"Если Витте окажется несговорчивым, если он станет медлить с конституцией, я двину против него Ахерон, - ясно подумал Милюков и подивился, что даже с самим собою, в мыслях, он определил социал-демократов мифической, подцензурной рекою. - Витте и дворец надо пугать угрозою революции, т р е б о в а т е л ь н о с т ь ю Ленина. Это подвигнет Витте на создание кабинета деловых людей. Я готов принять портфель министра внутренних дел - не иначе. Если что другое надо ждать и пугать, ждать и пугать. Ленин - это сила, и, если ошибиться в малости, он может оказаться - на какое-то, естественно, время - ведущим в революционном процессе. Долго он, понятно, не удержится, Россия - как бы он ни спорил - к демократии не готова. Видимо, это понимает Плеханов... Только постепенность, только эволюция - как противуположение Ахерону".
Милюков споткнулся даже, усмехнулся, покачал головою.
Шаг за шагом к свободе. Любая революция гибельна для России - произнес медленно, чуть ли не по слогам, снова про себя: "А ведь такое на людях не скажешь, заклеймят принадлежностью к дворцовой камарилье, "треповцем" ославят. Господи, и отчего ж ты так несчастна, милая моему сердцу родина?!" 8
Ленин проснулся затемно еще; за окном вагона шел снег - J мягкий, не январский, а мартовский скорее, - он залепил стекло, и в купе от этого было еще темнее. Поезд тащился медленно, подолгу стоял на маленьких станциях: движение по Николаевской дороге после московского восстания еще не наладилось, поэтому и пассажиров было немного; в купе второго класса вместе с Лениным ехал штабс-капитан, страдавший от флюса.
Проводник крикливо предложил чай, распахнув по-тюремному дверь, не предупредил даже стуком, убежал, не дослушавши толком.
- Вот до чего дошли, а? - вздохнул штабс-капитан. - Анархия всегда начинается с забвения вежливости... Как думаете, сода у него есть?
- Видимо.
Штабс-капитан накинул мятый френч на чесучовую, китайского, кажется, пошива рубашку, вышел в коридор, крикнул:
- Человек! Пст! Челаэк! Живо!
Ленин прижался лбом к стеклу, закрыл глаза и сразу же вспомнил Пресню. Иван водил его по улицам утром, когда были прохожие, - не так заметны в толпе. Ленин, впрочем, мастерски изменил внешность, ушанку натягивал чуть не на глаза, щеки не брил, заросли жесткой рыжеватой щетиной - ни дать ни взять мастеровой.
Ленин просил отвести его к дому Шмита, долго разглядывал переулок, рваные выщербины на стенах домов - следы пуль и снарядов, - потом спросил:
- Вы не озадачивали себя вопросом: при каких условиях можно было победить?
- Если бы поддержал Питер, - сразу же ответил Иван и резко подернул плечами: после того, как во время митинга украли револьвер, носил теперь два, рукава поэтому были как у извозчика - закрывали пальцы, а сейчас, сопровождая постоянно Ленина, набил карманы патронами, пальто "стекало" вниз. - Если бы путиловцы смогли остановить семеновцев. Если бы у нас были пулеметы. Если бы штаб действовал, а не говорил.
- Словом, - заключил Ленин, - восстание - это наука, а науке этой мы не были учены. Так?
- Именно.
- Зачем сразу соглашаетесь? Спорьте!
- Было б с чем... Нас хлебом не корми - дай поспорить...
- Это верно, - согласился Ленин. - В маниловском прожектерстве - главная наша беда. Намечать, согласовывать, предполагать - обожаем; А наука - вещь строгая, мы в нее трудно влазим: размах, великая нация, огромная страна, порядка никогда не было, все от чувства норовили, порыв, понимаете ли... А как до дела - "не нужно было браться за оружие", не надо отталкивать либералов...
- Да, Георгий Валентинович, видно, в Швейцарии засиделся...
- Мы тоже не в Перми жили, - заметил Ленин. - В эмиграции как раз изнываешь от отсутствия практической работы...
- В чем тогда дело?
Ленин промолчал, пожал плечами: до сих пор чувствовал в себе какое-то особое, щемящее отношение к Плеханову, вмещавшееся, видимо, в одно слово, бесконечно, с детства, дорогое ему, - у ч и т е л ь.
...По вагонному коридору загрохотали сапожищи - жандармы, их можно определить сразу по всепозволенности походки, топают и сопят, словно в атаку поднялись. В дверь, однако, постучали вежливо.
- Войдите, - сказал Ленин.
Дверь распахнулась, заглянул унтер, за ним любопытствующе, вытягивая шеи, толпились жандармы. Ленин поправил очки (пришлось заказать с тяжелой оправой, Красин считает, что именно такие меняют выражение лица, "размывают, - Ленину это запомнилось, - глаза"), строго спросил:
- В чем дело?
- Документ извольте.
Ленин протянул паспорт. Красин перед отъездом сказал, что "бумага" вполне надежна, в "работе еще не была".
Унтер оглядел купе; взгляд его цепляюще остановился на непочатом штофе зубровки - штабс-капитан велел "челаэку" купить в Клину, в буфете первого класса, боялся, что не сможет уснуть из-за флюса. Ленин заметил, как унтер осторожно, интересуясь, тронул пальцами красный, потертый плюш дивана. Здесь, во втором классе, - тихие, в кулак кашляют. Каковы-то они в первом? Наверное, не решаются входить, чувствуют себя с господами неуверенно. Подумалось: надо бы наших отправлять по стране и за границу в первом классе, меньше риска, деньги пока есть, Горький крепко выручил...
Унтер козырнул, выбросив пальцы из кулака, пожелал доброго пути, прокашлялся трубно, смущенно, видимо ждал, что п о д н е с у т.
...Горький. К этому человеку Ленин тоже испытывал особое чувство: внутри теплело; смотрел на него с гордостью, слушал изумленно; в неловких, но чрезвычайно объемных фразах ощущал постоянное присутствие о б р а з н о й мысли.
После возвращения из эмиграции Ленин пришел в редакцию большевистской "Новой жизни". Договор на издание газеты заключил поэт Николай Минский; Горький полагал, что большевикам не удастся получить легальное право на печатание своего центрального органа в цензурном комитете, и назвал кандидатуру - поэт был популярен и легок. Минский, заключив договор, весь день вместе с Гиппиус и Тэффи осматривал помещения, сдававшиеся под конторы; Зинаида Николаевна Гиппиус - во вкусе не откажешь - присмотрела на углу Невского и Фонтанки роскошные, с лепными потолками и огромными итальянскими окнами апартаменты. Наняли швейцара Гришу, старца с окладистой бородой, сшили ему красную ливрею - намекнули на ц в е т газеты; большевистскому редактору Румянцеву п о л о ж и л и немыслимый оклад.
Первый номер разошелся тиражом громадным - за шестьдесят тысяч экземпляров; вечером газета стоила пятьдесят копеек вместо трех; в приложении был напечатан устав и программа партии - впервые легально.
Минский по этому случаю закатил банкет; пришли Горький, Красин, Боровский, Лядов, Литвинов, Богданов; Гиппиус привезла с в о и х, - поэты были нечесаны, в невероятного цвета костюмах; дамы декольтированы. Мартын Лядов смотрел на них с ужасом. Поэты, узнав от Горького, что Литвинов дерзко бежал из з а т в о р а, обступили, з а т и с к а л и вопросами; Тэффи не скрывала слез. Минский поднял высокий хрустальный бокал с финьшампанем за "его величество рабочий класс!". Гиппиус прочитала стихи: "Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко-тупое, всегда безобразное, медленно-рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, темное, явно-довольное, тайно-блудливое, плоско-смешное и тошно-трусливое, вязко, болотно и тинно-застойное, жизни и смерти равно недостойное, рабское, хамское, гнойное, черное, изредка серое, в сером упорное. Но жалоб не надо, что радости в плаче, я верю, я верю, все будет иначе!" Поэты восторженно целовали ее, шептали про гениальность; разойдясь по углам, презрительно усмехались: "дамский классицизм".
...Ленин прошел апартаменты по привычке стремительно. Румянцев, фактически главный редактор, едва за ним поспевал, приговаривая "легализуемся", обегая Ленина, распахивал двери, знакомил с секретаршами в пенсне и репортерами - все в английских клетчатых пиджаках, будто в униформах, сосут трубки.
Вернулись в редакторский кабинет; стола не было, Гиппиус купила секретер карельской березы с инкрустацией на охотничьи сюжеты - павловский стиль, восемнадцатый век. Горький устроился на широком, в пол-аршина, подоконнике, просматривал гранки. Ленин подошел к нему вплотную - затылок на уровне подбородка; поднялся на мыски, сунул руки глубоко в карманы, словно замерз, хотел согреться:
- Алексей Максимович, рассказывают, что товарищ Румянцев после кофе сигары стал спрашивать в ресторанах - главный редактор, понятное дело, но вы-то, вы! Товарищ Румянцев снискал себе славу как блистательный земский статистик, он интеллигент в третьем колене, но вы-то, Алексей Максимович, вы себя вспомните! Неужели вам ловко чувствовалось в подобного рода кабинетах, где столов нет, а сплошные гнутости, когда вы свои первые рассказы приносили?! Кто из рабочих в эти апартаменты придет?! Здесь же швейцар дверь распахивает, Алексей Максимович!
Договор с Минским расторгли, репортеров "в клетку" рассчитали, швейцара пристроили в ресторан "Вена" - помогли старые связи с распорядителем, сочувствовал партии, только после этого пригласили рабочих, предложили самим писать заметки в газету...
Ленин тогда пришел в редакцию вечером: задержался на заседании боевой группы ЦК, изучая материалы о положении в Кронштадте. Заглянул в комнату, где Румянцев рассадил за столом рабочих: двух молодых парней и девушку, синеглазую, веснушчатую, волосы будто лен.
- Ну, как работа? - спросил Ленин.
Один из рабочих - кочегар с Ижорского завода Василий Ниточкин - хмуро ответил:
- Не наша это работа. Сидим, потеем, а слова не складываются.
Ленин подвинул стул к тому столу, за которым расположился Ниточкин, спросил:
- Вы позволите посмотреть вашу корреспонденцию?
- Так вот она, открыто лежит.
- Некоторые товарищи, - пояснил Ленин, - если к ним через плечо заглядывать, не могут работать.
- Работать? - переспросил Ниточкин. - Работают, уважаемый товарищ, в цеху; здесь, в тепле, - не работа, отдых.
- Читаете много?
- Как научился грамоте - много.
- Сколько классов окончили?
- Гапоновский народный дом посещал, там учили...
- Какие книги любите?
- Политического содержания, про социальную революцию.
- Ну, это понятное дело, - согласился Ленин, - а вот, к примеру, Пушкина, Некрасова читать не приходилось?
- "Кому на Руси жить хорошо" - книга хорошая, правдивая, и хотя в рифму, но положение сельского пролетариата верно показывает.
Ленин чуть улыбнулся:
- Как думаете, Некрасову было трудно р а б о т а т ь свою книгу?
- Так то ж книга, а нам предложено написать об хозяевах. А что про них рассказывать - змеи, нелюди.
Ленин подвинул лист бумаги, исписанный Ниточкиным наполовину. Быстро пробежал: "Эксплуататоры наемного труда, слуги Царизма, сосут кровь из рабочего люда..."
- Это вы верно, - сказал Ленин, - только это неинтересно, это общие слова. Вы извините, что я т а к, но нам ведь правду следует друг другу говорить, льстить негоже... Ну-ка, вспомните, пожалуйста, что вас особенно восстановило против хозяев?
- Меня лично?
- Именно так. Только лично. В газету надо из себя писать, Про себя, про то, что знаете.
- Ну, если про меня, тогда... - Ниточкин задумался, потом удивленно поглядел на товарищей. Девушка подсказала:
- Ты об миноносце расскажи...
- Об этом не пропечатаешь, - откликнулся Ниточкин.
- А почему нет? - спросил Ленин, устроившись поудобнее возле стола.
- Да там сраму много, - ответил Ниточкин. - Словом, приехал к нам капитан с адмиралами миноносец принимать. Война еще шла, японец лупцует, ну, гнали мы, ясное дело, работали поверх смены, помощь своим-то надо оказать... Да... Ходил этот капитан с адмиралами, лазал по кораблю, а потом говорит: миноносец не приму, потому как в моей каюте иллюминаторы малы, солнца к обеду не будет, и писсюар не фарфоровый, и очко на толчке бархатом не обтянуто, - очень об заднице капитан тревожился, только чтоб на бархат для облегчения нужды садиться. И ведь не принял. Неделю мы иллюминаторы ему рубили, всю конструкцию меняли, потом писсюар ждали две недели, пока-то из Бельгии привезут, своих нет...
Ленин слушал с закаменевшим лицом, от гнева даже глаза закрыл. Потом, кашлянув, поинтересовался:
- Фамилию капитана помните?
- Как же не помнить - помню. Егоров.
- Вы сейчас рассказали, товарищ, настоящую корреспонденцию, - сказал Ленин. - Именно такие нам и нужны. Но писать труднее, чем говорить. Многие позволяют себе барственное отношение к труду литератора: "Разве это работа, пиши себе, да и только". Писать в газету - это профессия, трудная, ответственная. Но литератор никогда не сможет рассказать так, как рассказали вы, да и знать, видимо, этого он не может - не пустят его по миноносцу лазать... Но литератор может помочь вам, понимаете? Только поменьше общих слов вроде "эксплуататоры, слуги царизма", побольше интересных фактов. Скучная газета - никчемная газета, а газета без правды попросту вредна.
...Перрон Ленин прошел вместе с штабс-капитаном - тот сам тащил баул, бормотал под нос ругательства:
- Власть, если она не может цыкнуть, - не власть... Распустили чернь, низвергли порядок, трусы, либералы, нагайки соромятся...
Ленин шел молча, отмечая про себя множество филеров - буравили глазами пассажиров.
"Кого-то ищут, - понял Ленин. - Вылезли из нор... А может быть, что-то случилось? Кого они так старательно высматривают?"
Высматривали его, Ленина.
...Началось все позавчера днем, когда на стол председателя совета министров Витте была положена новая газета "Молодая Россия", первый ее номер со статьей Н. Ленина - "Рабочая партия и ее задачи при современном положении". Витте сначала обратил внимание лишь на подчеркнутые строки, но их было так много, этих подчеркиваний, что он прочитал всю статью целиком. Прочел - и головой затряс: не пригрезилось ли, как в о з м о ж н о такое?! Просмотрел еще раз, медленно, словно разглядывал запрещенное.
"Никто, даже "Новое Время", - читал Витте, - не верит правительственной похвальбе о немедленном подавлении в зародыше всякого нового активного выступления. Никто не сомневается в том, что гигантский горючий материал, крестьянство, вспыхнет настоящим образом лишь к весне. Никто не верит тому, чтобы правительство искренне хотело созвать Думу и могло созвать ее при старой системе репрессий, волокиты, канцелярщины, бесправия и темноты... Кризис не только не разрешен, напротив, он расширен и обострен московской "победой".
Пусть же ясно встанут перед рабочей партией ее задачи. Долой конституционные иллюзии!"
Витте отодвинул газету" от себя осторожно, долго сидел в раздумье, рисовал профили бородатых старцев на маленьких квадратиках мелованной бумаги, потом вызвал секретаря, Григория Федоровича Ракова, поинтересовался:
- Кто еще читал э т о?
- Все, Сергей Юльевич.
- Скрытое ликование конечно же царствует в канцелярии?
- О да...
- Давно ли вернулся этот Ленин?
- Положительно не знаю, Сергей Юльевич. Злой, видимо, социалист-революционер. Витте поморщился:
- Он социал-демократ... Ну, и что прикажете делать? Вам-то кто положил оттиск?
- Когда я пришел, газета уже лежала на моем столе.
- Со всех сторон ведь, а? Со всех сторон шпильки, - вздохнул Витте. Потребовать ареста редактора газеты и Ленина? Этого только и ждут скандалисты из "Биржевки"...
- Не сочтете ли целесообразным, ваше высокопревосходительство, поручить мне отправить газету на благоусмотрение Петра Николаевича? - осторожно предложил Раков. - Министр внутренних дел, я убежден, предпримет свои шаги.
Витте пожал плечами:
- Понятно, что не в синод надобно отправлять... Помолотил пальцами по столу, взял красный карандаш, поставил напротив статьи огромный вопросительный знак:
- Вот эдак-то будет верно, а?
...Пусть Дурново распорядится, пусть покажет себя, а то все ездит к экс-диктатору Трепову в Царское Село и слезы льет, жалуется на его, Витте, либерализм и на безволие министра юстиции Акимова. Вот и покажите, Петр Николаевич, как надобно поступать в условиях свободы слова и печати, дарованной высочайшим манифестом семнадцатого октября! Вот и покажите, как надобно блюсти закон и корчевать смуту.
Дурново, прочитав статью Ленина, написал на полях: "Директору департамента полиции Эм. Ив. Вуичу. Н. Ленина и редактора Лесневского арестовать немедленно!" Хватит, больше терпеть не намерены, будем руки ломать - или мы им, или они нам.
Гофмейстер Эммануил Иванович Вуич был не просто знатного дворянского рода; Вуичи считались неким средоточием с и л ы в Петербурге, силы, естественно, не решающей, но решения во многом определявшей. Старший брат Василий был женат на Софье Евреиновой - интеллигентность и богатство; Николай, сенатор, счастливо жил с дочерью покойного министра Вячеслава Константиновича Плеве - власть, з н а н и е поворотов; Александр состоял при дворе принца Евгения Максимовича Ольденбургского - поддержка Царского Села.
Ознакомившись со статьей Ленина, гофмейстер вызвал к себе полковника Глазова.
- Глеб Витальевич, голубчик, - сказал ласково, пригласив полковника сесть, - вы мне докладывали, что по ликвидации в Варшаве склада с нелегальщиной было захвачено особенно много социал-демократических брошюр... Я запамятовал, вы называли мне фамилию наиболее читаемого публициста...
- Ленин, видимо.
- А Плеханов?
- Ленин из молодых, крепок и рапирен - говоря языком б е л ь л е т р... Но в Варшаве-то его особенно широко распространяют, потому что секретарь польского ЦК Феликс Дзержинский - давний поклонник Ленина, здесь, так сказать, личные симпатии.
- Ну, в польских делах вы дока, Глеб Витальевич, я и в них не понаторел еще. А Лениным, случаем, не занимались?
Вуич знал, что Глазов занимался всем. Он м е т и л, и вообще-то имел на это право: интеллигент, смел, в профессии отменен. В охранке не было принято отдавать свои материалы кому бы то ни было, даже начальству, но Глазов, по мнению Вуича, должен был понимать, что лишь своей постоянной нужностью он добьется необходимого в карьерном росте патронажа.
- Я готов доложить мою подборку по Ленину, - сухо ответил Глазов, подавать себя умел, - но я не хочу, чтобы мои коллеги, занимающиеся непосредственно социал-демократией, были на меня в обиде...
- Есть прелестная новелла, Глеб Витальевич... Некий министр мечтал узнать от могущественного лорда-канцлера, кто будет венценосным преемником больного короля. Лорд-канцлер спросил министра: "Вы умеете хранить тайну?" Тот, обрадованный, ответил: "Конечно!" И лорд-канцлер сказал: "Я - тоже".
Глазов посмеялся вместе с Вуичем, спросил разрешения покинуть кабинет, отсутствовал не более десяти минут и вернулся с папкой, набитой вырезками из газет, одними лишь вырезками - ни рапортов агентуры, ни перлюстрации корреспонденции. Глазов угадал взгляд Вуича:
- Здесь - главное, Эммануил Иванович. Я хочу обратить ваше внимание на те статьи, которые Ленин опубликовал, приехав в Россию из эмиграции. Он восьмого ноября приехал, а уже через два дня "Новая жизнь" начала публиковать его очерк "О реорганизации партии". Через четыре дня он напечатал там же "Пролетариат и крестьянство". Через пять - "Партийная организация и партийная литература". Через восемь - "Войско и революция". Через тринадцать - "Умирающее самодержавие и новые органы народной власти". Через пятнадцать, - монотонно, где-то даже ликующе продолжал Глазов, - "Социализм и анархизм". Через двадцать пять - "Социализм и религия". Вы вправе спросить меня, отчего я вычленил именно эти семь работ, Эммануил Иванович...
Вуич поломал глазовскую въедливую монотонность:
- Оттого, что это - программа, я достаточно внимательно слушал вас...
- Изволите ознакомиться с выжимками?
- Бог с ними... Ваши соображения? - несколько раздраженно спросил Вуич.
- Соображения я высказал, Эммануил Иванович... Что же касается предложений, то они сводятся к тому, чтобы - по возможности массово - изъять социал-демократов большевистского направления, ликвидировать их опорные базы...
- Что вы, право, в большевиков уперлись, Глеб Витальевич?! Меньшевики лучше, по-вашему? Плеханов с Аксельродом союзники нам?!
- Плеханов с Аксельродом нам не союзники, а враги, но они устали, Эммануил Иванович, они старые люди, прожившие жизнь в эмиграции. Им легче принять Думу, высочайший манифест, эволюцию, предложенную государем. Они хотят жить без филерского наблюдения, они хотят выступать с думской трибуны, они ведь с Бебелем дружны, с д е п у т а т о м рейхстага Бебелем, с тем Бебелем, который заседает в одном зале и с кайзером и канцлером Бюловом.
- Нет, нет, Глеб Витальевич, вы сами напугались и меня желаете напугать... Ленин... Я понимаю - Милюков, его Россия знает, тоже ведь не сахар, тоже против нас пописывает; Гучков, хоть и наш, а кусается; понимаю - Чернов с Гоцем: террор, плащ и кинжал, студенты хлопают. Но Ленин? Нет, Глеб Витальевич, нет!
- Позвольте не согласиться, Эммануил Иванович... Мы эдак уподобимся тем, кто Чехова чуть не до смерти к юмористам приписывал, а Горького рассматривал как салонное украшение, босяцкого хама. Мы, увы, считаемся лишь с теми, кого сами же и создаем... А коли с о з д а л о с ь само по себе, без нашей помощи? Мы слишком подчиняем себя очевидностям, сиюминутности, а ну - вдаль заглянуть в завтра?
- Поэты смотрят "в завтра", Глеб Витальевич, нам бы "сегодня" охватить, вот бы сейчас управиться...
- Мне, видимо, разумнее согласиться, дабы не потерять вашего ко мне постоянного благорасположения, однако позволю заметить: я одинок, я не тревожусь по завтрашнему дню, а у вас семья, внучки у вас. Я поднял дела из архива, Эмманул Иванович, двадцатилетней давности дела... Так ведь там про Плеханова писали в положительных тонах, как про человека, который выступает против злоумышленников от народовольческого террора... Мы ведь тогда "Коммунистического манифеста" не страшились, полагая, что сие - средство для шельмования "Черного передела"... Если не у л о в и т ь вначале - потом не охватишь, Эммануил Иванович, потом только регистрировать придется, регистрировать и просить у премьера войско - полиция не удержит.
- Ну хорошо, составьте предложение, - сказал Вуич.
- Предложение готово, - ответил Глазов и достал, будто фокусник, из вороха вырезок лист бумаги с напечатанным машинописным текстом: фамилия Глазова там не значилась, подписать документ следовало Вуичу.
Эммануил Иванович раздраженно пробежал текст. При этом размышлял: "Все об истории думают, о своей в ней роли... Работали б злее, не надо было б про историю-то думать, она крутых помнит, крутых и рисковых".
Документ тем не менее подписал и сразу же отправил с нарочным в судебную палату, прокурору: "Немедленно арестовать Ульянова-Ленина Владимира Ильича, осмелившегося напечатать и распространить прямой призыв к вооруженному восстанию". Также было предписано арестовать редактора "Молодой России" Лесневского.
...Именно поэтому филеры дежурили на вокзалах в "Вольном экономическом обществе" и Технологическом институте, где особенно часто встречались большевики. Однако на фотографиях Ленина, розданных им, был человек с аккуратно подстриженными усами, с маленькой бородкой, не могли же они думать, что мастеровой, квалифицированный, судя по барашковой шали, в больших очках, заросший рыжеватой щетиной, в ушанке, низко надвинутой на ши-шкастый, крутой лоб, и есть тот самый государственный преступник, которого предписано немедленно заарестовать и доставить на Гороховскую.
...Квартиру на Надеждинской п а с л и, - наметанный глаз определил сразу: "гороховые пальто" мешали дворникам, угощали папиросками, алчуще выспрашивая сплетни.
Ленин сменил пролетку - благо, багажа нет, портфельчик с рубашкой и несессером, никакого подозрения у кучера, - отправился на Фонтанку: возле газеты тоже т о п а л и.
"Свобода, - подумал он, - прекрасная российская свобода, пожалованная государем. Ничего другого не ждал, а все равно обидно. Я-то перетерплю, а вот иные могут не выдержать; Георгий Валентинович пролетки менять не станет. А мне еще и по проходным придется побегать, на Пантелеймоновской прекрасный двор, любой пинкертон отстанет".
Поднял голову, снял очки, начал ловить языком снег: пушинки были мягкие, мгновенный холод сменялся теплом.
"А все равно Россия! - Радость поднялась в нем неожиданно. - Все равно дома!"
На конспиративной квартире его встретила дочь хозяйки, приложила палец к губам:
- Тише, товарищ Петров, тише, там какой-то тип пришел, по виду явный барин, но назвал пароль... Посмотрите в скважину - не шпик ли.
Ленин на цыпочках прошел к двери, опустился на колени: у стола, просматривая газету, сидел член ЦК Румянцев - борода расчесана у парикмахера, костюм серый, в искорку; квадратный галстук, высокий, по последнему венскому фасону, воротничок.
Ленин поднялся, шепнул девушке: "Наш", распахнул дверь.
- Дозвольте, хозяин-барин?
Румянцев вздрогнул; не поздоровался даже, выпалил:
- Вас начали искать, Владимир Ильич!
- "Начали"? Мне сдается, не прекращали. Что нового, рассказывайте.
- Нет, вы поймите: "Новая жизнь" блокирована филерами, за Красиным и Литвиновым топают постоянно, я с трудом оторвался.
- Но оторвались же. - Ленин начал раздражаться. - Вы ждали, что нас будут встречать цветами?
- Владимир Ильич, ночью арестовали Лесневского...
Лицо Ленина сразу же изменилось, обозначились морщины.
- Ему уже предъявлено обвинение?
- Да.
- Надо немедленно добиться его освобождения.
- Подскажите как? - ответил Румянцев хмуро. - Залог полиция отказалась принять, они, видимо, будут готовить процесс... Вообще по нынешней обстановке следовало бы вам чуть смягчить тон выступлений...
Ленин изумился:
- Что значит с м я г ч и т ь? Я не совсем вас понимаю. Исключить определения вроде "разлагающееся самодержавие"? "Черносотенцы"? "Министр-клоун"? Тогда рабочие вывезут нас на тачке, и правильно поступят. Смягчают дипломаты. А мы не дипломаты, мы - партия класса, нам следует обнажать существо вопроса, мы обязаны говорить в с ё о б о в с е м.
- Вы не оставляете ни малейшего шанса на то, чтобы сговориться.
- А вы видите хоть проблеск желания, чтобы сговориться? Я готов кардинальным образом пересмотреть свой стиль, если увижу хоть малейшую надежду на мирное решение вопроса. Где эта надежда? Лесневского посадили, наши газеты запрещают, вожди партии живут нелегально, от филеров по проходным, словно зайцы, бегают. Я уж не говорю о двенадцатичасовом рабочем дне, о нищете мужика - что-нибудь делается, чтобы изменить положенно народа? Разогнали бюрократов? Посадили на скамью подсудимых расстрельщика Дубасова? Побойтесь бога, товарищ Румянцев, о какой надежде вы говорите?! Неужели вы и впрямь думаете, что Витте и Трепов намерены сговариваться с нами?! Они нас и в расчет не берут! Они наивно полагают, что комбинации в кабинете спасут положение, они совершенно игнорируют народ, сто пятьдесят миллионов, они и г р а ю т в политику, а ее, политику-то, делать надо, убежденно, трезво, опираясь на интересы того нового, что определяет общество. Впрочем, что это я... Так... Лесневский сидел до этого?
- Нет.
- Ай-яй-яй. Бедняга. Не развалится?
- Трудно сказать.
- Его обвиняют именно в том, что он меня напечатал?
- Да.
- Значит, коли я приду в полицию, его освободят?
- Если вы придете в полицию - вас укокошат.
- Ну уж так сразу и укокошат...
- Не знай я вас, подумал бы: кокетничает Ленин. Ведь сейчас все ваши статьи по прокламациям расходятся, вас вся Россия читает, вынесло вас, Владимир Ильич, наверх вынесло, на всеобщее обозрение.
Ленин поморщился:
- Только патетики не надо бы, а? Вы же цекист, а не Гиппиус... Вот что... Давайте-ка свяжемся с Красиным, подумаем, кого из серьезных адвокатов можем отправить сегодня же, сейчас, немедля в охранку. Разговор должен быть таким: "Ежели вы не выпускаете Лесневского до суда, мы начинаем кампанию, неслыханную ранее по громкости, о том, как полиция нарушает манифест о свободе печати. И это никак не поможет предвыборной кампании в Государственную думу, это очень повредит вашим, сиречь правительственным, правым, черносотенным, кандидатам, и на этой кампании мы вместо одного арестованного Лесневского протащим в Думу десять левых. Хотите этого - мы готовы к драке. Коли согласны на п а р л а м е н т с к и й исход - отпустите редактора "Молодой России" сегодня же..." А вы говорите, что я не оставляю ни малейшего шанса сговориться. Разве это мое предложение не шанс?
Ленин проводил Румянцева, пошел на кухню, зажег керосинку и поставил чайник: страсть как хотелось крепкого чая. 9
"Дорогой Юзеф!
Я много раз собирался написать тебе, но все не было времени - много работы в Питере и Москве, мотаюсь туда и сюда челноком. Пора горячая, проходят выборы на "ужин", проходят весьма оживленно, если не сказать, горячо: судя по сообщениям, поступающим из Польши, ты в курсе наших русских дел, расхождения между б. и м. не стихают, а, наоборот, по мере развития революционного процесса нарастают все больше.
"Ротмистр" и "Гриша" рассказывали мне, что ты стоишь на стороне наших "б", то есть на стороне Вл. Ил. Позволь мне быть с тобою совершенно откровенным, Юзеф. Меня связывает с тобою не только наша общая печаль по безвременно ушедшей Юленьке, меня связывает с тобой и то, что ты был первым, кто привел меня в рабочий кружок, кто приобщил меня к сверкающему богатству ума социал-демократии. Я никогда не забуду твою листовку, детскую еще, которую ты написал в годовщину смерти нашего незабвенного учителя Фридриха Энгельса сколько в ней было мыслей, как она была открыта и глубока! Но если бы Юленька не умерла и ты стал ее мужем, а моим - тут уж я боюсь напутать, не силен в высчитывании родственных степеней - шурином или зятем, в нашей семье произошел бы раскол такой же, как в нашей организации. Постарайся меня понять, дорогой Юзеф; я знаю наши петербургские и московские условия лучше, чем ты, я варюсь в нашем "парт. соку" и могу судить о происходящем не со стороны, а изнутри.
Почему же наши расхождения столь принципиальны?
Во-первых, потому, что Вл. Ил. резко повернул в крестьянском вопросе, "обогнав" всех, даже эсеров, которые всегда у нас кричали о "крестьянском бунте", и выдвинул лозунг эсеров "земля и воля"! Он, правда, добавил, что "земля и воля" это слова, абстракция, что воли не будет без социальной революции, а только она и может дать землю, но что и земля ничего не значит, покуда у мужика нет плуга и зерна для посевов. Он, конечно, привлек этим лозунгом значительную массу рабочих, все еще связанных с селом. Но теперь он стал настаивать на повсеместной национализации земли, а это уж не лезет ни в какие ворота! В то же время план Гр. Вал. разумен и точен. Он полагает, что надо постепенно приучать мужика к мысли: "Ты отвечаешь за порядок в деревне, ты отвечаешь за землю, которую выделят, ты должен принимать решения в муниципалитете и землю эту защищать по закону". Разве это не путь? Разве это не есть укрепление позиций соц.-дем. в деревне?
А по поводу Думы? Вл. Ил. предлагает активный бойкот. А мы считаем необходимым превратить Думу в трибуну социал-демократии.
Возьми вопрос о Василии Васильевиче. Юзеф, дорогой мой друг, я знаю твою горячую душу, может быть, тебе горьки будет согласиться со мной, но разве Г р. Вал. не был прав, ко. гда считал, что выступать в Москве не надо было? Сколько жертв, Юзеф, сколько товарищей в тюрьмах! Почему мы были разгромлены? Потому что еще не настало время: в политических решениях - особенно такого значения лучше, опоздать, чем переторопиться. Гр. Вал. прекрасно написал об этом в "Рождественской открытке".
Юзеф, все мы знаем твою роль в СДКПиЛ. От тебя зависит, куда ты повернешь комитеты партии в Варшаве, Лодзи, Петракове, в Домбровском бассейне. Польские пролетарии - партийцы, объединенные с русскими товарищами, членами РСДРП, огромная сила. Ты бы очень помог нам наставить на ум Вл. Ил. и его друзей - он наверняка посчитается с позицией партии, целой партии польских с.-д.
Л. М. и Ф. Д. - ты их должен помнить по Женеве - шлют тебе приветы. Да, забыл сказать: Лева взял теперь себе новый псевдоним - ты этого, верно, не знаешь еще. Нас теперь Гр. Вал. шутливо называет "братья Л. А.". Лева нашел фотографию Юленьки, где мы сняты втроем: Юленька, Лева и я. Такой у тебя нет. Подарю на "ужине". Был бы очень рад твоей весточке: во-первых, дошло ли это письмо, во-вторых, согласен ли с моими доводами и, в-третьих, можем ли надеяться на твою поддержку?
С товарищеским приветом
Михаил".
"Дорогой Миша!
Письмо твое вручил мне славный парень, Яцек; он сказал, что ему передал в Белостоке "Николай". Так что, видимо, связь работает хорошо.
Миша, я должен ответить тебе определенно, без всякой дипломатии: ты ведь знаешь, я не умею разводить "цирлих-манирлих" и все, что думаю, выкладываю открыто, может быть, резко, но худо, коли бы мы в отношениях друг с другом вели себя иначе.
Ты говоришь, что я могу "повернуть" партию. Это глубокое, заблуждение. Партию "поворачивает" Луи Наполеон или Кромвель; в наше время, в нашей партии никто никого "повернуть" не может. Партия сама определяет движение, и эта устремленность складывается из открыто выраженного коллективного мнения ее членов, - только так и никак иначе. Общее настроение СДКПиЛ - ты прав - близко к позиции "б", к той части РСДРП, которая разделяет политическую платформу Вл. Ил. Как же я могу "повернуть" наших товарищей, если они единодушны в поддержке Вл. Ил.?
Ты говоришь, что товарищи из "м" стоят на точке зрения реальной, исследуют положение таким, какое оно есть, а не которое желалось бы.
Ты пишешь, что Гр. Вал. хочет приучить мужика к тому, чтобы тот через муниципалитет отвечал за порядок в деревне, за землю. А разве у мужика есть земля? Аграрный вопрос смыкается с вопросом о Думе. Кто пройдет в Думу? Помещики. Богатые крестьяне. То есть Дума будет кадетской. И ты полагаешь, что кадеты так легко и просто отдадут помещичью землю мужику?
Вся Польская социал-демократия против Думы, все стоят за активный бойкот. Почему? Да потому, что Дума, которая вырвана борьбой рабочего класса, кровью фабричных, для них закрыта. Представь себе, что СДКПиЛ выдвинет своего депутата, и допустим, им стану я, Миша. Что случится дальше? Я буду арестован. Разве нет? А Варшавский? Он ведь тоже гос. преступник. Ты можешь допустить мысль, что в Думу пройдет Вл. Ил.? Неужели туда бы пустили Ивана, Збышка, Дмитрия, Левина, Гиршла? И ты предлагаешь голосовать, то есть п о д д е р ж и в а т ь такого рода дискриминационную Думу? Пусть она заявит себя - тогда посмотрим. Согласен с тобою - переторопиться тут негоже.
Ты повторяешь за Гр. Вал., что Василий Васильевич пришел преждевременно. Это ошибка, Миша, и эта твоя ошибка смыкается со словами о том, что я могу "повернуть" партию. Разве можно в ы в е с т и народ на баррикады, если он не хочет этого? Разве можно начать борьбу, если в стране царит мир и спокойствие? Не идти на восстание значило опорочить себя в глазах класса, наивно уповать на отсутствующий парламентаризм, значило заявить себя хвостистами. Да, жертвы, велики. Они были велики и у нас в Лодзи и Варшаве. Но разве мы не знали, на что шли? Разве память о погибших не запала навсегда в память народа?! А память - категория поразительная, Миша. Что ни делали в Париже, дабы память о Марате и Робеспьере исчезла! Сколько было предпринято попыток представить их кровожадными убийцами, слепыми фанатиками, инквизиторами от революции? Те, кто пытался уничтожить их память - забыты, а Марат и Робеспьер в наших сердцах. Сколько приложил усилий Николай Палкин, чтобы вытравить память о Пестеле и Рылееве, о героях Сенатской площади! Как пытались заставить нас забыть Костюшку, Ульянова, Перовскую, Кибальчича! Нет, Миша, память - взрывоопасна, это страшнее бомбы, ибо это - на века.
Ты и Лева дороги мне, как братья любимой моей Юленьки. Но уж так я устроен, что личное отходит на второй план перед общим. Поэтому мне будет горько, если вы останетесь на своей позиции и не согласитесь с мнением большинства рабочего класса.
Я испытываю глубочайшее уважение и к Гр. Вал. и к П. Б., они были з а ч и н а т е л я м и того учения, солдатами которого мы являемся. Я был у Гр. Вал. в Женеве и навсегда запомню его блестящий ум, остроту, знание. Я никогда еще не видел Вл. Ил. Так что я не имею никаких личных причин к нему тяготеть. Я к нему тяготею лишь потому, что он выражает мнение громадного большинства.
Спасибо Леве за фотографию. Я собираю все, что могу, о Юленьке. Недавно был в Вильне на "вернисаже", ходил полночи по нашим с нею местам. Чем дальше, тем горше и безысходнее я чувствую ее отсутствие подле нас всех.
Передай привет М. и Д.
Поклонись Леве.
Не сердись.
С товарищеским приветом Юзеф".
"Милостивый Государь Эммануил Иванович!
Посылаю Вам перлюстрацию переписки между одним из ведущих руководителей СДКПиЛ Ф. Дзержинским-Доманским ("Юзеф") и Михаилом Гольдманом ("Либером"), имеющим влияние в кругах Бунда и РСДРП меньшевистского направления. Перлюстрация переписки, полученная агентурным путем, лишний раз свидетельствует, что поляки готовы к объединению с большинством РСДРП.
Смею заметить, милостивый государь Эммануил Иванович, что эта новость чрезвычайно тревожна, ибо служит подкреплением позиции Ленина, который добивается объединения всех социал-демократических сил Империи, невзирая на их национальные особенности. Получение Лениным голосов поляков может повернуть съезд в весьма опасное для нас русло большинства.
Посему полагал бы необходимым приложить максимум усилий к тому, чтобы предпринять л ю б ы е акции, дабы помешать организационному акту, который имеет далеко идущие последствия. Одним из возможных шагов к этому считаю немедленное заарестование Дзержинского, о чем мною отдано соответствующее распоряжение Варшавскому охранному отделению.
Прилагаю расшифровку открытых псевдонимов и терминов: Гр. Вал. - Г. В. Плеханов. "Ужин" - предстоящий съезд РСДРП, "б" и "м" - большевики и меньшевики.
"Рождественская открытка" - нелегальная типография меньшевиков, расположенная на Рождественской, в д. 7. По соображениям ОПЕРАЦИИ ликвидировать в настоящее время нецелесообразно. Вл. Ил. - Н. Ленин.
Василий Васильевич - вооруженное восстание. Ю. М. - Юлий Мартов (Цедербаум), с.-дем., имеющий вес в РСДРП, фракция меньшинства. Ф. Д. - Федор Гурвич (Дан), с.-дем., имеющий вес в РСДРП, фракция меньшинства, "брат Лева" Лев Гольдман (Акимский) - с.-д., имеющий вес в Бунде и среди меньшевистских кругов.
Юлия - Ю. Гольдман, невеста Дзержинского, которая умерла в Женеве от чахотки в 1904 г., родная сестра "Либера" и "Акимского".
"Николай" - неустановленный курьер РСДРП. "Яцек" - состоит секретным сотрудником Варшавского охранного отделения.
"Вернисаж" - заседание Виленского Комитета СДКПиЛ, состоявшееся, по сведениям агентуры, 16.1.1906 г.
П. Б. - П. Б. Аксельрод, второй после Плеханова по стажу пребывания в с.-дем. движении.
С истинным почтением, Вашего Превосходительства покорнейший слуга
Полковник Г. Глазов". 10
Заседание Варшавского комитета СДКПиЛ затянулось допоздна: все, как один, высказались за присоединение партии к РСДРП; единогласно утвердили план выступлений "Червоного штандара" в связи с предстоящим съездом русских социал-демократов; все, как один, проголосовали против встречи Дзержинского с полковником Поповым, считая, что секретарь партии не имеет права рисковать жизнью. Несмотря на протест Дзержинского, непосредственная встреча была поручена Мечиславу Лежинскому, зарекомендовавшему себя по работе в Берлине, когда он два года назад сыграл главную роль в разоблачении заведывавшего агентурою охранки Аркадия Михайловича Гартинга. Впрочем, подготовка операции как тогда, в Берлине, так и сейчас была поручена Дзержинскому.
Ночевать Дзержинский ушел на квартиру, где жил Мечислав: маленькая, тихая Дольна вела к садам, разбросавшимся по берегу Вислы. Пахло весной. Грачи прилетели в начале февраля, кричали ликующе, хотя небо еще было снежное, серое, низкое.
План обговорили до мельчайших подробностей, несколько раз проверили всяческие вероятия; словно актеры, менялись ролями, пытались представить образ Попова наиболее приближенным к оригиналу; признавались себе, что мешает ненависть - хотелось видеть его гаже и глупей, чем он был, сердились, начинали и г р у снова, добиваясь логического правдоподобия.
- У нас ничего не выйдет, - раздраженно сказал Лежинский. - Напрасно мы играем Попова. Я то и дело упираюсь в свои ощущения, когда думаю о нем, и переступить их не могу.
- Мы с тобой сейчас и г р а е м, а игра, то есть комбинация, без теории невозможна, особенно после опытов Станиславского. Поэтому мы сейчас должны выверить каждое слово, жест, каждую интонацию. Ты считаешь, что после твоих слов Попов поднимется и позовет одного из шпиков, которые постоянно дежурят в театре, а я убежден - нет, не поднимется и не позовет, потому что, пока тебя будут тащить к выходу, пока станут вызывать пролетку с городовыми, ты станешь кричать - з а ч т о тебя задержали. А ведь это скандал! Скандал, в котором замешан он, Попов, и коли ты назовешь адрес его конспиративной квартиры, где он женщин принимает, это не вытравишь, об этом сразу же станет известно в губернаторском Бельведере, а сие - конец карьеры: г р о м к о г о они своим не прощают, они по-тихому живут...
- У Попова есть иной путь... Не думай, что я боюсь, просто Для него это легчайший выход: достать браунинг и выпустить в меня обойму: фотографии-то мои в полиции есть. А для него это выполненный долг - убил революционера-бомбиста.
- Разумный допуск, но ведь коли он вздумает достать браунинг, в него пустят ответную пулю из зала; пустят люди, которые наблюдают за вашим разговором. Это - во-первых. Во-вторых, будет доказано, что он покушался на невооруженного человека.
- В-третьих, ты скажешь ему, что твои товарищи заявят прокурору, который будет вызван в кабарет, что он, Попов, передал нам служебные бумаги, и будут названы номера этих бумаг, входящие номера, и номера эти истинны, но документов в архиве охранки нет, они у нас...
- А если...
- Что?
- Нет, ерунда...
- Так нельзя, Мечислав, так нельзя, родной! Или не начинай, а уж коль начал - заканчивай.
- Понимаешь, Юзеф, мне кажется, что все-таки разумнее говорить с ним на квартире или на его явке, на Звеженецкой.
- Ни в коем случае. С ним нельзя говорить один на один. Там он всесилен, там он может - ты прав - пристрелить. Только под взглядами сотен людей, только в кабарете, только после выступления Стефании...
- До.
- Нет, именно после.
- Почему?
- Потому что, будучи человеком духовно бедным, то есть лишенным поэтического дара, Попов тем не менее по-своему переживает разрыв с Микульской... Переживает, Мечислав, переживает, уверяю тебя, не следует считать врагов существами, лишенными сердца и чувства. Генерал жандармерии Утгоф тайно встречается с Владимиром, сыном, которого ты прекрасно знаешь, и рыдает, горячими слезами рыдает, молит бросить эсеров и вернуться домой. Так вот, до выступления Стефании Попов наверняка будет напряжен, нервен, подобран, а после - расслабится, воспоминаниям предастся, будет думать о том, как вернуть прошлое, будет, Мечислав, обязательно будет - не зря же он на каждое ее представление ездит и цветы посылает. А здесь ты с нашим предложением. Отказ, понятное дело, означает скандал, а ведь он Стефании добился не умом своим, не красою, а именно карьерою, своими возможностями. П о с л е ее выступления он станет особо шкурно о себе думать, особо жалостливо - как-никак пятьдесят семь лет, последняя женщина, седина в голову, бес в ребро. Д о ее номера он будет так напряжен, что осмысленной реакции ждать трудно, я, во всяком случае, не берусь представить себе, он может поступить наперекор логике.
- Чем ты станешь заниматься после победы революции? - задумчиво спросил Лежинский.
- Народным просвещением, - как о само собою разумеющемся ответил Дзержинский.
- Я заметил, Юзеф, - чем труднее нам было, тем большим ты был практиком. Когда дело пошло к победе, ты потянулся в теорию...
- А это закономерно. Нельзя считать, что новое общество будет новым только в практике распределения общественного продукта. Необходимо думать о новой морали, о новых отношениях между людьми.
Дзержинский посмотрел на ходики: было уже три часа утра.
Рассвет еще не наступил, но он угадывался в том, как над Вислой поднимался медленный белый туман. Он клубился, вырастал странными грозными видениями, поднимаясь все выше и выше в темное, беззвездное небо.
- Знаешь, чем страшна обыденность? - спросил вдруг Дзержинский.
- Обыденностью, - ответил Лежинский.
- Софизм. Обыденность страшна тем, что она умеет самое высокое и чистое обращать себе на пользу.
- Почему ты об этом?
- Не знаю... Видишь, как играет туман, как он красив и загадочен. Но подчинен логике бытия, исчезнет, растворится, будет утром хмарью, кашляющей, чахоточной хмарью. Давай спать, бомбист, у тебя завтра тяжелый день...
В театре Дзержинский обычно ощущал приподнятость и благодарность за то чудо, которое разыгрывалось на сцене. И он благодарил: подходил к рампе и аплодировал до той поры, пока рядом стояли люди, чаще всего восторженная молодежь. Дзержинский остро ненавидел людей партера, когда те, похлопав раза три, сановно отправлялись к гардеробу, переговариваясь между собою о предстоящем ужине, погоде или завтрашних делах. Более всего Дзержинский не терпел в людях неблагодарности.
Не мог Дзержинский спокойно говорить и со снисходительными ц е н и т е л я м и. Год назад он прочитал чеховского "Иванова", а после оказался в обществе людей, б л и з к и х к театру, которые п о п и с ы в а л и в газеты, выступая с обозрениями премьер.
Петербургский гость - из н и с п р о в е р г а т е л е й, либерал, - то и дело закрывая глаза, вещал:
- Сколько же можно болтать про Чехова, право?! Как долго будут придумывать этого господина?! Он же поверенный беса, он слабоволен, испуган, он сам не знает, как ему управиться с Ивановым! А тот уверяет нас, что любовь - это чистая физиология, а в поиске истины нет смысла. Но мы-то знаем: Иванов будет кушать, пить и получать деньги, пока ест, пьет и подсчитывает гонорары сам Чехов. А в заключение Иванов нервически застрелился У нас на глазах - так обычно поступают б е с п о р о д н ы е. Акт его самоубийства вымучен, просто Чехову надо было кончить сочинение, а ныне без смерти не кончают, эффекта нет. Кому нужен Иванов? Рыдающие сестры? Пьяные мужики из оврага? Дядя Ваня? Что Чехов тщится доказать нам? Что жизнь - дерьмо? Мы и без него это знаем, но орать-то зачем?! И стреляться не надо. Помалкивать следует, коли сидим в навозе, помалкивать, а не каркать!
Дзержинский тогда спросил - не удержался:
- Отчего злитесь?
- Я? - Петербургская ш т у ч к а удивленно оглядел собравшихся. - Было б на что, милостивый государь...
- Есть на что, - ответил Дзержинский. - Маленькое всегда ненавидит большое.
...Софья Тшедецка, член Варшавского комитета, поднесла к глазам бинокль это был знак.
Дзержинский сразу же оглянулся: Попов вошел в ложу, сел в угол, спрятавшись за портьеру.
Винценты поднял руку, в которой был зажат платок, начал обмахиваться.
Федор Петров, сидевший в бельэтаже вместе с тремя товарищами из боевой группы, поглядел на ложу осветителей. Именно здесь затаились Ян и Трофим Пилипченко - держали Попова на мушке.
Мечислав чуть склонил голову - все понял, готов.
...Стефания Микульска вышла в форме гусара, промаршировала по авансцене, п о к а з ы в а я себя, а потом остановилась и, озорно подмигнув залу, запела, размахивая в такт музыке шпагой:
Солдат воевал, хорошо воевал!
Города занимал,
Женщин любил,
Врагов убивал
И стал солдат - капрал!
Капрал воевал, хорошо воевал,
Чужих разогнал,
Своих напугал,
Ну просто капрал-генерал!
Время прошло, победа - ура!
Пора по домам,
На отдых...
Стефания хотела было легко опустить шпагу в ножны, но шпага в ножны никак не лезла. Актриса начала прекрасную, злую пантомиму про то, как трудно спрятать оружие, коли солдат так "хорошо" навоевался. Она мучилась с неподдающейся шпагой до того уморительно, так жаль было "победителя-гусара", что зал покатывался со смеху.
Попов портьерку отодвинул, подался вперед, аплодировал так, чтобы Микульска могла заметить. Она заметила - ее попросила об этом Хеленка Зворыкина: той эту просьбу специально сегодня передали.
Софья Тшедецка напряженно ждала этого мгновения, она глаз с Попова не сводила: лицо жандарма дрогнуло, растеклось улыбкой.
Софья поднесла бинокль к глазам и стала его прилаживать.
Мечислав поднялся - место его было крайним, пошел к выходу, легко выскользнул, освещенный на долю секунды тревожным синим светом.
Потом, тоже на долю секунды, ложу Попова прорезал острый луч света Мечислав сел на стул рядом с полковником и шепнул:
- Игорь Васильевич...
Микульску тем временем сменил Рымша - любимец Варшавы, автор куплетов.
Попов обернулся к Лежинскому:
- С кем имею честь?
Лежинский достал из кармана фотокопии р а п о р т о в, протянул их полковнику:
- Ваши?
Тот, заставив себя зевнуть, спросил:
- Оружие при себе? Документы? Отдайте добром - тогда я гарантирую вам жизнь.
- Оружия нет. Я рассчитываю на ваше благоразумие - в зале друзья. Если полезете за револьвером - пристрелят, вы на мушке. Скандал начнете подлинники рапортов завтра же будут опубликованы у Бурцева... Станете говорить добром?
- На что замахиваетесь?
- Замахиваются на лошадей. Если мы опубликуем рапорты ваших шпионов, карьере конец - вы это понимаете! Изгоем станете, на службу никто не возьмет: б ы в ш и х боятся, не верят. С вами могут иметь дело до той поры, пока вы есть вы. А вы пока не просто Попов - вы полковник Попов. Держите. Это копии. Подлинники может передать мой коллега. Сейчас. Здесь же.
- Откуда у вас эти фальшивки?
- Не надо, полковник. Это не фальшивки. И мы взамен не многого просим...
- Чего ж вы просите взамен? - спросил Попов, закрыв глаза - так явственно увиделось ему лицо Стефании.
- Вы позвоните сейчас в тюрьму и скажете, чтобы поручику Розину, по вашему предписанию, передали Казимежа Грушовского - для допроса.
- Кто такой Грушовский?
- Мальчик, который харкает кровью после избиений...
- Он идет по делу социал-демократов?
- Кажется...
- Вы понимаете, надеюсь, что вашему поручику Розину я никакого арестанта не передам?
- Логично мыслите. Я тоже этого не допускаю.
- Вы кто?
- Я нанят, полковник. Мне платят за работу.
- Не лгите.
- Я рад, что мы с вами трезво мыслим. У меня приготовлено прошение матери Казимежа и заключение врача: юноша нуждается в немедленной врачебной консультации и помощи. В прошении сказано, что консультация у профессора Вострякова в клинике младенца Иисуса имеет быть сегодня, с восьми до девяти. Сейчас без двадцати восемь. Несчастная мать подстерегла вас в театре. После манифеста вам надо быть добрыми и снисходительными - даже к арестованным бунтовщикам. Так ведь? Словом, вы согласны удовлетворить прошение?
- Где подлинники?
Вы их получите, как только тюремное начальство отправит Казимежа в клинику.
- Я ведь откажусь, милейший... Зачем вы только пришли ко мне с этим?
- Вы не откажетесь. Вам нельзя этого делать, полковник. Мы ошельмуем вас, обречем на голодное, унизительное состояние. Вспомните судьбу коллежского советника Шарова, вспомните, как он обивает пороги охраны, а ведь его прегрешение куда как незначительнее вашего. Все шатается, полковник, все шатается, подумайте о себе, о тех, кого любите, о старости своей подумайте, об ужасе ничегонеделанья. У нас выхода нет. У вас их несколько. Можете написать мне письмо, что обещаете Казимежу жизнь, - суда ведь еще не было?
- Вернете документы?
- Копии. Подлинники - после суда.
- Подите прочь.
Лежинский чуть подвинулся к Попову, шепнул доверительно, с усмешкой:
- Только не вздумайте палить в спину. Поглядите, - он кивнул на ложу, где были установлены прожекторы.
Попов увидел двух людей - руки лежат на бархате, прикрыты программками, дурак не поймет, - пистолеты прячут.
- За дверью еще двое, - добавил Лежинский, поднялся, чуть поклонившись, пошел к двери.
- Стойте, - окликнул Попов. - Пусть придет человек с подлинниками.
- И с прошением?
- Хорошо, с прошением, хорошо...
Лежинский провел несколько раз по волосам, словно поправляя прическу.
Попов увидел, как поднялась женщина в партере, пошла к выходу.
Прошение было в ридикюле Софьи Тшедецкой. Подлинники рапортов тоже.
Через час Казимежа привезли в клинику. Сонный унтер расположился с двумя жандармами из конвоя возле операционной.
Еще через час была объявлена тревога: в операционной никого не было - ни "профессора", ни братьев милосердия, ни арестанта. Вызванный с квартиры попечитель немедленно потребовал к себе доктора Вострякова, имя которого было указано в прошении матери Казимежа. Пришел старик, который никак не был похож на того "профессора", который принимал арестанта.
К одиннадцати в тюрьму прибыл Попов и приказал посадить на гарнизонную гауптвахту офицера конвоя, а унтера и жандармов отхлестал по щекам:
- Надо было в операционную войти, дурни! Кто позволил оставить арестанта без надзору?!
Гневался долго, вытребовал дело Казимежа, пошел вместе с начальником тюрьмы в кабинет:
- Как же так, а, Михал Михалыч?! Времена трудные, проходится считаться со всякой сволочью, но вы-то, вы?! Вас-то, в тюрьме, разве касаются и з в и в ы в сферах?
Прибыв в охранку, Попов пригласил к себе начальника особого отдела Сушкова:
- У меня к вам просьба. Один из моих информаторов подсказал занятный адрес: кабарет. Стоило бы посмотреть связи артистов и актрисуль. Не всех, но ведущих: Рымши, Метельского, Микульской, Леопольда. Ероховского не трогайте сам займусь. Остальных пощупайте. Оттуда могут потянуться нити - я ж не зря к ним зачастил, не зря с актрисулями вечера проводил... Поставьте-ка за ними филеров на недельку, а?
(Попов знал, что Сушков под него копает, собирает к р у п и ц ы. Так принято: обижаться - грех. Пусть в свой дневничок занесет имена, подсказанные им, полковником. Теперь следует о-очень и очень серьезно про алиби думать, в случае если в оном возникнет необходимость. А с Микульской р а з б е р е т с я. Он насладится своим торжеством, когда Сушков соберет материал, он покажет ей "старика", ох покажет! Но как же она перед унижением своим, перед мукой своею повертится! Она ведь рапорты передала, сволочь, она - больше некому.)
"Петербург, Департамент полиции, полковнику Г. В. Глазову.
Милостивый государь Глеб Витальевич!
Смею обеспокоить Вас очередным письмом, полагая, что данные, кои я намерен изложить, заслуживают внимания. Возможно, Вы соблаговолите высказать ряд советов, которыми я всегда столь дорожил и дорожу.
Анархия, распространившаяся в последнее время с угрожающею силою, весьма активно проявляет себя в мире польского театра. Хотя представители рабочего населения не могут, к счастью, посещать представления из-за высокой стоимости входных билетов, тем не менее определенная часть заражается теми идеями, которые в скрытой, а иногда полускрытой форме высказываются с подмостков варшавских зрелищных учреждений.
Поэтому я счел своевременным начать работу с целью выявить наиболее зловредных деятелей театра, имея к тому же сведения о связях ряда лиц богемы с социал-демократией.
Я думаю, Вы поймете меня, что такого рода работа может быть поручена только вполне подготовленному сотруднику. Данные, поставляемые агентурою, не освещали проблему в полной мере, оттого что лица привлекались со стороны, не знающие тонкостей мира искусств. Поэтому я решился на установление личных связей с рядом ведущих деятелей богемы, среди которых выделяются т. Рымша, Ваславский, Микульска, Ероховский, Ролль. Понятно, что я не мог предстать в своем официальном должностном соответствии, и поэтому вступил с ними в сношения, как преуспевающий биржевой маклер. При этом я продумал такой п о в о р о т, который позволит в случае благоприятного течения задуманной операции приоткрыть себя, выяснив, таким образом, отношение к представителю власти и к возможности установления сотрудничества, либо, наоборот, коли отношение к представителю власти проявится негативное, проверить все связи - нет ли тайного руководительства со стороны весьма искусных пропагандистских руководителей СДКПиЛ и ППС.
Еще рано говорить о результатах задуманной мною операции, однако, думается, первые результаты не заставят себя долго ждать. Ежели же, однако, моя затея покажется Вам нецелесообразной, просил бы уведомить меня, милостивый государь, Глеб Витальевич, в любой форме, вплоть до телеграммы. Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга
И, Попов".
Письмо это Попов датировал прошлым воскресеньем, до того еще, как произошла встреча его с Мечиславом Лежинским в ложе кабарета. Ему казалось, что, как некая форма оправдания, письмо это сыграет свою роль, случись скандал. Он не мог еще до конца придумать ответы на все вопросы, которые ему наверняка будут ставить, - он думал долго, туго, откладывая ответ на трудный вопрос: пусть отлежится, поспешишь - людей насмешишь. Копию письма держал в сейфе, часто доставал его, перечитывал, расчленял на вопросы, прикидывал возможные ответы, потом бумажки тщательно сжигал, сидел в долгой задумчивости. Пить стал чаще обычного. 11
Председатель совета министров Витте осторожно перевел взгляд на большие, с вестминстерским боем часы, стоявшие в простенке между высокими окнами: Роман Дмовский, адвокат из Варшавы, признанный лидер национальных демократов, говорил уже минут двадцать - конца, однако, видно не было; финансист Сигизмунд Вольнаровский и граф Тышкевич были скорее декорацией в стиле итальянских "опера" - помпезны, многозначительны, и н ф о р м а ц и о н н ы, говоря точнее.
На семь часов была назначена встреча с Милюковым, времени осталось в обрез, а Дмовский продолжал напирать:
- Вы ввели дополнительные гарнизоны войск в Царство Польское, ваше превосходительство, и мы согласны с этим - одно это может спасти жителей от анархии и революционных бесчинств. Но кому мы обязаны смутою и крамолой, столь грозно обрушившимися на наш край? Бюрократической России, ваше превосходительство. Именно негибкость прежней администрации породила в части народа желание отъединиться от России, и вы согласитесь, что поводы к этому были д а н ы, весьма серьезные поводы. Рабочая прослойка нашего края развивалась бы по образцам западным, по эволюционным образцам Германии или Франции, но именно русский фабричный люд в последнее время то и дело являл собою пример непослушания актам власти. Именно русский люд начал строить баррикады и вывозить на тачках администрацию!
- А в Лодзи кто баррикады строил? - спросил Витте. - Русские, что ль?
- Поляки, ваше превосходительство, поляки, которые во всем подпали под влияние русских! Литература возмутительного содержания, принадлежащая перу Ленина, Плеханова, Чернова, Кропоткина, транспортируется в Царство Польское тюками! Ежедневно! А ваши русские евреи?! Погром, устроенный с позволения господина Плеве в Кишиневе и Чернигове, способствовал тому, что сотни тысяч ваших диких, озлобленных жидов переместились в Польшу, и словно чума началась: ваши, познавшие кулаки городовых, заразили злобою наших евреев. У вас-то они и не могут не быть дикими, оттого что господин Плеве не признавал за ними человеческих черт, а мы своим позволяли сапоги тачать, платья шить и в зубах пломбы ставить! Кто в этом виноват?! Мы?!
Витте пошевелил большими пальцами, посмотрел на Тышкевича: тот слушал Дмовского завороженно, развесил брылы по воротнику; вот уж верно, право слово, - где собираются три поляка, там, считай, представлены пять политических партий!
- А возьмите положение в наших гимназиях?! Они заражены зловредным духом социализма и нигилизма! Русского социализма, ваше превосходительство! Когда детей воспитывали польские просветители, они прививали им преклонение перед родителями, властью, богом, а Петербург решил русифицировать нашу школу! И нам прислали русских преподавателей! Они вели себя как городовые, а многие привезли с собою книжки Чернышевского, Бакунина и Маркса! И если сегодня польская молодежь вместо того, чтобы учиться, шляется по улицам с красными флагами, то этим мы тоже обязаны русским, ваше превосходительство!
Витте теперь уже откровенно глянул на часы, хрустнул больными, раздутыми ревматизмом пальцами и, воспользовавшись паузой, сказал:
- В какой-то мере я готов принять ваши порицания отдельных недостатков в управлении прошлой администрацией Привислинским краем... В какой-то мере, подчеркнул он, - ибо я отвечаю за политику правительства лишь после высочайшего манифеста. Давайте же думать о будущем, а не возвращаться к прошлому, столь досадному и для вас, поляков, и для меня, русского человека. Поэтому я хочу выяснить вашу позицию по вопросу в высшей степени важному: как вы отнесетесь к тому, коли мы не ограничимся введением гарнизонов в край, но объявим его на военном положении?
- То есть? - нахмурился Дмовский.
- Объяснить надо? Извольте: карать будем военно-полевыми судами всех тех, кто выступает против законной власти. Станете приветствовать такой шаг нового кабинета? - Витте, не дожидаясь ответа, забежал вперед, п р и в я з ы в а я поляков к себе, и закончил: - Удержите горячие головы? Докажете в вашей прессе важность и потребность этой вынужденной меры? Возьмете на себя ч а с т ь инициативы, попросите об этом Петербург?
Дмовский не счел даже нужным обменяться с Вольнаровским и Тышкевичем, сразу же поставил вопрос:
- Военно-полевые суды конечно же сразу примутся привлекать к ответственности журналистов, просвещенные круги, профессуру?
- Мы же уговорились, - Витте снова забежал, - думать нам пристало о будущем, зачем же обращаться к примерам прошлого? Культурных слоев общества введение военного положения не коснется. Наоборот, свободы, гарантированные высочайшим манифестом, будут надежно охранены всем могуществом власти. Кто наиболее разнуздан из левых групп в крае?
Впервые за весь разговор густо прокашлялся Тышкевич (Витте удивил его рокочущий бас - при таком-то голосе можно большей самостоятельности ждать), ответил рублено:
- Социал-демократия. Русскими инспирирована, ваше превосходительство.
- Снеситесь с генерал-губернатором. Я пошлю депешу, чтобы он обратился к вам за советом, - думаю, наши цели ныне будут совпадать по всем отправным позициям. Благодарю вас, господа.
Витте поднялся, проводил поляков до приемной, пожал руки в присутствии ведущих столоначальников (знал честолюбие варшавских гостей), дверь распахнул сам, легко обнял Дмовского - подчеркнул этим дружески-снисходительным жестом свою высшую и о к о н ч а т е л ь н у ю значимость.
Вернувшись в кабинет, Витте подошел к большому зеркалу, ткнул пальцем щеку - отечность стала угрожающей; посмотрел язык - обложен.
"Покуда нужен, покуда отдаю себя, - подумал Витте, - болезнь не страшна мне. Состояние здоровья - это инструмент, который в ход пускать надобно лишь в крайнем случае, для т о р г о в л и, чтоб пугнуть: "Или по-моему будет, или уйду". Люди моей профессии начинают чувствовать хворь и возраст, лишь когда отходят от активной деятельности".
Витте вернулся к столу, усмехнулся устало: "О т х о д я т? Кто же сам по себе отойдет? Покуда не отведут - так-то верней".
Вызвал секретаря, попросил приготовить чай и крекеры.
- Визитера приму внизу, в зале, окна которого на Неву выходят, - как, кстати, называется?
- Проходной, ваше превосходительство, там ни разу аудиенцию еще не давали.
- Значит, первый раз будет, - ответил Витте. - Пыль пусть обмахнут только, запушено там все...
Он решил принять Милюкова внизу именно потому, что Проходной зал отличался сухой деловитостью, лишен был обычного в Зимнем ш и к а, - профессор как-никак, освобожденец, роскошных залов, шелком убранных кабинетов и огромной, мореного дерева мебели чурается, к скромности, верно, тяготеет.
(Как и большинство сановников империи, Сергей Юльевич был оторван от тех, кто не состоял в Государственном совете, не посещал заседания совета министров и не был зван на дипломатические рауты, поэтому выводил для себя представления о профессорской оппозиции по книгам и письмам престарелого князя Мещерского, которого интеллигенты к себе не пускали, - во-первых, гомосексуалист, во-вторых, слишком шумен и целоваться лезет, в-третьих, нечист на язык присочинит ради красного словца небылицу, потом пиши в газеты опровержения!)
- Павел Николаевич, позвольте мне задать вам вопрос отправной, решающий: отчего ко мне не идут общественные деятели? Отчего такое чурание председателя совета министров империи, стоящей на пороге реформ? - спросил Витте.
- Не идут оттого, что не верят, Сергей Юльевич, - ответил Милюков, улыбнувшись, чтобы хоть как-то смягчить необходимую жесткость п р и с т р е л о ч н о г о ответа.
- А что нужно делать, дабы поверили?
Милюков пожал плечами:
- Вправе ли я давать вам советы?
- Советы плохи, коли их навязывают; я же прошу, Павел Николаевич.
- Довольно ограничиваться обещаниями, Сергей Юльевич! Вся наша история изобилует посулами и обещаниями, обещаниями и посулами. Раз сказав, должно делать! Иначе мы до конца уроним престиж власти.
Витте мягко улыбнулся:
- Мы?
Милюков, видно, не понял сразу - волновался, ибо говорил председателю совета министров то, что наболело, - резал, как ему казалось, грубую правду; споткнулся, поглядел вопрошающе: может, занесло?
Витте повторил:
- Вы изволили сказать "мы" о нас с вами. Простите, что перебил - мне было в высшей мере дорого услышать это о б ъ е д и н я ю щ е е именно от вас.
- Я никогда не отъединял себя от идеи русской государственности, Сергей Юльевич, от конституционной, просвещенной, гуманистичной монархии. Российская тайная полиция была всегда склонна создавать врагов государства, искать их там, где искать-то грех. Вся наша история - увы, вынужден повторить изобилует примерами горестными: начиная с недоброй памяти Александра Христофоровича Бенкендорфа, тайная служба более занималась созданием врагов, чем борьбою с ними...
- С этим покончено отныне, Павел Николаевич.
- Покончено, а не совсем! Мои друзья собрались на квартире графа Федора Илларионовича, и туда сразу же пожаловала охрана: собрание, оказывается, не было заранее зарегистрировано в околотке. Зачем же по своим бить?!
- Ну, это мы умеем, - согласился Витте, - столько лет учились...
- Вот потому к вам и не идут, Сергей Юльевич, - заключил Милюков. - Вам пришлось взвалить на свои плечи все проклятие нашей бюрократической, приказной машины... Что же касается вашего вопроса: "Как поступать, дабы поверили?" отвечу, с радостью отвечу. Надо бы с д е л а т ь ш а г, Сергей Юльевич, хотя бы один реальный шаг навстречу чаяниям культурных слоев общества. Я бы на вашем месте не стал дожидаться той поры, покуда нашей среде все всё п о й м у т. Надо уметь помочь понять, подтолкнуть, сдвинуть... Российский-то консерватизм - сие врожденное, а отнюдь не благоприобретенное... Коли б вы предприняли действия, не дожидаясь поддержки общества, - многое можно выиграть, Сергей Юльевич, ибо тогда в вас признают человека, способного на самостоятельность в действиях.
- Самостоятельность, как правило, крута...
- Справедливая крутость угодна нашему народу...
- Отсюда недалеко до утверждения, что Россию без кнута не удержишь.
- Но еще ближе до утверждения иного порядка: нашу лихую тройку не удержать без поводьев.
- Так ведь поводьями, сколько я понимаю, и хлестать можно?
- Смотря в чьих руках они... Почему бы вам не пригласить в кабинет людей, не опороченных в глазах общественного мнения? Пусть не министерские портфели, пусть товарищи министров - как первый шаг, но ведь это же будет сразу понято, принято и оценено всеми умеренными конституционалистами! Пригласите в кабинет компетентных - хоть мы с Гучковым и Шиповым разошлись, хоть они повернули чуть правее, чем следовало бы, но ведь они знают дело, ведут свое дело, могут вести и общегосударственное! А Кутлер? А Василий Иванович Тимирязев?
- А Милюков? - тихо сказал Витте и положил свою ладонь на маленькую руку Павла Николаевича. - Именно этого вашего совета я и ждал, именно этого! Вы правы, "кабинет деловых людей", немедленная работа по восстановлению экономики, регулированию финансов, земельному устройству...
- Погодите, Сергей Юльевич! При чем здесь регулирование финансов? Сначала надо провести державу сквозь бури и грозы конституционного переустройства!
- Вы полагаете, что насущные экономические проблемы могут ждать своего решения?
- А вы думаете, что без конституции можно решить экономические тяготы империи? Сомневаюсь... Экономика ныне вросла в политику. Азы политических свобод дадут возможность промышленникам и финансистам поправить расшатанное хозяйство и вывести его из кризиса.
- Ну хорошо, допустим... Чем же должен, по-вашему, заняться кабинет деловых людей?
- Конституцией и выборами. Я считаю безумием тащить Россию сквозь три избирательные кампании: в Думу, которая выработает избирательный закон, затем, на основе этого закона, в Учредительное собрание и, наконец, в Законодательное собрание. Этот путь чреват катастрофою, Сергей Юльевич. Раз государь решился дать народу законы - надобно пригласить к себе переводчиков с французского или болгарского, повелеть им перевести конституции Бельгии и Болгарии, соединить их, подчистить и провозгласить этот перевод нашей, российской конституцией...
- Вы убеждены, что русское общество удовлетворится конституцией, данной сверху? - спросил Витте. - Мы к этому готовы, а как ваши?
- Сложный вопрос, - ответил Милюков, подумав, что говорить с Витте трудно, - сановник неожиданно ломал схему собеседования и ставил "силки". - Видимо, наши не удовлетворятся. Но базироваться эта неудовлетворенность будет на неверии в то, что бюрократия вообще сможет дать конституцию. А коли все-таки даст - наши борцы ума пошумят, покричат и успокоятся.
Витте снова сделал "шаг в сторону":
- А вы убеждены, что в е с ь народ хочет конституции?
Милюков подобрался, почувствовав остро вспыхнувшее раздражение.
- Назовите конституцию "правовым порядком", - сказал он. - Как пирог ни называй, в печь сунуть... А коли вы действительно верите, что крестьянство не хочет конституции, боится ее, считает инородным телом в России, так пусть конституцию п р и к а ж е т царь: такую и крестьянство примет, ибо так самодержец п о в е л е л, а не какая-то неведомая Дума.
Витте вздохнул, помолчал тяжело, потом придвинулся к Милюкову, оправил салфетку, на которой стоял высокий стакан с чаем, и, неотрывно глядя в глаза собеседнику, тихо, у т в е р ж д а ю щ е спросил:
- А вы убеждены, что государь действительно хочет даровать конституцию, Павел Николаевич?
...Проводив Милюкова, сказал секретарю пригласить для д е л о в о г о разговора Кутлера и Тимирязева - первый славился знанием аграрного вопроса, второй - умелый организатор промышленности. Что ж, коли Милюков протягивает руку, отчего не пожать ее? Он позвал Кутлера и Тимирязева - прекрасно, пусть все либерально думающие русские люди узнают: он, Витте, готов пригласить в кабинет и агрария Кутлера и заводоуправляющего Тимирязева. Пусть Милюков после этого попробует стать к нему в оппозицию - только безумец решится на такое, а руководитель кадетской партии отнюдь таковым не является...
...Вечером с докладом приехал министр внутренних дел Петр Николаевич Дурново, интриган и злейший враг премьера. Докладывал с пафосом:
- Сведения из Сибири обнадеживающие - карательные экспедиции, можно считать, смуту подавили окончательно. Так же скрупулезно проводится работа в Москве.
- Что ж, слава богу, - откликнулся Витте, выслушав доклад. - Искренне рад за вас: ни Сипягину, ни тем более Плеве такое никогда не удавалось... Хочу просить вас о следующем, Петр Николаевич... Надобно найти возможность таким образом проинструктировать чинов полиции, чтобы они впредь дров не ломали, точно проводили границу: рабочий-революционер или профессор, призывающий к борьбе против тупости приказной бюрократии. Профессор не враг нам, отнюдь не враг, мы же с вами тоже приняли на себя бремя борьбы против закостенелостей всякого рода - бюрократических же особенно, не так ли?
Дурново кивнул: слова, однако, не произнес, хотя всего-то одно слово от него и требовалось: "Так", "конечно", "именно".
"Все подстраховывают себя, - подумал Витте, - все до одного. А ведь не в заседании сидим, не на людях..."
- Вот видите, вы согласны со мною и в этом пункте... Теперь далее: мягкость и терпимость по отношению к тем, кто выступает за конструктивные поправки, обязывает нас проявлять устрашающую строгость по отношению ко всяческим с о в е т а м депутатов и стоящим за ними крайним партиям.
- Устрашающая строгость вызовет нападки и со стороны умеренных, Сергей Юльевич.
Витте покачал головой:
- Не вызовет. Налицо акты анархии и террора, умеренные партии нас не только поймут, но и поддержат.
- Анархисты и социал-революционеры не столь страшны ныне; сейчас теоретики страшны, социал-демократы, но они ни с террором, ни с анархией не связаны...
- Но позвольте, мне же докладывали, что они к вооруженному восстанию зовут!
- Сейчас все к этому зовут, - горько усмехнулся Дурново, - никто отстать не хочет.
- Восстание, призыв к нему - это террор.
- Раньше это было террором, Сергей Юльевич, а теперь это свобода слова.
- Свобода слова - сие соединение разностей. Так вот, любое соединение, прилагая к филологии законы химические, можно нейтрализовать, подумайте, как это делать, не зря штат полиции держите.
- Я бы хотел получить официальное предписание совета министров, Сергей Юльевич...
- Какое именно?
- Какое бы развязывало мне руки.
- Неужели вам недостаточно моего слова, Петр Николаевич?
"От старая перечница, - подумал Дурново, - понимает ведь, что слова к делу не пришьешь".
Больше о п р е д п и с а н и и не говорил, поделился слухами, справился о здоровье домашних, просил побольше отдыхать, откланиваясь, крепко жал руку Витте и чарующе улыбался.
Вернувшись в министерство, вызвал Глеба Витальевича Глазова, указал на кресло, потер длинной пятернею лоб, оскалился:
- Весело живем, а?!
- Прекрасно живем, - серьезно ответил Глазов. - Я люблю критические ситуации, ваше превосходительство. i
- Любите?
- В высшей степени.
- Ну что ж... Тем более... Знаете, что такое "нейтрализовать"?
- Уравновесить.
- Нет, Глеб Витальевич. В пору критических ситуаций "нейтрализовать" значит "свернуть голову". Перевод, впрочем, не мой - его высокопревосходительства Сергея Юльевича. Видите, как приятно быть председателем совета министров? Как безопасно им быть. "Нейтрализуйте"... А я вам что обязан говорить? Ладно, вы смышленый, критические ситуации любите... А ваши люди? Поймут, коли прикажете: "Несмотря на высочайший манифест, хватайте всех социалистов, гоните их на каторгу и подводите под столб с петлею"?
- Мои люди ждут такого приказа, ваше превосходительство. Они жаждут услышать это.
- Убеждены совершенно?
- Совершенно убежден.
- "Разделение труда" - так, кажется, писал Маркс? - усмехнулся Дурново. Словом, подготовьте план по разворачиванию активного преследования социалистических партий.
- Преследование преследованием, но их сейчас еще интересней стравить: лебедь, рак и щука...
- Вы думаете, ваш изыск поймут? Не поймут вас, Глеб Витальевич, увы, не поймут. Стравливайте - это для души. Сажайте - сие для премьера, который заявляет себя либералом: агентура доносит, какие речи он с полячишками п о з в о л я е т и как с кадюками, с Милюковым, любезничает...
...Глазов встретился с владельцем магазина "Дамская шляпка" Сергеем Дмитриевичем Клавдиевым, функционером "Союза русского народа", в ресторане "Контан" тем же вечером. За ужином дал санкцию на подготовку л и к в и д а ц и и левых кадетов - Герценштейна и Иоллоса. Этот удар повернет руководство партии еще более вправо - сначала повозмущаются, а потом испуг придет, они и профессора, они сухарь грызть не хотят, они по р а з у м у живут.
Аресты среди социал-демократов спланированы были Глазовым утром - с чиновниками особого отдела. К социал-демократам черную сотню подпускать пока еще рано: это гражданская война, причем победитель известен заранее.
А днем Глазов уехал на конспиративную квартиру - пригласил туда секретного сотрудника, который встречался в Нью-Йорке с агентами департамента, сидевшими в Северо-Американских Соединенных Штатах последние пятнадцать лет.
Полковник должен был знать про этих заокеанских агентов все, ибо он отводил одному из них роль особую, крайне, по его мнению, важную. 12
Леопольд Ероховский, автор реприз для кабарета, был человеком на язык невероятно острым, в мнениях - резкий, в общении с людьми - открытый. Он-то и пришел к Микульской в гости - напросился, можно сказать, недвусмысленно:
- Пани Стефа, не вздумайте отказать мне в блинах с семгою и трех рюмках зверобоя - я буду у вас нынче в девять часов, один, но с гвоздиками.
Стефания конечно же отказать ему не могла - именно Ероховский написал для нее пантомиму "с саблей"; пообещала угостить не только русскими блинами (нынче эта российская диковина была в моде), но и отменной свининой, запеченной в духовке с чесноком и сыром.
Домой она вернулась в пять часов.
- У Ломницкого возьмите свиную вырезку, - напутствовала Микульска кухарку, приходившую к ней три раза в неделю, по нечетным дням, - и попросите, чтобы он послал на "ваньке" кого-нибудь к Айзенштату за семгой и балыком, пусть только даст с желтинкой, а то он в прошлый раз одну краснотень прислал.
Ужин удался на славу, семга была тяжелой, слабого посола, таяла во рту; вырезка в духовке словно бы вспухла, чеснок распарился, а сыр потек мягко, с острым козьим духом, - последний венгерский деликатес.
Леопольд Ероховский пил много, не пьянел, лишь становился все бледнее и бледнее; перед блинами запросил пардону:
- Стефа, кохана, дайте полчаса отдыха; когда речь идет о вкусном ужине, я москаль, купчина, хам.
Перешли в маленькую гостиную, сели в кресла у расписной кафельной печи. Ероховский, спросив разрешения курить, отгрыз кончик сигары, пустил струю горького дыма, который на фоне кафеля обрел цвет совершенно особый, серо-голубой, церковный.
- Я ведь не зря к вам напросился, красивая Стефа, - сказал Ероховский. Не из жадности и не по поводу чревоугодничества - от растерянности... Что писать надобно? Что бы вам хотелось сыграть? Что угодно ныне публике? Как старуху Татарову режут? Как сына на глазах протоиерея колют, будто кабана? Так это уже Достоевский сделал, на пантомиму не переложишь. Показывать, как матери баюкают голодных младенцев в очередях? Сочинять стишки о революции? О ней оды сложат. Звать к спокойной радости бытия? Реакционером опозорят, черносотенцем... Я ощущаю последнее время холод, я не понимаю, чего люди ждут услышать со сцены... Прямолинейность осатанела, эмоции постыдны, рекламны, назойливы...
- Мне кажется, сейчас настает время душевной необремененности, - заметила Стефания. - Это позволит людям нашего круга не чувствовать тяжесть оскорбительной повседневности - живи себе, любуйся пейзажем, черешней, навозом, грачами. Перед вами торжествующая гнусность, вас окружает мерзкая пошлость? Вы видите, как на улице распинают чистоту и доверчивость в образе непорочной Девы? Все. преходяще, как существование. Ну и что? Все действительное разумно. Вам открылась нежность? Вы познали счастье? Вы поверили в добро? Почему нет? Все разумное действительно. Что писать, спрашиваете? Обо всем том, что отклоняется от норм.
- За что я вас люблю, кохана, так это за б р и т в е н н о с т ь. Красивые женщины до конца несчастны лишь в том случае, коли умны.
- Я не считаю себя несчастной.
- Несчастны, несчастны, кохана, непременно несчастны. Все женщины счастливы лишь единожды - первый год в браке, потом начинается привычка, а это - горе.
- Вы от физиологии идете, Леопольд, и это правильно, но я турист в жизни, я исключение, я не борюсь за свободу для себя, я просто взяла ее и ею пользуюсь. Человек обладает куда как большими правами, чем это на первый взгляд кажется: мне дано право любить того, кого я хочу, восхищаться тем, что других отталкивает, - в разности впечатлений сокрыто счастье бытия.
- До той поры, пока морщин нет, - отчего-то рассердился Ероховский. - С морщинами приходит желание иметь гарантии. А гарантии - это будущее.
- Оно есть? - удивилась Стефания. - Может, нас ждет Апокалипсис? Воздухоплавание, электричество, авто - все это так страшно, Леопольд, так предсмертно, с л а б о...
- Слабо? - Ероховский удивился. - Почему? Это же все рычит и пугает.
- Оттого и пугает, что слабо. Порождение рук человеческих и мозга всегда старается вырваться из повиновения: все созданное восстает против создателя. Разве Ева не свидетельство тому?
- Вы ищете точку опоры в жизни?
- Конечно.
- Какою она представляется вам?
- Сильной.
Ероховский пыхнул дымом:
- Значит, я никогда не вправе надеяться на успех у вас... Вы наверняка отдаете предпочтение большим, ласковым и молчаливым мужчинам, а я злой, худой и маленький...
Какая-то быстрая тень пронеслась по лицу Микульской, но это было один лишь миг.
- Большие, молчаливые, ласковые мужчины, - отчеканила Стефания, - являют собою образец изначальной несправедливости тво-Рения: они, как правило, слабы духом и трусливы.
Неверно. Просто боятся причинить боль. Большие мужчины добрее нас, карликов; мы ведь, кохана, хотим умом взять то, чего нас лишила природа.
Не бойтесь быть смешным, Леопольд, страшитесь показаться сентиментальным.
Отчего? Добро иррационально в нашем мире зла, но, несмотря на это, сентиментальность, если ты готов корову омарами кормить, оставляет по себе память. Сентиментальна борьба против зла, но ведь ничто так не вечно, как имена тех, кто отдал себя этой борьбе. Разве вы сможете забыть человека, который принес себя на алтарь очищения?
- Не смогу.
- Не сможете, оттого что нет их; я и мне подобные сочинители пишем небылицы, выдумываем идеалы; были б - пошли за ними первыми, на край бы света пошли, только б и мечтали, чтобы поманили...
- Есть такие, - вздохнула Стефания. - Есть, однако нас они минуют. Пойдемте, блины остынут.
- Вы счастливая, кохана, коли встречали эдаких-то, - сказал Ероховский, поднимаясь с мягкого кресла. - Я, сколько ни старался, повстречать не мог. Революционеры? Не знаю... Сражение за лучшее место - бельэтаж рвется в партер, и все тут...
- Значит, вам не везло.
- Познакомьте, в ножки поклонюсь. Я ведь хожу по Варшаве, гляжу на людей, слушаю их, стараюсь почувствовать, куда идем, как, надолго ли, и не могу, никак не могу. Привязка идеалом - великая вещь, кохана, но кто несет в себе идеал? Кто? Мимолетная встреча? Я ведь тоже Пилсудского слушал, огонь, фейерверк, чумное ощущение собственной нужности, а через час отрезвление, горечь, понимание обмана. Другое дело, коли вы убедились в человеке после долгого в г л я д ы в а н и я, после проверки на разлом...
- Знаете, я встретилась с поразительным человеком. Он представился литератором... У него глаза магнитные... Я мельком видалась с ним, а жизнь моя перевернулась.
- Значит, мне надеяться не на что? - вздохнул Ероховский. - Зачем же я столько водки пил?
- Милый вы мой, - Стефания погладила его по голове ласковым, дружеским жестом, сестринским, что ли, - вы ищете точку опоры, а как я ищу ее!.. Лоб расшибаю, в грязь влопываюсь, все ищу, ищу, решила было, что зря, что надеяться не на что, а тут...
- Влюблены? Вправду влюблены?
Стефания покачала головой:
- Не то... Трудно определить, Леопольд...
- Излишние размышления превращают нас в трусов, кохана, лишают права на поступок, рефлектируем, страдаем, не знаем, как повести себя...
Стефания налила себе глоток водки.
- В наш честолюбивый век все себя слушают и собеседнику дают высказаться не оттого, что интересна мысль другого, а просто время потребно, чтобы подготовиться к следующему своему высказыванию... Мы же все высказываемся, Леопольд, все время высказываемся... А он говорил.
- Кто?
- Тот человек.
- Завидую я ему. Когда встречаетесь с ним?
- Не знаю. Это не от меня зависит. Я даже не знаю его имени, не знаю, где он живет...
- Что он, с неба свалился? Попросите друзей, которые встречают его, пусть пригласят... Хотите - стану помогать? Я легко принимаю отказы женщин, кохана, но я умею становиться другом, сообщником, я со стороны умею смотреть, советовать могу... Блинов нет больше горячих?
- Кшися! - крикнула Микульска кухарку. - Тесто осталось?
- Полкастрюли! - крикнула кухарка с кухни. - Печь еще, что ль ?!
- Пожалуйста, миленькая! Постарайтесь, чтобы потоньше были, с кружевами!
- Кто музыки не носит в себе самом, кто холоден к гармонии прелестной, закрыв глаза, начал декламировать Ероховский, - тот может быть изменником, лгуном, грабителем... Души его движенья темны, как ночь, черна его приязнь... Такому человеку не доверяй...
- Красиво... - откликнулась Микульска, сразу же узнав Шекспира, задумчиво спросила: - А был он все же?
- Не знаю... Скорее всего, был. У завистливых людей - по себе сужу недоверие к гению. В обычных всегда сокрыто желание унизить великого, откопать в нем что-нибудь порочное, унижающее его... А прочел я вам британца знаете отчего?
- Оттого, что блинов мало?
- Ух, бритва, а?! Золинген! - рассмеялся Ероховский. - Прочитал я вам Шекспира, оттого что предостеречь вас хотел...
- От чего?
- Я вас хочу предостеречь от вашего миллионщика. У него лицо тяжелое и улыбка трусливая...
- Миллионщик. - Лицо Микульской сморщилось, как от боли. - Никакой он не миллионщик, он врет все... Это Попов, начальник охранки, палач...
- Что?!
- Именно так... Полковник Попов...
- Да бог с вами, кохана, сплетни это...
- Я бы все, что угодно, отдала, Леопольд, только б это оказалось ложью...
- Кто вам это сказал? Человек с магнитными глазами? Откуда это ему известно? Вам горько, что вы узнали правду? Вы были увлечены этой статуей?
Кухарка принесла блины. Ероховский аппетитно завернул балык в к р у ж е в а, полил из соусницы топленым маслом; выпил, закусил, блаженствуя.
- Кохана, а то бросьте всех. Уедем в Париж, там тетка живет, пансион держит...
- Я крахмалить простыни не умею.
- Экая злюка. Ладно, не поедем...
- Просились на блины, - вздохнула Микульска, - а попали на грусть. Спеть?
Стефания сняла со стены гитару.
- Только не настраивайте, - попросил Ероховский.
- Почему?
- Не знаю... Я очень не люблю, когда готовят музыку.., В этом сокрыто нечто противоестественное... Вроде заклятия леди Макбет, когда она просит, чтобы молоко в ее груди стало желчью...
- Как раз это естественно: человек, жаждущий власти, готов на все, он маньяк, для него нет несвершимого злодейства во имя того добра, которое он принесет, став владыкой. Разве есть властолюбцы, которые не мечтают принести подданным добро? Другое дело - что они называют добром... Беранже, хотите, спою?
- Кого угодно... Вы себя поете, при чем здесь Беранже?
Утром два филера сопроводили Микульску в салон причесок, потом в дом присяжного поверенного Зворыкина, оттуда следовали за экипажем, в котором ехали Стефания и Хеленка Зворыкина к Софье Тшедецкой, в дом моды пани Зайферт.
Софья Тшедецка, член Варшавского комитета СДКПиЛ, после беседы с Хеленой Зворыкиной и Микульской обнаружила за собой филерское наблюдение, зашла в отель "Лондон", оторвавшись на пять минут от слежки, позвонила к Якубу Ганецкому и предупредила, чтобы все контакты с нею немедленно прервали: п а с у т. 13
Дзержинский обычно конспиративные собрания кружков СДКПиЛ проводил сам, несмотря на просьбу Главного Правления партии уделять основное внимание газете, военной организации и созданию народной милиции, которая не только в часы восстания необходима, а уже сейчас, загодя, ибо постоянному злодейству охранки надо было противопоставлять надежный щит. Последние недели, особенно после введения графом Витте военного положения в Польше, охранка начала форменную охоту за революционерами - какая уж тут свобода, какой манифест!
- Партийный работник обязан смотреть в глаза рабочим, - сказал Дзержинский, когда "старик", один из основателей партии, Адольф Варшавский, показал ему молящее письмо из Берлина от Здислава Ледера ("Юзеф чрезмерно рискует, посещая практически в с е собрания"). - Даже самый развернутый протокол не может передать выражение глаз товарищей, интонации реплик, тональность обмена мнениями перед и после заседания, Адольф...
Более всего Дзержинского тревожили националистические настроения, умело подогревавшиеся пропагандистами социалистов, людьми ППС: Пилсудского, Иодко и Василевского. Причем если вожди национальных демократов Дмовский и граф Тышкевич говорили о п о л ь с к о с т и вообще, то Пилсудский и его люди работали умнее: речь они вели о польском социализме, об особом пути Польши. Сложность положения заключалась в том, что Василевский и Пилсудский выводили на демонстрации рабочих под красным флагом, гимном своим считали "Варшавянку", звали народ к борьбе против царя, против капиталистов, за свободу и равенство, но акцентировали при этом: против русского царя, против русского капиталиста. Словно бы Вольнаровские, Любомирские, Тышкевичи и Потоцкие не владели миллионами десятин земли, словно бы не драли они три шкуры с польского хлопа, словно бы заводчики не платили семьдесят шесть копеек в день за работу у доменных печей, словно бы не расселяли людей в сырых бараках, высчитывая из заработка семь копеек за койку в день!
Дзержинский остро почувствовал, что "пэпээсы" начали качественно новую работу в кружках, когда обсуждал с кожевниками позицию партии на предстоящем съезде русских товарищей - исследовал он в тот раз аграрный вопрос в России.
- При чем здесь аграрный вопрос у русских и наши проблемы? - спросил Дзержинского сапожник Ян Бах, молодой парень, вступивший в партию недавно. Он отличался вдумчивостью, смелостью и открытой, постоянной тягой к знанию. Вопросы, связанные с положением польских крестьян, - вот что должно интересовать нашу партию.
- Отчего так? - спросил Дзержинский.
- Оттого что мне с польским хлопом говорить, мне на его вопросы отвечать сколько он земли имеет, сколько должен иметь, сколько станет за нее платить, сколько зерна должен сдать арендатору...
- Вы мельчите вопрос, - ответил Дзержинский. - Вы неверно понимаете постановку проблемы. Русские товарищи сейчас обсуждают главное: либо требовать муниципализации земли, то есть передачи ее в руки местной власти, то ли необходима национализация. Сначала надо решить главное, а уже это главное потянет за собою каждодневное, вторичное - сколько земли, кому, на каких условиях.
- Хлоп только это каждодневное и норовит понять, он в высокую политику лезть не хочет, - ответил Бах.
- Не хочет? - переспросил Дзержинский, раздражаясь. - Или не может? А не может оттого, что не умеет, не подготовлен. И наша задача заключается в том, чтобы крестьянина г о т о в и т ь. Вы обязаны, именно вы, рабочий социал-демократ, объяснить неграмотному человеку то, чего он не понимает, от чего его отталкивают, но что знать необходимо, дабы не существовать, а жить. И еще освобожденный человек обязан думать обо всем мире, а не гнить в узконациональной скорлупе.
- Это я могу сказать крестьянину, который живет в Германии, Франции или Англии - там он вправе на своем родном языке говорить, а поляк гнется под русским царем, - упрямо стоял на своем Бах.
И обрабатывает землю графа Сигизмунда Потоцкого, - заключил Дзержинский. Для которого же, конечно, муниципализация угодна и приемлема, национализация ни в коем разе. А вот отчего родоначальник российского марксизма Плеханов стоит на позиции Сигизмунда Потоцкого - об этом вас спросят люди, и вы должны уметь ответить, потому что Плеханов - сие Плеханов, и тут невозможно сказать, что, мол, Георгий Валентинович предал дело пролетариата и стал на сторону буржуазии, - это неправда, вопрос стоит глубже, вопрос, коли хотите, этического порядка: характер, возраст, мера талантливости, усталость, отвага, умение предвидеть, готовность принимать точку зрения оппонента... Плеханова, который за муниципализацию, в Польше знают: "Манифест" перевел на русский язык; Ленина, который за национализацию, знают весьма мало, а он, Ленин, отстаивает интересы того самого польского хлопа, который кровью харкает на земле графа Потоцкого и Тышкевича... Русские товарищи не почитают за чужое дело изучение польской партии "Пролетариат" и ее вождя Людвика Варыньского. Они находят слова для русских крестьян, они исследуют революционную тенденцию, приложимо к России, но анализируют и Польшу, чтобы их товарищи знали, чем живут и о чем мечтают поляки. Знание - единственно это сделает революцию победоносной. А то, что знание социально, с этим, думаю, спорить не станете, товарищ Бах?
- С этим я и не спорю, - откликнулся Бах. - Я спорю с другим: надо бы нам польскому крестьянину больше п о л ь с к о г о давать, привлекать его к нам б о л ь ю.
- Это аксиома, разве я возражаю против этого?! Начинайте беседу в крестьянских кружках с того, что товарищам близко и знакомо. Но ведь постоянно следует думать, как поворачивать их от разговоров к борьбе! А можно ли бороться против царизма без помощи русских товарищей?
- Нельзя.
- Нельзя, - повторил Дзержинский удовлетворенно. - А коли нельзя, то надо точно знать, как сражаются русские товарищи, товарищ Бах! Муниципализация Плеханова - замедление темпа революционной борьбы, национализация Ленина ускорение. Что предпочтет польский крестьянин?
- Не знаю.
- Ну вот и давайте выяснять, - улыбнулся Дзержинский. - В спорах рождается истина.
...На явку Дзержинский вернулся поздней ночью. В комнате, не зажигая света, ждал его Юзеф Уншлихт:
- Феликс, за Стефанией Микульской поставлена филерская слежка...
- Она предупреждена?
- Нет.
- Почему?
- Слежку обнаружила сегодня утром Софья Тшедецкая. Подойти к Микульской невозможно.
- Отправь записку.
- Не выйдет. Дворник получает все письма и посылки.
- Утром ее надо предупредить любым путем - пусть уезжает.
- Куда?
- В Краков.
- Феликс, о чем ты? Она же не член партии, она актриса, ей ведь на наши деньги не прожить...
Дзержинский сунул голову под кран, стоял долго, отфыркиваясь. Потом растер лицо полотенцем и сказал:
- Когда две ночи не посплю, совершенно тупею. Начинаю жить, словно механический человек - по какой-то схеме. Опасно, да? Ну-ка, давай сначала: во-первых, как мальчик?
- Казимежу лучше.
- Глаз спасут?
- Видимо.
- Конференция с солдатами в Пулавах подготовлена?
- Да.
- Теперь по поводу Микульской - когда началась слежка? Связывались ли с Турчаниновым? Пустили наше контрнаблюдение? Какие есть предложения у тебя? 14
Трепов терпеливо ждал, что Витте с п о т к н е т с я на подавлении Московского восстания; тот, однако, дал приказ Дубасову расстреливать баррикады; Трепов ждал, что Витте сломит себе шею на черноморском военном бунте; "Очаков" тем не менее был изрешечен снарядами, Шмидт казнен; так же круто Витте расправлялся с восставшими в Сибири.
При этом - что было для Трепова неожиданным, ибо он действительно, а не показно полагал кадетов "революционерами", - ни Милюков, ни Гучков отставки Витте не требовали, бранили, но в меру; причем Гучков - за непоследовательную мягкость против "крайних элементов", а Милюков - за излишнюю твердость против тех же "элементов". У Трепова создавалось впечатление, что кадеты и октябристы начинают всерьез п р и т и р а т ь с я к Витте, от встреч переходят к делу, а это тревожно, это укрепляет положение нового премьера и, таким образом, может породить в доверчивом царе, который сторонился тяжкой государственной работы, требовавшей каждодневного многочасового п р и с у т с т в и я, опасные иллюзии: мол, и при выборах в Думу, и при том, что либералы себе п о з в о л я ю т в газетах, все идет по-прежнему, никто, кроме к р а й н и х, не поднимает голос против О с н о в власти, - чего ж особенно тревожиться? Можно малость-то и отдать...
Трепов не хотел отдавать ни малости. Он понимал, что ему, отдай он хоть малость, ничего в жизни не останется. Если государь убедится, что и либералы могут служить ему не хуже - а либералы заводами вертят, банками, - ему, Трепову, не властвовать далее. А что он, Дмитрий Федорович, может, кроме как властвовать? Давать разве свои земли мужику и железной рукою получать с него за это деньги?! Что же еще? Ничего больше. А без власти и того не сможет. Себе врать негоже, себе про себя надо все честно говорить.
И Трепов начал интригу. Он начал ее издалека, понимая, что в лоб нельзя. Он догадывался, куда клонит Витте: премьер хотел показать себя Думе, особенно в крестьянском вопросе. Он хотел, чтоб не государь дал, а Дума взяла. Он поэтому исподволь готовил некоторое облегчение крестьянской участи, изучал кадетские планы выкупа помещичьих земель и желал, чтобы в ответ на предложение Думы именно он, а не государь с о г л а с и л с я с мнением депутатов. Тогда он, Витте Сергей Юльевич, так л и з н е т либералам, что кумиром станет, а кумира свалить трудно, почти невозможно, государя к этому не подтолкнешь.
Дмитрий Федорович о р г а н и з о в а л письма на свое имя от князя Оболенского и графа Коновницина; они поняли смысл просьбы, обращенной к ним в личных и доверительных записках Трепова. Он ясно указал, чего от них ждет, друзья откликнулись немедля; послали реляции в Царское Село, на имя Трепова, как он и просил:
"Не хотим ранить сердце нашего обожаемого Монарха, поэтому обращаемся к Вам, милостивый государь Дмитрий Федорович, полагаясь на Ваше благоусмотрение: соизволите показать Государю наше послание - покажите, посчитаете, что не надобно этого делать, - бросьте в камин.
Со всех концов наших губерний приходят сообщения о насильственном отторжении мужиками земель дворян, истинно русской опоры трона. Об этом знает С. Ю. Витте, однако складывается мнение, что он намеренно не хочет видеть правды. Неужели государев премьер думает о мужичье - поначалу, а уж потом о троне, стоявшем столетия дворянскою силой? Неужели С. Ю. Витте всерьез думает о своей особой роли в жизни Державы нашей Православной? Неужели С. Ю. Витте полагает, что Дума вправе решать судьбу дворянства? Неужели это не есть Высокая прерогатива Его Императорского Величества? Дворяне пошли из царевых милостей, земли им и особое в державе положение жаловали Венценосные Предки Его Императорского Величества, только он эти милости своих предков вправе изменить или отменить совершенно..." Далее шли с л е з ы, так Трепов посоветовал, знал, что государь сентиментален, на него крик души действует, иным-то не пробьешь - послушал и пошел себе дрова колоть для укрепления здоровья...
Вторым шагом, после того как Трепов эти, с д е л а н н ы е им же самим письма получил, был вызов из Харькова профессора Мигулина, ловкого юриста, человека, умеющего чуять ветер еще до того, как тот задувать начнет. Ему-то, Мигулину, и было поручено Дмитрием Федоровичем составить проект передачи дворянских земель мужику, смелый проект, дерзкий - так Трепов просил; Мигулин конечно же с м и к и т и л. Проект написал, молчком уехал обратно, в Малороссию, получив заверения Трепова, что отныне он может полагаться на самое к себе благожелательное отношение со стороны двора, но попросил при этом найти верные слова - коли потребуются, - дабы достойно отречься от своего же проекта, объяснив это неверно понятыми "веяниями правительства Витте". Следующим шагом была беседа с государем. После завтрака, когда вышли на прогулку, Трепов сказал, по обычаю рассыпая слова горохом:
- Ваше величество, сегодня гвардия устраивает бал, мальчишник. Вас ждут, оркестр румына Гулески заказали, маскерад будет отменный, русский хор с Крестовского, балерины.
- А время ли сейчас? - спросил Николай. - Или мое появление у гвардейцев угодно моменту?
- Именно так, ваше величество, угодно: царь и армия всегда вместе!
Вечером, когда государь приехал к павловцам и офицеры, окружив его, тянулись чокнуться с венценосцем, который держал в мягкой руке рюмку своей любимой мадеры, оркестр грянул мексиканскую "Палому". Офицеры жадно заглядывали в лицо Николаю, ждали там умиления - как-никак любимая песня молодости. Государь, однако, слушал рассеянно, хлопать не стал, а когда, сказавшись уставшим, на танцы не остался и пожелал вернуться во дворец, заметил Трепову хмуро:
- Двадцать лет назад черт меня дернул сказать, что я эту песенку люблю, так вот, извольте, прилипло и потчуют и потчуют! Эта "Палома" мне сейчас хуже китайского пения.
- Уж лучше такая верность, ваше величество, хоть и неуклюжая, чем барское коварство, - откликнулся Трепов.
- О чем ты?
- Эхе-хе-хе, - вздохнул Трепов, но сразу же заторопился ответить, знал, что государь слишком уж неподвижный, прямо как после болезни, ему, коли кашу в рот не сунешь, будто ребенку, он и к ложке не потянется. - О Витте я, ваше величество, о Сергее Юльевиче...
- А что? Он сладил с бунтами, он на докладах успокоительные вещи сообщает.
- Дак что ж ему, правду вам говорить?! Это я один, дурень, правду вам выкладываю, за это меня и любить перестали...
- Полно тебе. Уж я ли тебя не люблю? Я люблю тебя, Трепов, я тебя люблю.
- Хитрость затевает Витте, ваше величество, - убежденно заключил Трепов, коварную хитрость. Я вам письма Оболенского и графа Коновницина не читал, жалел, я петиции от "Союза русского народа" не показывал, щадил, а теперь не могу. Я вам теперь дам проект одного профессора прочесть. Мигулин ему фамилия, вы не слыхали об нем, он не из дворян и родом не восходит.
- Что за проект?
- Об земле. Вы почитайте его, ваше величество, почитайте и предложите Витте ответить, тогда сразу станет ясно, может, я, дурак, и впрямь чересчур его опасаюсь?
Так Трепов начал к о м б и н а ц и ю. Продолжил он ее назавтра, когда встретил Витте в Фермерском дворце и перед тем, как отвесть к государю, взял под локоток, склонился к уху, заговорил жарко, дружески:
- Сергей Юльевич, родной, светлая голова, умница, предпримите ж что-нибудь! Я сам помещик, но, право слово, готов мужику половину земли безо всякого выкупу отдать, только б вторую половину сохранить! Что медлите, Сергей Юльевич?! Чего ждете?!
Царь, выслушав доклад Витте, одобрительно отозвался о твердости мер, принятых против анархистов в Чите и Польше, выразил сострадание семьям расстрелянных, попросил посуровее быть ко всякого рода безответственным подстрекателям в газетах, изволил поинтересоваться вопросом о займе - деньги нужны немедля, а уж в конце, протягивая проект Мигулина, спросил:
- Сергей Юльевич, целесообразно ли нам подписать подобный рескрипт? Ознакомьтесь, пожалуйста. Как скажете, так, верно, и поступим.
Витте, вернувшись в Петербург, прочитал записку Мигулина, понял, что началась игра дворцовой партии, хотят все идеи у него забрать и передать на разрешение Царского Села, хотят голым оставить - с чем идти в Думу?! Тем не менее, поостыв, Витте извлек определенного рода выгоду из того, что царь передал ему мигулинскую записку. Это, полагал Витте, позволит ему, отвергнув мигулинский проект как чрезмерно "левый" - такая формулировка царя не может не устроить, на это он п о д д а с т с я, - просить министра земледелия Кутлера немедленно представить на рассмотрение совета министров свой проект земельной реформы. А Кутлер - с Милюковым на "ты", им в кабинет подсказан, не кем-нибудь. Значит, через Кутлера он, Витте, заключает договор с кадетами, а они - теперь уже ясно - будут первенствовать в Думе. Значит, продолжал рассуждать Витте, премьер, то есть он, заручится поддержкой законодательного органа державы и свалить его всякого рода Треповым так легко не удастся, будет борьба, а кто в ней победителем выйдет - неизвестно еще. Вот то новое, во имя чего он работал годы, вот оно, то новое, которое исполнительную власть наконец превращает в силу, а не в лакеев, дежурящих в приемной царского дворца: "Чего изволите?"
Витте ухмыльнулся: "Обхитрил самого себя, Дмитрий Федорович, думал проверку мне устроить, поглядеть лояльность! Я так этого Мигулина вывожу, что царь в ладошки станет хлопать!"
Однако Витте недоучитывал д л и н н у ю хитрость Трепова. Витте не мог и предположить, что всю эту комбинацию Трепов затевал для того лишь, чтобы Витте, отвергнув проект Мигулина, предложил Кутлеру составить свой. Записка о кадетских симпатиях Кутлера была уже у Трепова в кармане, Дурново все расписал по нотам, так, что п у г а л о. Государь любил, когда его окружало с т р а ш н о е, с ним бороться интересно, это свое страшное, это и не страшно вовсе - с детства, тайно, любил играть в грозного прадеда.
Как только Витте поручил Кутлеру готовить проект аграрной реформы, которая должна была - по закону Думы, а не царя - отдать мужику за выкуп казенную, удельную и даже часть помещичьей, впусте лежавшей земли, как только сообщил об этом Дурново, так Трепов понял, что он нанес Витте удар, от которого тому легко не оправиться.
Когда Кутлер приготовил свой проект, Трепов - опять-таки через Дурново организовал немедленный вызов проекта. Спустя день царь предложил уволить Кутлера в отставку - "замахивается на основы".
Витте все понял: обыграли, как мальчишку, обманули так, как темный азиат может обмануть культурного европейца, н у т р я н ы м коварством переиграли, а такого рода коварству никакой ум не помеха; бывают обстоятельства, в коих ж и в о т перешибает голову.
И тогда первый раз Витте заговорил о пошатнувшемся здоровье. Он сделал так, чтобы это стало известно всем. Он ждал реакции. Однако царь никак не откликнулся, при встрече лишь сказал, что кальцекс облегчает простудные заболевания, и справился, есть ли у Витте этот волшебный препарат.
Витте ответил, что его заболевание не носит характера простудного, которое передается по воздуху, ибо он - в таком случае - не просил бы аудиенции, опасаясь заразить его императорское величество,
- Тогда слава богу, - откликнулся Николай, - значит, все в порядке, кроме сильной простуды - что страшно? А холеры, к счастью, пока нет. Значит, надо полагать, Сергей Юльевич сможет отдать всего себя делу скорейшего получения займа: державе надобно золото, чтобы залечить раны, нанесенные войной на дальневосточной окраине, и помочь поднять экономику без резких изменений привычного для России уклада.
Витте понял - обложен. Если будет заем, уйдет с миром, не будет займа, не сможет его вырвать у Парижа и Берлина, - выпрут из кресла, оболгут, не отмоешься.
...Трепов провожал к авто, по обычаю поддерживал под локоток, жаловался на погоду и просил остерегаться сквозняков: "Лучше б экипажем, Сергей Юльевич, в авто насквозь просвищет, кашлять станете. По-дедовски-то надежней, право слово, и навозом пахнет - для легких полезно".
(Наивно утверждать, что монархист Витте думал о превращении России в истинно парламентское государство. Он, однако, думал постоянно о превращении России в к р е п к о е буржуазное государство, потому-то в своих законопроектах особо выделял капиталистов и землевладельцев. И тем и другим его проект был у г о д е н: помещик был заинтересован в резерве малоземельных, которые обрабатывали его поля, получали за это деньги и отдавали их в Крестьянский банк в ы к у п о м. Пройди этот законопроект, Гучковы, Родзянки, Николаевы сразу же вложат свои деньги в Крестьянские банки - под огромный процент. И пошла бы жизнь! Завертелось бы колесо к а п и т а л а, открылся бы товарообмен между мужиком и городом, а к т и в н ы й товарообмен, а не ползучий, такой, как сейчас: "Я тебе плуг, а ты мне мед да пеньку". Все правильно рассчитывал Витте, только совершенно он не брал в расчет тех, кто призван был п р о и з в о д и т ь товар, а таких было в России сто миллионов. В расчетах б а р эта ошибка обычно имеет место, ибо бессловесное большинство непонятно и кажется какой-то громадной безликой массой, лишенной чувства, мысли и мечты. Другое дело - Витте прошляпил с царем; он все же полагал, что двор умнее, он полагал, что там понимают: "новое время - новые песни". Витте на мотив не замахивался, пусть будет извечным, он хотел чуть-чуть изменить рифму, сущая ведь безделица, но нет - вырождение сыграло злую шутку: правил державою человек, лишенный какого бы то ни было государственного разума, человек трусливый и в конечном счете малообразованный.
Но Витте тем не менее не хотел сдаваться - именно поэтому пустил слух о слабом здоровье, - больных жалеют, не так боятся, ждут, пока сами развалятся. Главное - утвердить законы, угодные сильным. Потом, приведя в Думу с в о и х сильных, можно отойти в тень. Когда понадобится "чистая голова" - позовут, никуда не денутся. Он вернется.
В этом и была его главная ошибка - ушедших не возвращают.) 15
Александр Иванович Гучков, основатель партии октябристов (называли себя "Союзом 17 октября" - в честь царева манифеста), пригласил железнодорожного инженера Кирилла Прокопьевича Николаева, члена московского комитета партии, владевшего контрольным пакетом акций приисков на Бодайбо, фактического хозяина забайкальской дороги; Михаила Владимировича Родзянко, лидера партии октябристов, агрария, державшего в руках юг Украины; варшавского финансиста Сигизмунда Вольнаровского и банкира Дмитрия Львовича Рубинштейна на обед к себе, в апартаменты "Европейской" гостиницы. "Асторию" терпеть не мог из-за промозглой сырости.
Стол был накрыт по-английски, половые разносили аперитивы, на столике возле большого окна стояли бутылки, привезенные из Шотландии, ветчина была круто солена, суховата; канапе - на черных прижаренных хлебцах, - все, словом, как в Европах.
Родзянко, потирая зябко руки, простонал:
- Александр Иванович, ласка, я эти паршивые виски пить не могу, от дымного запаха воротит - мои крестьяне самогон варят чище, ей-богу.
- Да вы аперитивы, аперитивы пейте, - хохотнул Гучков, - водка к мясу будет.
- Коли уж все накрыто по-английски, я было решил, что ты нас вино заставишь хлестать к бифштексу-то! - сказал Николаев.
- Какая к черту реформа?! - горестно изумился Гучков. - Какой прогресс возможен на Руси, коли мы такие косные и дремучие люди - только щи подавай и пшенную кашу с подсолнечным маслом! Национальная особость ярче всего проявляется в том, как люди относятся к пище других народов. Когда меня япошата захватили в плен, притащили в мукденский лагерь и дали сырую рыбу офицерики их понабежали, очкастые все, махонькие, смеются, ждут, как я плеваться начну: наши солдаты, бедолаги, умирали с голода, а сырую рыбу, ту, что япошата с утра до ночи трескают за обе щеки, на землю бросали, ропот шел, что, мол, унижают русского человека и глумятся над ним раскосые нехристи. А я съел. И еще попросил. Поэтому меня из барака в город отпустили, подсобным в прачечную, ходи-ходи, белье носи-носи...
- Александр Иванович, ты не прав, - сказал Рубинштейн. - Мы, русские, очень либеральны по отношению к тому, что едят другие, но только сырую рыбу, бога ради, не навязывай! Лучше уж консерватизм, чем склизлый карп во рту! Я, например, без черного хлеба, луковицы и стопки поутру, в воскресный день, право слово, не человек, будто на бирже мильен проиграл!