успокаивающе погладила ее.

— Что ты, Сережа? Чудной… успокойся. Не забывай, для чего это надо.

Сергей до боли сжал ее руку. Голиков, правивший лошадью, обернулся и, оскаливаясь, подмигнул.

Через полчаса в маленьком домике Иванкиных все шло кувырком. От песен и криков «горько!» дрожали стекла. В самогоне нужды не было, в закусках тоже. Ради такого случая раскошелился майор Херст; вечером он сам почтил своим присутствием свадьбу и выпил из рук невесты рюмку коньяку.

Денис Карпович, сидевший по правую руку от новобрачных, с горя напился и совершенно перестал что-либо понимать, по помня строгий наказ дочери, держал язык за зубами. Лишь когда один из пьяных полицейских полез к нему целоваться, он не выдержал и рявкнул:

— Прочь! Я тебя похристосую, сукина сына, костылем!

Голиков, пивший, казалось, больше всех и не пьяневший, увел, почти унес распалившегося слесаря в боковую комнатушку и пообещал связать, коль не образумится. Но Денис Карпович и сам уже жалел о своей неразумной вспышке. Твердо решив не подходить больше к столу, он притворился, что заснул, и успокоенный Голиков ушел.

А за столом все шло своим чередом. Хлопотала сбившаяся с ног Евдокия Ларионовна, шумели пьяные гости, вновь и вновь прикасался Сергей холодными губами к лицу Нади в ответ на их «горько!». Казалось, он вполне успокоился. Голиков не разрешал больше давать молодым водки. «Как бы конфуз с женихом не вышел…» — во всеуслышание заявил он. Покрасневший до корней волос юноша только и смог прошипеть: «Черт усатый!»

Сорвался Сергей незадолго до окончания свадебной пирушки, когда Голиков предложил гостям расходиться. Один из пьяных встал и, пошатываясь, провозгласил:

— По домам, братва! А завтра всем сюда… Простыни проверим! Ур-р-р-я!

Гогот покрыл его последние слова. Сергей, вскочивший на ноги, стиснув кулаки, выкрикнул, дрожа, сдавленным от ярости голосом:

— Только посмейте! Я вас угощу здесь… из автомата…

Выскочил из-за стола и почти бегом — во двор.

— Ошалел парень с радости! — резюмировал Голиков. — Пусть проветрится. Наливай, хлопцы, по последней! А ты что же, девка? Поди-ка, погляди, что там… с мужем…

4

Надя нашла Сергея у сарайчика. Он сидел на колоде для рубки дров, сжимая голову руками. Он не слышал, как она подошла к нему. Раскачивался, словно у него невыносимо разболелся зуб. Она нерешительно остановилась возле него; ее фата белым пятном выделялась на темном фоне стены сарая.

— Что с тобой, Сережа? — спросила она, и он вздрогнул. Поднял голову и встал.

Они были одни во дворе, светлая ночь мерцала далекими звездами.

Глядя на девушку, Сергей с каким-то страхом и отчаянием в голосе сказал:

— Надя… я… я тебя, кажется, в самом деле люблю…

Тоска прозвучала в его голосе, девушка попыталась обратить его слова в шутку:

— Ну люби, пожалуйста. Кто тебе не дает?

И тут же пожалела — Сергей опять опустился на колоду и сжал голову руками. Он сам бы не мог сейчас объяснить, что с ним происходит. Может быть, здесь всему виной было непрерывно возраставшее нервное напряжение, которое не покидало его и во сне, но может… Разве в его возрасте сердце просит разрешения на любовь? А оно было у него — сердце, живое сердце. Конечно же, оно хотело биться и чувствовать по-человечески. Какое ему дело, непутевому Сережкиному сердцу, что полюбило оно не вовремя да и, главное, невпопад? Ведь девятнадцатую весну отстукивало оно у Сережки в груди, девятнадцать лет за плечами. Да и на город уже дышала ветерком с юга весна, вечно юная, вечно хмельная. И от этой девушки в белой фате с венчиком бумажных цветов на голове тоже веяло весной…

Весна, Сергей, весна!

И война.

А девушка эта любит другого, друга твоего закадычного — Витьку Кирилина. Сам ты не знаешь, кто из них дорог тебе больше — она или он. Сердце ты, сердце, непутевое, шалое сердце…

Надя села рядом с ним и положила руку на его колено.

— Ты же знаешь, Сережа, — тихо сказала она.

Пьяный взрыв голосов донесся до них из домика, послышалась нестройная, громкая песня. На минутку вышла на крыльцо Евдокия Ларионовна. Они ее не заметили.

Сергей поднял голову.

— Не сердись, Надя. Этого ты больше не услышишь. Ты не думай — я сильный. Честное слово, я могу вытерпеть. У меня…

Он с минуту колебался и затем сказал с решимостью:

— У меня одна просьба: разреши поцеловать тебя. Только и всего… первый и последний раз.

— Не нацеловался за столом?

— Ну что там… Как в пьесе. Один только раз, Надя… Витька не обидится… это же ничего.

Она засмеялась: ну что за чудак этот Сережка-тихоня! Какое-то озорство подтолкнуло ее. Смешно зажмурившись, она решительно сказала:

— Ну, поцелуй.

Он взял ее за плечи, повернул лицом к себе и припал к ее губам, словно умирающий от жажды к роднику.

Ох, Надя… Это ведь не тот Сережка, которого ты знала. Он ведь, оказывается, стал взрослым, тот робкий Сережка, с веснушками по всему лицу. Не поцелуй это был, а страсть неутоленная. Не поцелуй — тоска человека, измученного повседневными ужасами действительности, тоска по нормальной, прекрасной жизни. Бывают же такие, горше отравы, поцелуи… Ох, Надя!

— Черт шальной! — с трудом произнесла она, вывернувшись из его рук. В ее голосе не было возмущения или гнева; наоборот, он звучал с некоторым даже изумлением. — Одна я на свете, что ли?

— Молодых сюда, молодых! — послышалось в это время из дому. — Горько! Молодых!

Дверь распахнулась, и в полосе света показалась чья-то шатающаяся фигура.

— Пойдем, Надя. Не сердись на меня… ладно? Такое чувство, словно я прощался. Не с тобой… с чем-то таким большим, радостным… Даже не сказать про это… Я чувствую, это было прощание… С чем вот только — не знаю…

Откуда тебе знать, Сергей, что прощался ты с юностью.

5

Город спал.

В городе ночь.

Где-то там, на востоке, уже начинался новый день, но это где-то там.

Чутка полуночная тишь. Лишь изредка раздастся в ней какой-нибудь неясный звук, и опять — тишина.

Привокзальные улицы затаились во тьме недобро; все дышит тревогой, настороженно прислушивается к каждому шороху и звуку. Последние дни привокзальный район стал средоточием упорной и ожесточенной борьбы, кипевшей в городе. Чаще, чем где-либо, вспыхивала здесь стрельба, и в ночной тиши часто слышался судорожный крик. Люди в соседних домах приподнимали головы, бледнели.

Когда раздавался такой крик, никто не мог точно сказать, что он значил. Возможно, простился с жизнью еще один часовой у склада боеприпасов, возможно, умирал еще один смельчак из подполья. Язык предсмертной боли одинаков у всех.

Склад боеприпасов, устроенный фашистами в полукилометре от вокзала, рядом с одним из железнодорожных тупиков, наводил ужас на весь город.

Для окрестных жителей это была громадная бомба замедленного действия, для гитлеровцев — что-то вроде перевалочной базы. Уже с полмесяца подполье прощупывало кварталы вокруг склада; в помощь группе железнодорожников Пахарев бросил все силы густо разветвившейся организации. Над привокзальными кварталами нависла угроза уничтожения. Напуганные жители незаметно переселялись в другие районы города.

С наступлением весны все воинские части, находившиеся до сих пор в городе, были отправлены на фронт. В городе остался один эсэсовский полк дивизии «Бешеный медведь». Пользуясь этим, подполье еще более активизировалось. Стало известно, что склад опустошается; основной поток эшелонов и состав с боеприпасами вместо северо-восточных и восточных направлений стал течь к юго-востоку. На фронтах происходили очень важные перемены, гитлеровское командование словно отказалось от мысли о взятии Москвы и решило нанести удар юго-восточнее, в сторону Каспия.

Притаившись в оконной нише большого каменного дома, Андрей Веселов вслушивался в неспокойное, почти неслышное звучание ночи. Дом этот с полуразбитым вторым этажом задней стеной вдавался на территорию склада. Уже с неделю из подвала дома группа в четыре человека вела подкоп под большой штабель противотанковых мин, как сообщили ребята из полиции, имевшие возможность проходить днем непосредственно у склада. С их помощью четверо смельчаков проникали в дом с наступлением сумерек и уходили из него перед рассветом.

Трое вели подкоп, четвертый, когда наступала его очередь, наблюдал за улицей. Сегодня на посту Андрей.

С того места, где он стоял, легко пробраться к подкопу через дыру, пробитую в полу одной из комнат нижнего этажа, затем в потолке подвала, скорее всего, снарядом. Выход из подвала завален обломками второго этажа, и часовой будто и не нужен, но осторожность никогда не помеха.

До Андрея доносились иногда голоса перекликавшихся вокруг склада часовых, и он думал: «Покараульте, покараульте еще маленько…» Пытался представить себе, что здесь произойдет, когда подкоп продвинется настолько, что можно будет заложить взрывчатку под штабель мин. Штабель сам по себе велик, да рядом с ним, почти впритык друг к другу — другие штабеля неизвестно с чем. Только, ясное дело, не с конфетами.

Андрей щурил красивые черные глаза, представляя момент взрыва. Но вскоре его мысли перескочили на другое, и рука непроизвольно потянулась в карман за сигаретами. Вспомнив, что курить нельзя, он нахмурился и подумал: «Есть-то хочется как… Время сегодня словно на черепахе ползет».

Действительно, с продуктами беда. Хлеба совсем нет, и вчера мать сказала, что картошки осталось всего на неделю при самой строгой экономии. Она ходит последние три дня на окраины города: там на пустырях растет крапива; пока молоденькая, из нее получается довольно вкусный борщ. Андрей ел его уже несколько раз и, встречаясь с матерью взглядом, похваливал. Васе, братишке, когда тот морщился, грозил исподтишка пальцем.

Андрей представлял себе, как мать утром, по старой привычке, тщательно осмотрит себя перед зеркалом, словно перед уходом на занятия в школу, возьмет базарную сумку и пойдет за город на пустыри отыскивать первые ростки крапивы. «Бедная крапива…» — Андрей вздохнул. В эту весну ей, наверное, совсем не удастся вырасти. Кто бы мог раньше подумать, что так вкусна та самая крапива, которой пребольно нажег ему подобающую часть тела, спустив штанишки, один из садовников в Южном предместье лет восемь назад? Давно ли это было? А вот на тебе… Сережка, с которым они забрались тогда в чужой сад, взял сейчас да и женился. Андрей понимает, что это неспроста, так же, как и Сережкина служба в полиции, но все же… Интересно, в самом деле женился или нет? Вчера видел его мельком, вроде бы веселый. Кивнул да еще и подмигнул… наверное в самом деле, рыжий дьявол!

Андрей вспомнил свои мимолетные встречи с Надей, которая ему, нельзя сказать, чтобы особо нравилась. Она хороший, очень хороший товарищ, не то, что эта вертихвостка — Нинка Амелина. Но после смерти Витьки у него все же как-то изменилось отношение к Наде. Правда, немножко…

Смущаясь сам себя, Андрей улыбнулся противоположной стороне улицы.

Ну вот она и замужем… Кто их там разберет, в самом деле или нет… Ну и пусть, ему все равно. А, может быть, это не совсем так? Да нет — ерунда. Его ждет где-то впереди… другая, совершенно незнакомая, обязательно красивая и умная, как Надя. Впрочем, нет. Не такая уж серьезная. Наедине с Надей он всегда чувствовал себя как-то неловко, словно мальчишка, севший за стол с грязными руками, под взглядом матери. У него будет веселая, смешливая… Но нет, это тоже не очень подходяще. Вон Лорка Пустошина зубы показывает каждому…

Андрей опять улыбнулся.

Требовательный у тебя вкус, парень. Брось дурить. Будет, все будет. Восемнадцать — совсем немного. Еще все впереди, многое предстоит тебе впереди. Восемнадцать — только начало.

Притаившись, стоял юноша, вслушивался в тревожную тишь ночную и не знал, что всего через несколько часов забудет обо всем на свете и смерть будет казаться желаннее девушки.

Возвращаясь на рассвете домой и переходя в обычном месте железнодорожные пути, он услышал резкий окрик:

— Хальт!

Замерев на мгновение на месте, Андрей рванулся в сторону. Услышал короткий и гулкий в предрассветной тишине треск автоматной очереди уже после того, как почувствовал, что по ногам, чуть ниже колен, горячо и резко хлестнуло чем-то острым, пронзительно острым. Потом боль и мысль: «Эх, говорил Петров остаться до утра у него…»

Падая, он ударился головой о рельс и очнулся уже в камере гестапо. И сразу — боль в ногах, которые, правда, были уже забинтованы. Боль, огоньком кольнувшая возле коленей, стала тупо увеличиваться, и вскоре Андрею казалось, что болит все тело. Он затравленно оглянулся кругом. Чужие, ничего не говорящие лица. Большинство в штатском. Заспанный следователь осмотрел Андрея и приказал поместить его в отдельную камеру.

— Книг у нас нет, а бумагу и карандаш дадим… может домой сообщить захочешь…

Следователь лениво зевнул и, довольный ловким ходом, вышел из камеры.

6

Толстая тетрадь в сиреневой клеенчатой обложке. Неровные строчки, трудно различимые слова и фразы, написанные химическим карандашом.

«20.04.1942 года.

Я люблю жизнь. Мне нет восемнадцати: не знаю, кем бы я стал. Часто слышал, что человеку для счастья нужно совсем немного. Что-то вроде эрзаца из материального достатка и семейного благополучия. Не знаю… По-моему, человеку для счастья этого очень мало. Мне в своей жизни хотелось чего-то большего, как небо или океан. И такого яркого, словно солнце.

О любви много пишется, но я еще не любил никого по-настоящему и не знаю, что это такое. Когда-нибудь узнал бы, конечно, и я. Какая чушь, не правда ли, господин следователь?

21.04.1942 года.

Сегодня мне сменили повязки на ранах. Врач в эсэсовском мундире был вежлив. У него острый нос и маленькие светлые глаза. Руки прохладные, как свежесорванный гриб.

Кормят хорошо, но кусок не лезет в горло. На допросы носят, стараясь не причинить боли.

Никогда не думал, что человек может привыкнуть к физической боли. Помню, мальчиком, я очень боялся крови, она вызывала во мне прямо-таки какой-то мистический ужас. Меня дразнили за это барышней… Но вот всех нас прямо от школьной парты, от розовых мечтаний, от маменькиных забот, от задернутых дымкой героизма романов швырнуло в действительность войны, ее грязь, кровь и боль… Помещики, капиталисты… Лично мне всегда казалось, что это только история, невозвратное прошлое отцов. Призрак. И вдруг наступило время, когда мы встали с этим призраком лицом к лицу, почувствовали, как в наше тело безжалостно впиваются острые когти прошлого. Дыхание смерти обожгло наши лица и души. К чему скрывать — мы растерялись. Тем более…

22.04.42.

Следователь нервничает. Допрос за допросом. Приходил в камеру какой-то тип и говорил, что может передать от меня записку родным или знакомым. А кому мне писать?

25.04.42.

Число не точно. Счет времени потерян. Дни и ночи слились в какой-то бред, ужас… Я уже не помню, что со мной делали. На последнем допросе избивал даже следователь. Повалил на пол и в бешенстве стал тыкать пером ручки в лицо. Боль в ногах была сильнее; казалось, что за лицо кусал овод. Потом дикая боль в левом глазу. Успел зажать его рукой и будто провалился во мрак. Очнулся уже в камере. Надо мной, по-прежнему невозмутимый, стоял остроносый врач со шприцем.

Глаз вытек. Пальцы руки в черноватой заскорузлой сукровице. Врач повернулся и ушел. Оторвал от окровавленной изодранной рубашки подходящий клок и завязал глаз. Лежу на полу, подняться на топчан нет сил.

26.04.42.

Сегодня на допросе надо мной смеялись. Впервые меня не били. Цинично и жестоко издевались словами — и по всему видно: старались понять, что за явление перед ними. Явление — то есть я. У меня спрашивали, кем я сам себя считаю. В тот момент я не хотел, да и не смог бы ответить им. Потом меня оттащили в камеру, и этот вопрос повернулся вдруг ко мне по-другому. Я попытался на него ответить, теперь уже сам перед собой, и не смог.

Следователь говорил, что двадцатый век — век надуманных идей, чудовищного фанатизма и голой силы, и бесполезно думать, будто можно внести в него изменения цыплячьим порывом бессильного героизма.

Действительно, может быть, в этих словах и кроется какой-нибудь смысл? Двадцатый век встал над человечеством с окровавленными руками хирурга. Двадцатый век, и ты, Андрей… Что нужно этому жестокому врачу?

Какая-то чушь лезет в голову… При чем здесь двадцатый век и человечество? Стоп, стоп… Люди… все дело в них. Если бы все поняли, что двадцатый век не потерпит нейтральных! Но скоро они поймут…

27.04.42.

Вы думали, в чем разница между вами и пауком?

28.04.42.

Скрывать? Зачем? Вас-то я ненавижу с такой же силой, с какой люблю жизнь и все прекрасное, что дает она человеку. Война научила нас мыслить. За короткое время она открыла нам то, чего другой не узнает и за всю свою жизнь. Не годы сделали нас взрослыми… Нет. Мы увидели столько, мы измучены так, что терпеливая покорность наша оказалась бы циничным издевательством над нами самими.

Да, я ненавижу вас и все, что вы несете миру и людям. Даже капля невинно пролитой крови человеческой не может быть ничем оправдана, даже одна невинно загубленная человеческая жизнь является величайшим преступлением, за которое нет и не может быть прощения. Вот для вас у меня нет жалости! Как аукнется, так и откликнется. Таков уж двадцатый век. Все рождается в крови и в муках, и я не верю, чтобы рождаемое сейчас в таких потоках крови, с такими неимоверными страданиями не выросло бы в прекрасное и великое. В противном случае, нужно проклясть человечество, возненавидеть жизнь. А я слишком верю в первое и люблю второе… я… О, дьявол… Если бы ненависть могла взрываться!

29.04.42.

России больше нет! Фу ты, черт! Ложь ведь, врете вы, как сивый мерин. Я скорее могу поверить в загробную жизнь, чем в такое утверждение. Да знаете ли вы, что такое Россия, моя Россия? Она ведь во мне, в моей душе и крови. Во мне звучит ее голос, моя кровь — ее кровь, моя жизнь — маленькая-маленькая искра вечного огня ее бесконечной жизни. Россия не может исчезнуть, как не может погаснуть солнце. Россия будет и в том случае, если даже Гитлер умудрится укусить со зла сам себя за задницу! С приветом…

30.04.42.

Знаете, господин следователь, вы изуродовали, изломали тело, но вы бессильны сделать это же с моей душой. Знаете ли вы, как пахнут молодые березы? Наивный вопрос, не так ли? А я вот вспомнил. Запах берез, солнце, весеннюю грязь… А липы… Цветущие липы в нашем школьном саду… Какие липы! Что ж… Они будут цвести. Этому нельзя помешать. И к черту… Мне тяжело, мне больно писать. Скажу одно: нет, я не жалею о своей принадлежности к народу Льва Толстого и Ленина, к народу, за которым навечно останется слава первооснователя нового общества. Не беспокойтесь за духовное убожество русского народа. У него есть и будут художники, равные по силе Льву Толстому, Достоевскому и Пушкину, а будут и такие, которых еще не знал мир! Они не могут не быть — всякий великан имеет голос по росту. И голос русского народа…

2.05.42.

Пальцы не держат карандаша. Вот уже несколько дней мне не меняли повязки, и душит смрад. И сил больше нет — сознание меркнет. И только…»


Записи на этом обрывались. Страницы, эта и предыдущая, густо закапаны кровью, и некоторые слова не сразу можно разобрать.

Загрузка...