Впрочем, с другим родственничком, братом кадетского "профессоришки" Сергеем Дмитриевичем Набоковым, егермейстером и действительным статским советником судебного ведомства, Сухомлинов дружил, пользовался советами по юридической линии; дважды говорил с ним о Спиридовиче, просил навести справки, сетовал: "Не верю жандармам, они мать родную продадут, не то что боевого генерала".)

Именно тогда, за кофе, Сухомлинов и п р о б р о с и л вопрос про то, нет ли у подполковника каких-либо материалов на помещика Бутовича: "Отвратительный, говорят, тип, тиранствует жену, ревнив, как мавр, и столь же подозрителен".

Материалы были, но Спиридович, поняв, что его проверяют, ответил, что впервые слышит это имя.

Бутович был мужем сухомлиновской любовницы; считал себя толстовским Левиным; начал догадываться о нездоровом интересе "деда" (так он говорил о генерал-губернаторе) к жене; поставил за Екатериной Викторовной форменную слежку, чего ж не поставить, сахарозаводчик, денег полны карманы.

Через семь дней Спиридович привез Сухомлинову компрометирующие данные на Бутовича и, упершись своими прозрачными голубыми глазами в мясистые надбровья генерала, глухо сказал:

- Красавицу в обиду не дам; Бутовича этого самого - станет нос задирать умучаю.

С тех пор ходил в любимцах у Сухомлинова.

Именно это спасло Спиридовича, когда Плеве погнал с позором Зубатова и установил за экс-жандармом негласный полицейский надзор: несмотря на то что во главе рабочих организаций стояли агенты охранки, забастовочное движение ширилось, стачки вспыхивали то здесь, то там, революционный процесс нарастал; как всегда, в этом винили агитаторов, а причину, то есть общественное бытие, старались не замечать вовсе...

Всех зубатовских протеже уволили; Спиридовича, однако, Сухомлинов в обиду не дал.

А когда агент охранки Руденко, разочаровавшись в службе на "зверя" (как он впоследствии назвал Спиридовича), шандарахнул своего руководителя на улице двумя пулями из браунинга, именно Сухомлинов сообщил Александру Сергеевичу Танееву (подружился во время концерта, который тот давал в Зимнем дворце для узкого круга) [гофмейстер А. Танеев музицировал в придворных кругах. Речь идет не о великом русском композиторе С. И. Танееве, который протестовал против расправы со студентами в 1905 году] о своей срочной депеше государю, в которой доносил о геройстве жандармского подполковника, отдавшего кровь в борьбе с революцией.

Пианист пианистом, но ведь Танеев был при этом обер-гофмейстером, членом Государственного совета, почетным членом Академии наук, главноуправляющим канцелярией его императорского величества, отцом Аннушки, фрейлины государыни, самой доверенной и любимой, - невесты офицера Вырубова, хороших кровей дворянина.

Танеев помог делу; телеграмма была доложена государю; тот соизволил отправить свою депешу в Киев, в которой пожелал доблестному жандарму скорейшего выздоровления; пожаловал Спиридовича полковником, крестом и деньгами на лечение за границей, куда Спиридович отправился под чужой фамилией, по паспорту, с п р а в л е н н о м у для него асом политического сыска империи Петром Ивановичем Рачковским.

Вернувшись, был приглашен Дедюлиным в Царское Село; здесь же и уведомил его о назначении начальником дворцовой охраны; через два года вручил погоны генерала; государыня подарила золотую табакерку, сказала милостиво:

- Только такой истинно русский человек, как фы, вправе охранять жизнь русского саря; когда фы рядом - мне за детей спокойно.

Хотя имя своего учителя Зубатова генерал никогда не вспоминал, однако деятельность свою по-прежнему строил именно по-зубатовски, через "знание".

В Царском Селе собрал уникальную библиотеку по партиям социал-демократов и социалистов-революционеров; на каждого лидера было досье; тщательно исследовал работы Плеханова, Аксельрода, Ленина; долго бился над раскрытием псевдонимов Чернова, Гоца, Керенского; подкрался к Горькому, заручившись расположением подруги Екатерины Пешковой, которая была не только женою пролетарского писателя, но и членом ЦК эсеров, принимала участие в суде над Азефом; пристально изучал поляков - как группу Люксембург и Дзержинского, так и боевиков Пилсудского; результаты трехлетнего труда завершил изданием книги; часть тиража была распространена в охранных отделениях империи в качестве справочника, другая часть распродана, гонорар - "детишкам на молочишко".

С такой же методической тщательностью Спиридович начал вести досье на членов Государственной думы (заикнулся было о Государственном совете, но Дедюлин, по размышлении, добро не дал; там заседали люди, имевшие свои пути к государыне, опасно).

Особенно интересовали его трудовики и деятели партии "Народной свободы", как именовали себя кадеты Милюкова; последнее время начал посматривать за октябристами во главе с Александром Ивановичем Гучковым; было заметно, что в партии, которая ранее считалась благонамеренной (если что вгорячах и брякнут с трибуны, то - от чистого сердца, с кем не случается в запале), зрел раскол: половина тяготела к самым верным друзьям престола, к националистам, с этими все в порядке, но определенная группа, видимо, начала искать контакты с милюковцами и набоковцами, пускали к себе поляков, грузин и евреев, опасно, гниль, чужое.

Свою библиотеку, которая пока еще считалась служебной, Спиридович комплектовал лично; ни о каком сотрудничестве с министерством внутренних дел Столыпина, с его департаментом полиции не могло быть и речи; верить надо только себе да генералу Дедюлину, благодетелю и добротвору, все остальные за милу душу предадут, у Столыпина есть фонды, из которых щедро платят за такого рода р а б о т у.

Именно Спиридович и должен был встретиться с генералом Курловым, первым заместителем Столыпина, дабы в доверительной беседе обсудить ситуацию, сложившуюся в результате премьерского ультиматума государю. Спускать такое никак нельзя, обидчик должен быть наказан так, чтоб другим было неповадно; отставка Столыпина должна звучать как пощечина неблагодарному.

(Из шифрованного сообщения французского посла в России в Париж: "Здесь считают, что отставка Столыпина предрешена. Вопрос лишь в том, кого изберет его преемником царь, как обычно весьма медлительный в государственных решениях Черносотенная агитация за еврейские погромы в связи со средневековой версией "ритуальных убийств", проводимых иудеями, в чем-то напоминает дело Дрейфуса, когда в недрах нашей Республики зрел военный заговор. Предполагают, что новая антисемитская кампания призвана дестабилизировать ситуацию в империи, что должно понудить премьера занять бескомпромиссную позицию в борьбе за власть"). (Курлов)

Генерал-лейтенант Павел Григорьевич Курлов, отпраздновав свое пятидесятилетие в девятьсот десятом году, был крепок, как истый спортсмен; еженедельно наносил визит врачу тибетской медицины Петру Александровичу Бадмаеву (правда, он звал его прежним, бурятским именем Жамсаран; молился, как на бога; не он, впрочем, один; император Александр III был восприемником раскосого при крещении); играл в теннис с германским военным атташе; несмотря на это, много пил, шастал по девкам; в последнее время увлекся женою своего адъютанта Валламова, пухленькой душечкой графиней Армфельд, остепенился; уговаривал Валламова добром дать развод; пример был налицо - Сухомлинов; тем более вместе работали в Киеве, там Курлов о т с и ж и в а л с я управляющим губернией после того, как сняли с генерал-губернаторства в Минске, - приказал расстрелять мирную демонстрацию, появились нарекания, мог бы и пострадать, но революционер Иван Пухлов бросил в него бомбу, поцарапало; государь любил особенною любовью всех тех, кто проливал кровь от рук бунтовщиков, - будто клятва на верность, такой шататься не станет и про конституцию не заговорит, посему и перевели в матерь городов русских, тем более там стали все более поднимать голову украинцы, тоже еще нация, надобно было прижать, нет украинцев, есть малороссы!

Именно в Киеве, в доме Сухомлинова, генерал Спиридович и познакомился с Курловым.

Именно поэтому Дедюлин счел возможным рекомендовать государю Курлова на пост товарища министра внутренних дел и командира отдельного его величества корпуса жандармов; за четыре года было получено достаточно доказательств верности Курлова генералу Дедюлину, но отнюдь не своему непосредственному шефу Столыпину.

Именно поэтому и отправился к нему Спиридович с деликатным поручением.

Курлов обрадовался Спиридовичу (или сделал вид, поди пойми, д л и н н ы й), потащил к столу; в отличие от посконного Сухомлинова (у того мать была то ли немка, то ли австриячка, оттого сын дышал ноздрями, во всем доказывал свою истую русскость), Курлов любил европейский стол, выписывал спаржу (уверял друзей, что очень способствует по части потенции); в сентября по апрель ежедневно откушивал устриц под зелененькое шабли; у Кемпинского в Берлине попробовал суп из черепах, заболел им до того, что раз в неделю посылал шофера Гришечку к вокзалу получать посылку от военного атташе Бориспольского, из Берлина; черепах везли первым классом, во льду, через Вержболово; даже водку фирмы Поповой выписывал из Парижа, после того как купеческий дом был разорен бюрократическими указаниями министерств и департаментов, ревизиями, отчетностью, взятками, коррупцией; Поповы перебрались в начале века в Европу; разбогатели за полгода; не только отнятое вернули, но и стали покупать земли на Лазурном берегу, возле Сан Поль де Ване; единственно русское, что Курлов уважал, были терские, вина саперавского типа, прасковеи да бурдючное вино из Кахетии.

- Хорошо, что заглянули, Александр Иванович, сердечно вам рад, сейчас лично стану кулинарить...

- Павел Григорьевич, признателен, однако же сугубо стеснен во времени... Выполняю, как говорится, курьерские функции, - ответил Спиридович.

- Что-нибудь случилось?

- Владимир Александрович просил бы вас выкроить время... Завтра... в восемь... У Кюба...

- Ага! Догадываюсь! На Столыпине - после того как он вернулся из дворца лица не было... Просто-таки белая маска... Глаза запали, будто после бессонницы... Ни с кем, кроме как с Сувориным и младшим братом, не встречался, лишь сегодня днем пригласил на чай Сергея Дмитриевича и Дмитрия Борисовича с Александром Борисовичем...

- Большой хурултай, - хмыкнул Спиридович, не спуская глаз с курловского напряженного лица, - слетаются соколы...

- Да какие они соколы?! Только что перепелов ловить, головки-то под колпачками...

"Соколами" они назвали высших сановников империи, главную "команду" Столыпина, некий "теневой кабинет": Сергеем Дмитриевичем был Сазонов, министр иностранных дел империи. Начав с департамента внешних сношений, он за три года сделал головокружительную карьеру: поработавши (как не поработать: сестра его жены Аннушки, урожденная Нейгардт, была супругой премьера России) два года посланником в Вашингтоне, он вернулся в Петербург товарищем министра, а через год сделался министром. Назначение прошло легко, даже с ф е р ы отнеслись к этому благожелательно, ибо Сазонов был старинного дворянского рода, его подмосковное имение в Бронницах отличалось хлебосольством, хорошо поставленным хозяйством и добрыми отношениями с крестьянами - в девятьсот пятом дом не пожгли; более того, сами же мужики охраняли от пришлых бунтарей барские конюшни. Работая в Америке, Сазонов сумел наладить дружества с американскими банкирскими домами, приглашал их к сотрудничеству в Петербург - без посредников. Гофмейстер Алексей Борисович Нейгардт, младший брат Аннушки Сазоновой и Оленьки Столыпиной, окончивши пажеский корпус, прослужив в лейб-гвардии Преображенском полку, вышел в отставку тридцати четырех лет от роду и, будучи столбовым дворянином, а также владельцем громадного нижегородского имения "Отрада", легко прошел в губернские предводители дворянства, затем был о б к а т а н екатеринославским губернатором, с переездом Столыпина в Петербург причислен к министерству внутренних дел, а затем перемещен в члены Государственного совета.

Брат его, гофмейстер и сенатор Дмитрий Борисович Нейгардт, владел землями не только на Волге, но и в Калужской губернии, отслужив, как и брат, в лейб-гвардии Преображенском полку, вышел в запас, чтобы занять должность калужского вице-губернатора; оттуда был перемещен одесским градоначальником; начал активную борьбу с немецким, еврейским и нарождавшимся украинским капиталом; вместо того чтобы заботливо пестовать деловые начинания русских купцов и заводчиков, вместо того чтобы поддержать их ссудами и наибольшим благоприятствием, Дмитрий Борисович решил доказать свою столбовую "русскость" мерами чрезвычайными. Использовав традиционные связи власти с черносотенными организаторами "Союза русского народа", Нейгардт подсказал идею "маленького погромчика"; в правых газетах появились статьи о "немецком засилье" и о том, что "хохлам только на бандурах играть, а в дело соваться - нечего, кобзари, они и есть кобзари, одно слово, мужичье в шароварах". Однако капитал, в силу своей цинической вненациональности, не намерен был сдавать позиции в портовом городе; еврейские и немецкие банкиры и заводчики, связанные незримыми деловыми, а потому чрезвычайно надежными узами как с большим русским, так и с европейским капиталом, выпустили залп против Нейгардта в серьезной прессе; разразился скандал; прицепились к безделицам, раздули дело о превышении Нейгардтом власти, вынудили уйти в отставку, но, не довольствуясь этим, добились создания комиссии сенатора Кузьминского; тот прибыл в Одессу, имея (через посредство сложных контактов с промышленно-финансовыми тузами Москвы, типа Гужона и Рябушинского) указание уничтожить Нейгардта.

Судьба Дмитрия Борисовича была, казалось, решена, однако, как только Столыпин сделался премьером, выводы Кузьминского были ошельмованы как недостаточные, поверхностные, тенденциозные, и Нейгардт был не только прощен, но и пожалован в сенаторы, а затем удостоен высшего придворного звания гофмейстера. После этого ему было доверено ревизовать губернаторов и земских деятелей; первым объектом такого рода ревизии стал Привисленский край, то есть царство Польское. Задание это он получил непосредственно от государя: Столыпин смог сделать так, что с ф е р ы вынуждены были согласиться с очевидной данностью - никто не пресечет заигрывание местных властей с юрким еврейским и тяжеловесным немецким капиталом, с польскими землевладельцами, как истинно русский патриот Нейгардт, пострадавший за свою преданность национальной идее, а потому беспощадный ко всякого рода отклонениям от нее...

Этих-то людей Спиридович и обозначил пренебрежительно "соколами", а Курлов присовокупил уж и вовсе оскорбительное определение "подколпачных", то есть ручных, выполняющих волю хозяина лишь тогда, когда это угодно охотнику.

Впрочем, порою не только слово объединяет людей, делает их союзниками, но и перегляд. Но в данного рода ситуации взгляда было недостаточно; его можно по-всякому - в случае нужды - трактовать. Лишь словесная определенность позволила Курлову и Спиридовичу начать разговор открытый, без экивоков и недомолвок.

Говорили с полчаса, всего лишь.

Спиридович не мог отсутствовать в Царском долго, болело сердце за государя.

На пороге, прощаясь уже, Спиридович сказал:

- Владимир Александрович просил, чтобы стол был накрыт в пятом кабинете.

С этим и расстались.

А Курлов, вернувшись к столу, выпил рюмку саперавского вина и задумался.

Дело в том, что пятый кабинет был единственным, который он, Курлов, оборудовал фонографом, закупленным в бюро Томаса Эдисона в Америке; диковинный аппарат этот позволял записывать беседу; о том, что такой аппарат есть в России, Столыпин не знал; три человека знали об этом - Дедюлин, Курлов и Спиридович.

"Меня писать хочет, - тяжело подумал Курлов о Дедюлине. - Значит, затевает что-то особенно интересное... Ну-ну, послушаем..."

...В отличие от Дедюлина и Спиридовича, генерал-лейтенант Курлов считал себя истинным западником, скрывал это, понятно, ото всех, полагая, что европейский стол - прекрасный камуфляж для сокрытия его глубинной сути: какой умный западник позволит себе так открыто афишировать симпатии, столь ненавистные таким выразителям национального духа, какими являлись лидеры крайне правых граф Бобринский и Пуришкевич, граф Коновницын и Марков-второй?! Да что там эти! Государь и государыня всячески подчеркивали свою прилежность традициям, детям было указано читать лишь русские сказки, Андерсен был чуть ли не под запретом августейшая супруга, болезненно изживавшая немецкий акцент, любила повторять: "Суп да каша - вот писча наша!"; она же - через Дедюлина осторожно намекнула, что при! шла пора не только таким б л и з к и м сановникам, как Штюрмер, Плеве-младший, Саблер, Фридерикс, Дрентельн, - таким уж русским традиционалистам, что дальше некуда, - но и Нейгардтам, Лерхе, Михельсонам, Линкам, Менам, Клейнмихелям, Кассо и десяткам, сотням подобных поменять немецкие фамилии на русские (про Нейгардтов государыня изволила пошутить: "Чем не "Новосадские"? Нам, русским такая фамилия очень бы понравилась").

...Курлов не сразу и не просто пришел к идее западничества.

Еще обучаясь в военно-юридической академии, он должен был пройти специальный курс, посвященный исследованию "бунтарской идеологии". В числе авторов, противников идеи самодержавия, помимо Марата, Вашингтона, Маркса были конечно же труды русских вольнодумцев; понимать изначалие крамолы будущие служители правосудия начинали с Радищева и заканчивали Герценом, Чернышевским, Плехановым.

Именно у Герцена и наткнулся Курлов на прелюбопытнейший пассаж, который не преминул поначалу выписать, а затем, выучивши наизусть, сжечь: "Славянофильство или русицизм, не как теория, не как учение, а как о с к о р б л е н н о е народное ч у в с т в о, как темное воспоминание и массовый инстинкт, как противодействие иностранному влиянию, существовало со времени обрития первой бороды Петром Великим".

Этот короткий пассаж высветил для него всю идею славянофильства в особом свете (не зря, воцарившись в корпусе жандармов, Курлов повелел внимательнейшим образом наблюдать за славянофилами).

Курлов, чем больше он изучал труды основоположников славянофильства Аксакова и Хомякова, тем больше проникался убежденностью, что группа эта не так проста, как кажется, и что в ней заложены грозные зерна бунта, но бунта особого, не классового, но национального.

Действительно, если к этому течению философской мысли относиться со знанием дела, будучи ознакомленным с основными направлениями общественной мысли девятнадцатого века не только в России, но и во всем мире, то картина открывалась в высшей мере серьезная - угрожающая, как считал Курлов.

Поскольку в конце семнадцатого века наука в Западной Европе достигла вершин, ранее неведомых, поскольку именно там родилась идея машинной техники, которая, реализовав себя, дала право монархам лучше вооружать свои армии, скорее их перебрасывать с места на место, добротнее их одевать, перед Петром самой историей был поставлен вопрос: либо жить в ладу с наукой, то есть прогрессом, либо погибнуть, ибо вооруженным армиям нельзя противостоять одной лишь мускульной силой.

Вводя, таким образом, науку в России, перенимая технические знания Запада, Петр прежде всего думал о целостности своей державы, о незыблемости ее границ и в конечном счете о сохранении истинной, а не декоративной с а м о с т и своего народа.

Это не могло не войти в противоречие с вековыми привычками помещиков, жизнь которых была воистину прекрасной, поэтической, неторопливой, полной мечтаний, сказок и песен. Поскольку прогресс - это движение, поскольку новые корабли, построенные на верфях Роттердама и Лондона, развивали скорости, по тем временам немыслимые; поскольку артиллерии были приданы новые лафеты, что увеличило маневренность, то есть экономило время; поскольку на Западе ввели новую форму, не стеснявшую движения солдат, что также содействовало рождению нового к а ч е с т в а скорости, приходилось ждать постепенного (но, увы, совершенно необходимого) изменения самого т е м п а жизни и мышления; должен был произойти определенный корректив нервной системы человека, его психики.

Для того чтобы не уступить в соревновании скоростей, государство должно было стать системою к р е п о с т е й, мощь которых гарантировала бы надежность границ. И те крестьяне, которые ранее жили вольно (а оттого счастливо), указами российских государей были приписаны дворянам, сделались к р е п о с т н ы м и, лишенными возможности уйти, переселиться, отъехать в гости, найти невесту где-либо, кроме как в своей крепости, да и то с разрешения дворянина-крепостника: хочу - дам, а могу и не дать, все в моей воле, ты мне приписан, ты - мое!

В образе Петра виделся антихрист, поднявший руку на привычное, материнское и отцовское, то есть святое. Нет пророка в отечестве своем, воистину; от ненависти к Петру перебросилась неведомая ранее ненависть к Европе, которая-де, в противовес России, бездуховна и материалистична.

Однако же один из светлых умов славянофильской идеи Хомяков первым вздрогнул, заметив, что "народ порабощенный впитывает в себя много злых начал, душа падает под тяжестью оков, связывающих тело, и не может уже развивать мысли истинно человеческие". Отсюда был один шаг до нападок на бюрократию, чиновничество, на все и всякие канцелярии с их вездесущими ревизорами; так оно и случилось: именно славянофилы резко и аргументированно обрушивались в повременной печати первой половины прошлого века на администрацию. Мало кто углядел в этих нападках истинное зерно, то есть борьбу за власть, конкуренцию между землевладельцами и администрацией, цепко требовавшей отчуждения процента с помещичьих богатств в казну империи.

Более всего внимание общественности (то есть читающей публики, каковой тогда в пятидесятимиллионной России было не более чем пятьдесят тысяч, то есть десятая часть процента подданных) было приковано не к экономическому существу дела, но к разговорам об о с о б о м пути, о с о б о м духе, то есть к категориям ненаучным, зыбким, рожденным не знанием, но легендами.

На определенном этапе Запад предпринял все от него зависящее, чтобы незримо поддержать славянофилов, несмотря на их страшные слова против Европы. Материалистический, рациональный Запад слов не боялся, он трепетал от одного лишь - успешного дела конкурента. А поди начни д е л о в стране, где узаконено рабство! Несвободный человек в работе худ, в мысли стеснен, в поведении скован. Значит - не конкурент! Значит - не опасен!

В Россию был откомандирован барон Гаксенхаузен. Поездив по нашим дорогам, он вернулся в Берлин и издал книгу, в которой изложил стройную идею русской общины как традиционной и привычной ячейки русского общества.

С той-то поры западная подсказка об идее общины была подхвачена славянофилами; одни намеревались законсервировать ее в том рабском виде, в каком она находилась; другие немедленно потребовали право на свободу выхода из общины каждого, кто хочет, ибо было же в русской истории время, когда богатыри свободно покидали свои общины, и артели были в державе, и братнины, ходившие на промыслы, и монастыри, и даже скитские дома. Словом, и в этом вопросе прогрессивные в ту пору умы славянофильской идеи выдвигали препозиции, весьма опасные для самодержавной власти.

Двор принимал и поддерживал сусальные требования верноподданной т е м н о т ы: вернуть кафтан, запретить ношение пелерин, исключить из обихода иностранные слова, поставить препоны для проникновения западной музыки, а тем более идей; однако как царь не думал менять название русского придворного чина "гофмейстер" на "дворовый мастер", так и землевладельцы-славянофилы не намерены были передавать свои бескрайние земли общине, дабы отныне и навсегда все было "по-христиански, то бишь поровну".

Манипуляция словами дозволялась до определенной границы. Когда славянофилы-прогрессисты выдвинули лозунг "жить по совести, а не по лжи", двор отнесся к этому благожелательно, нашлись щелкоперы, которые доказали как дважды два, что "жизнь по совести, а не по лжи" есть жизнь патриархальная, когда слово старшего, то есть государя, суть истина в последней инстанции для всех подданных, когда слово помещика - закон для крепостных, но не такой, что писан продажными юристами, но который передается из рода

в род.

Но чем стремительнее катил по миру прогресс, тем больше и явственнее происходило размежевание этого прекрасного, наивного, трагичного, талантливого, но - в изначалии своем - мечтательного учения.

Апостолами его были землевладельцы; над ними не к а п а л о; оброк крепостных давал возможность летом наслаждаться природой в поместье, а зимой уезжать для продолжения дискуссий о судьбах несчастного народа на балах в ненавистном Петербурге или в еще более мерзостной Европе, которая гнить-то гнила, но никак до конца не сгнивала.

Это не могло не вызывать ч у в с т в а растерянности: как же так, пора б уж?! Отсюда - все более и более зримые настроения мессианства, разговоры о национальной исключительности, о призвании спасти мир от суеты и рационализма. Поскольку представители правого крыла славянофилов претендовали на то, что они владеют истиной, что искать, следовательно, больше нечего, что разум продажная потаскуха, то именно они постепенно сделались некими хранителями н е з н а н и я, служителями идей "ограничения мысли", ее цензурирования и перепроверки инстинности суждения мерой совпадаемости с нравственными, научными и этическими понятиями, если уже и не Киевской Руси, так шестнадцатого века, нормами Ивана Грозного.

Правые славянофилы, типа Самарина, к идее освобождения крестьян относились отрицательно; считали, что отмена телесных наказаний есть отход от святой традиции, и более всего восставали против идеи личной свободы, ибо это может привести к одному лишь - к распадению царства, к подрыву святой идеи с а м о д е р ж а в и я.

В то же время левое крыло славянофилов порою дерзало восставать против изуверства николаевской эпохи, требовало свободу слова, веротерпимость, считало необходимой свободу для крестьян и открыто называло чиновничью бюрократию злейшим врагом народа, борьба с которой есть нравственная обязанность каждого истинно русского человека.

Концепция левых славянофилов была опасна для с ф е р, ибо в данном конкретном случае не всякие там немцы с англичанами затевали грех, но истинно русские люди, дворяне прекрасных родов.

Столыпин поначалу примыкал именно к этому направлению - до того, однако, как перебрался из Нижнего Новгорода в Петербург.

Курлов знал это, как никто другой, потому что сам землевладельцем не был, не дворянин; бюрократ; чиновный человек, порождение к а з е н н о г о смысла и сути империи.

Кто ж, как не Столыпин, был злейшим врагом ему, Курлову?!

Где ж, как не на Западе, власть кайзера или короля подтверждалась не количеством гектаров фамильных земель, но силой и устремленностью хорошо отлаженной бюрократической машины?!

Где, как не там, чиновника почитали в обществе превыше всего?!

...Именно потому, что с ф е р ы знали все обо всех, чиновный бюрократ Курлов и был н а в я з а н государем столбовому дворянину Столыпину в качестве первого заместителя.

Знал это и Столыпин, оттого Курлова холодно и затаенно не любил, понимая, что этот враг - в отличие от врагов именитых - будет разить наповал, только подставься; земли своей нет, домов нет, счета в банке - тоже; одним жив своим местом, с бесконтрольными деньгами рептильного, осведомительного, представительского и прочих - сколько их?! - фондов.

За место свое - задушит, за ним только глаз и глаз...

Однако г л а з а, после того как, смалодушничав, Столыпин о т д а л камарилье начальника санкт-петербургской охранки генерала Герасимова, не было у него более. "Мы должны знать, как поступит Столыпин, дабы свалить его завтра к вечеру"

14 марта 1911 года, вечер

Было бы ошибочным считать, что бытующее выражение "тайны мадридского двора" приложимо лишь к делам происходившим в Испании.

Интриги, доносы, липкая борьба за приближение к трону (что сулит деньги, ордена, славу, знания, посты) тщательно разыгранные комбинации, конечная цель которых сводилась к тому, чтобы получить возможность влиять, быть на виду, иметь право сказать в салоне о высокой чести быть удостоенным августейшей аудиенции, - словом, суета людей, не занятых общественно полезным трудом, но лишь паразитирующих на в л а с т и, свойственны всем недемократическим обществам, вне зависимости от национальности и формы правления.

Опаснее всего, однако, в такого рода недемократических обществах то, что при внешней абсолютистской централизации деятельность власть предержащих, будучи отдана им на откуп, постепенно выходит из-под контроля верховного вождя; департаменты, епархии, штабы, охранные отделения начинают жить своей, отдельной от всего государственного механизма жизнью, ибо лишены права открыто отстаивать свое мнение, но должны лишь слепо выполнять букву государственной воли.

Букву - не дух.

Действительно, поскольку каждый департамент был п е р е н а б и т чиновниками, дело, во имя которого тот или иной департамент был поначалу создан, постепенно отходило на второй план; самым важным становились интриги, подсиживания и доносы, для того чтобы провести то или иное перемещение вверх по чиновной лестнице того или иного служащего, доказавшего своему столоначальнику персональную преданность и ловкость в узнавании того, что про него говорят соперники. Создавались своеобразные внутридепартаментские партии, проводились бесконечные реорганизации; седые, старые уже люди натужно и самозабвенно думали: "Ну, еще немного осталось - свалить Ивана. Францевича, сблокироваться с Петром Петровичем, ошельмовать Николая Николаевича, и дорога в более высокооплачиваемый кабинет открыта". Проходили годы, шла мышиная возня, перемещался старый статский советник еще на одну ступень, а дело живое дело - стояло недвижно.

Малые повторяли опыт больших, ибо дурное воистину заразительно.

Как большие, так и малые в процессе этой мышиной возни не имели времени для того, чтобы внимательно следить за происходившими в мире изменениями в науке, культуре, философии, а ведь без этого невозможно руководить ни страной, ни департаментом, ни даже делопроизводством. Но одно познавали в совершенстве: мастерство интриги, которое обречено на неудачу, если каждый не будет знать подноготную о сопернике, явном или возможном.

Поэтому-то собравшиеся в пятом номере ресторана Кюба генералы Дедюлин, Спиридович и Курлов были подобны игрокам в преферанс, когда взят ловленый мизер, но все карты при этом открыты, никаких секретов, одно лишь ловкое змейство...

- Я сказал, чтоб сделали ордёвр а ля Прованс, - обсматривая гостей влюбленными глазами, сообщил Курлов, - к водочке пойдут соленые арбузы; в честь Владимира Александровича стол будет смешанным, с преобладанием русской кухни, икорка осетровая белая, третьего дня отгрохали в Гурьеве; расстегаи, пирожки с вязигой, телячьи ножки, нашпигованные кабаньим салом и морковью, белые грибки в сме...

- Да погодите, Пал Григорьевич, - досадливо перебил Дедюлин. - Вы ж понимаете, отчего я эту встречу назначил... Времени мало, давайте по делу... Есть у вас достаточно проверенная информация о том разговоре, который давеча вечером состоялся в салоне графини Игнатьевой между великим князем Александром Михайловичем и столыпинским родственником Нейгардтом-младшим?

Курлов оскорбился тоном, поэтому ответил ласково:

- Драгоценный мой Владимир Александрович, на то высочайшее повеление нужно, чтобы взять в наружное наблюдение члена царствующего дома, женатого на любимой сестре государя императора...

- Ежели мне известно, где проводил вечер великий князь, то вам...

Курлов перебил, отчеканив:

- Вы - дворцовый комендант, вам надлежит охранять августейший покой, а для сего дела вы обязаны знать, где находится великий князь и с кем, а я - человек маленький, служивый; вы за свои дела отвечаете перед верховным благодетелем, я - перед Столыпиным.

- А кто вас к Столыпину поставил? Кто удостоил вас высочайшей аудиенцией перед тем, как вы - наперекор столыпинской воле - стали его заместителем? Вас что Петр Аркадьевич к себе пригласил? Или не он дважды просил благодетеля не назначать вас? Не думал я, что вы - при прочих возможных человеческих прегрешениях - страдаете самым злым: неблагодарностью...

Курлов спросил изумленно:

- Я дал вам повод для такого рода необъективной резкости?

- Дали.

Курлов и сам знал - дал, действительно дал, ибо после того как столыпинские "соколы" обсудили ситуацию и разлетелись по петербургским салонам - искать ключи к Царскому Селу, дабы убедить государя принять ультиматум родственника, - во время беседы Нейгардта с великим князем Александром Михайловичем во дворце Игнатьевой терся Иван Манасевич-Мануйлов - человек способностей поразительных; слух будто у гениального музыканта, в одном углу комнаты говорят, а он умудряется из другого угла слышать; хоть потом и присочинит половину, но главное зерно принесет в клюве.

Так и случилось сегодня: приехал домой к Курлову, точно к завтраку, все доложил.

"Значит, - понял Курлов, - ситуация очень сложна, коли дедюлинские стражи не только за Манасевичем топают, но вообще, видно, за каждым моим контактом". То, что за Манасевичем-Мануйловым смотрели все секретные службы России, никого удивить не могло. Да и смешно б, право, не глядеть за ним.

Сын Тодреса Манасевича, решившего поднакопить денег аферами и за то сосланного в Сибирь на погибель, семилетним еще сиротою был усыновлен сибирским богатеем Мануйловым - за смышленость и красоту; сделался "Иваном", принял лютеранство и вступил в интимные, противозаконные сношения со старым гомосексуалистом князем Вово Мещерским, главным российским черносотенцем, ближайшим другом покойного Александра III. По его рекомендации был сначала принят на службу в "Императорское человеколюбивое общество", а оттуда перемещен влюбленным в него без ума князем в департамент духовных дел. Только в стране удивительного беззакония, где все решали личные связи, Иван Манасевич, соплеменникам которого - по вандальскому закону о черте оседлости запрещалось жить в обеих столицах, мог быть внедрен не куда-нибудь, а в святая святых православия - в департамент, призванный охранять чистоту национального духа от поползновений всех и всяческих инородцев. Оттуда Манасевич-Мануйлов был отправлен в Ватикан, но представлял он не столько департамент духовных дел, сколько петербургскую охранку. Потом судьба занесла его в Париж, где он начал издавать русскую черносотенную газету, затем возглавил агентуру охранки в Западной Европе, приехал в Россию, сделался помощником премьера Витте; возвратился во Францию, чтобы там - второй уже раз - заагентурить Гапона; заагентурил; вернулся домой, был предан суду за мошенничество и вымогательство, однако следствие было прекращено, князь Мещерский вмешался, нажал на все рычаги; Манасевич после этого поступил на службу к редактору "Нового времени" Суворину, боролся за чистоту русского духа, против засилья гнилостных европейских влияний; скрывшись за псевдонимом "Маска", самозабвенно громил "пархатых"; пользуясь журналистским мандатом и покровительством вконец выжившего из ума любовника, влез во все салоны, знал всё и вся; тогда-то Курлов и приказал провести у него обыск, организовав через заграничную агентуру в Париже шифровочку на свое имя с сообщением про то, что якобы "Ванька" намерен продать секретные документы департамента полиции главному Робеспьеру - разоблачителю провокаторов эсеру Бурцеву. Против такого документа и Мещерский на какое-то время бессилен, а времени Курлову было потребно немного: всего часа два.

Когда Манасевича-Мануйлова после обыска привезли в охранку, Курлов, словно бы случайно, зашел в кабинет, где того допрашивали, попросил оставить его с "Иваном Федоровичем" с глазу на глаз, дверь запер и сказал тихо:

- Шкуру спущу, горбоносый, если не развалишься до задницы!

Иван Федорович начал делать глазки, но Курлов брезгливо сплюнул:

- Это ты князю Мещерскому ужимки делай, а мне - информацию неси - всю и обо всех, - тогда только пощажу. Нет - пеняй на себя!

Иван Федорович начал было возвышенно излагать, что-де он давно об этом мечтал, но Курлов приказал ему замолчать, подвинул бумагу, потребовал, чтобы тот написал кое-что о благодетеле Мещерском (от такого не отмоешься), про Столыпина, про Спиридовича, а внизу составил обязательство сообщать все, что знает, непосредственно Курлову - без вознаграждения.

С тех пор Манасевич-Мануйлов был личным осведомителем генерала, и Курлов не переставал дивиться уму памяти и ловкости своего информатора; когда в департамент пришли данные, что "Ванька" снова переборщил - в ы д р а л у киевских купцов Бронтмана и Потапова двадцать тысяч рублей, пообещав первому разрешение на филиал магазина в Петербурге, а второму звание потомственного почетного гражданина, - Курлов вызвал к себе "борца за русскую идею" и предупредил о грозящей опасности, пожурив за неосторожность...

Вот он-то, Манасевич-Мануйлов, и сообщил сегодня Курлову, что Нейгардт просил великого князя Александра Михайловича предпринять все возможное, чтобы побудить государя отказать Столыпину в его просьбе об отставке и пойти на удовлетворение его требований, ибо они продиктованы одним лишь: желанием самозабвенно служить святой идее самодержавия еще лучше, эффективней и дальновидней, чем раньше.

(Великого князя Александра Михайловича, внука императора Николая I, женатого на старшей сестре государя Ксении Александровне, главноуправляющего торговым мореплаванием России и ее портами, не любили в Царском Селе за то, что дом его был полон всякого рода иностранцев, особенно англичан, а это государыня расценивала как плохо закамуфлированный выпад против ее германского изначалия, традиционно антианглийского.)

...Курлов должен был суметь просчитать ситуацию за долю секунды, проанализировать варианты возможных ответов, остановиться на одном, единственно в данной обстановке верном; продумать, не продал ли его "Ванька-жид", не перекупил ли его Спиридович, не бабахнул ли князь Мещерский информацию Ваньки через Дедюлина самой государыне; взвесив все вероятия, ответил:

- Если вы полагаете, что Манасевичу допустимо верить хоть в малой малости, тогда - в нонешней сложной раскладке - ба-альших дров можно наломать. А вот Михаил Михайлович, князь Андронников, действительно интересно говорит про беседу, которая вчера состоялась между Нейгардтом-старшим, Сазоновым и великим князем Николаем Михайловичем...

По тому, как н е переглянулись Спиридович и Дедюлин, можно было сразу же понять: эта информация к ним еще не дошла.

- С того б и начинали, - сказал Дедюлин. - Сейчас нам потребно знать все.

- Дайте указание, - ответил Курлов, - будем. Без вашего приказа - не смею, сами понимаете, какие имена задействованы.

Расслабившись, Курлов сам разлил водку по рюмочкам, поднял свою; задрал локоток по-гвардейски; улыбнулся:

- За дружество, господа!

И - влил в себя ледяное хлебное вино.

Лишь после этого Дедюлин со Спиридовичем наконец посмотрели друг на друга, ибо им теперь только сделался понятен утренний визит к государю великого князя Павла Александровича; тот прибыл в Царское через час после того, как от него изволил отъехать великий князь Николай Михайлович, главный историк царствующего дома; с его мнением считались, хотя и недолюбливали за чрезмерное копание в архивах и выискивание в древних актах всякого рода сомнительных документов.

Цель стала ясна: давеча Сазонов с Нейгардтом-старшим обработали великого князя Николая Михайловича, тот взял за рога великого князя Павла Александровича, вот и пожаловал с хлопотами за Столыпина.

А к Павлу Александровичу государь относился по-особому.

Дело в том, что этот великий князь, п р я м о й дядя правящего государя, был "шаловливым ребенком" династии, "анфан террибль", как его называли за спиною. После того как закончился его брак с греческой принцессой Александрой Георгиевной, великий князь, ничтоже сумняшеся, завел себе пассию, Ольгу Валериановну Карнович-Пистолькорс, а у той в семье был артист, Сережа, и хоть на сцене выступал под псевдонимом "Валуа", все в столице знали, что "Карнович-Валуа" - одно и то же, стыд и срам!

Ладно бы, держал при себе, бог простит, но ведь женился на ней ко всеобщему стыду; сразу же злые языки стали вспоминать балерину Кшесинскую, этого государыня снести не могла, нажужжала августейшему супругу, ночная кукушка, одно слово; несчастный великий князь в свои-то сорок два года был лишен звания генерал-адъютанта, Уволен с командования корпусом гвардии; над детьми его, Митей и Машей, была учреждена позорная опека, скандал!

Лишь когда сгустились тучи и грянул гром девятьсот пятого года, государь соизволил простить дядю и вернул ему звание генерал-адъютанта - все-таки свой, время такое, когда лишь крови можно верить, все другие продадут за понюшку табаку.

Великий князь после того стал особенно близок к государю: обиженных обычно любят, да и потом за одного битого двух небитых дают; никто так не требовал бескомпромиссной жесткости и твердости курса в борьбе против либералов и конституционалистов, как Павел Александрович; потом, он очень забавно рассказывал истории из жизни артистов, это смешило государя, лицо его делалось мягким и до того добрым, что Дедюлин порою слез не мог сдержать от умильной радости за своего властелина.

Павел Александрович, как и многие другие великие князья, в силу своей ветрености, как считал Дедюлин, видел в Столыпине лишь одну его половину, обращенную к обществу, - твердое желание навсегда искоренить гидру революции чрезвычайными мерами; они, однако, не имели той информации, которую имел Дедюлин: во-первых, Столыпин сейчас сделал упор не на чрезвычайные меры, но на экономические, подняв руку на извечную опору самодержавия, на сельскую общину, поставив на крепкого хозяина; а какой монархии, не ограниченной законом, нужен крепкий хозяин?! Он сам себе голова, он приказу не подчинится, оттого что крепок и самостоятелен в мысли; другое дело община - что старосте скажи, то и будет, а попробуй не исполнить - розги всем, и весь разговор! И Столыпин чем дальше, тем больше претендовал на то, чтобы стать п е р в ы м; его имя было теперь на устах у всех, ладно бы в России, но и на Западе тоже; в парижских, да и лондонских, газетах - все "Столыпин да Столыпин, премьер рюс", разве не обидно?!

Но ведь государю всего не скажешь: и загрустить может, и неверно понять, да еще не под настроение подпадешь, да как государыня, и что Терпов бабахнет, сегодня - он один, завтра - совсем другой.

Знать-то Дедюлин знал, а вот действовать не мог; впитанное с молоком матери: "государь все понимает лучше нас; твое дело - выполнять, его - думать и повелевать!" - определяло всю его натуру.

Он знал, что сегодня великий князь Павел Александрович убеждал государя отказать Столыпину в отставке: "Зачем раскачивать лодку, поди нового премьера найди, поди получи доказательство его умелости, поди убедись, что другой не побоится смертную петлю затянуть на хрящиках шеи социалиста во имя жизни двора!"

Государь не отрезал, как бывало; слушал внимательно, хоть и хмуро, и - что самое горькое - обещал подумать и сообщить, коли придет к определенному решению.

А определенное решение Дедюлин уж подготовил: Петра Аркадьевича отправить на Кавказ наместником, там положение крутое, армяшки и прочие бакинские турки, подстрекаемые тбилисцами, бунтуют, кому, как не Столыпину, навести порядок, да и о т д о х н е т после изнуряющих трудов в Петербурге, сам же будет доволен, изволил об этом обмолвиться в беседе со своим министром финансов Коковцовым не далее как на прошлой неделе, информация совершенно точная...

- Вам, что ль, прямое указание нужно? - спросил наконец Дедюлин с улыбкой. - Может, мне рескрипт вам отписать: "Учредите наблюдение за премьер-министром"?

- Нет, Владимир Александрович, - громко произнес Курлов, зная, что беседа записывается на фонограф, пусть потом комендант не отпирается, уж если вместе, то - до конца. - Такого рода рескрипта мне не нужно. Мне бы получить ваше заверение как лица, близкого к обожаемому монарху, что в случае, когда Столыпин уйдет, я останусь при своем деле, ибо знаком с нашей горестной манерою: новая метла по-новому метет...

- Ежели я останусь, - после паузы, но очень тихо (не хочет на пластиночку, хитрован) ответил Дедюлин, - то и вам будет не худо, в каком бы положении вы ни оказались... Бадмаев внес проект о новой железной дороге, он у государя на столе; сумму он просит диковинную, мильонную; от развития нынешней ситуации зависит, каков будет дан этому проекту ход.

Дедюлин знал, что Курлов в д о л е у Бадмаева.

Что ж, дураку не ясно - посулил барыш; большие деньги; говоря языком уголовного законоположения, дал взятку не менее как в четверть миллиона золотом; таких денег, прослужи генералом хоть еще десять лет, не заработаешь ни в жизнь!

Курлов тоже перешел на т и х о с т ь, придвинулся к Дедюлину:

- Что сейчас нужно?

- Будто сами не понимаете, - ответил Спиридович.

А Дедюлин добавил:

- Я никогда не видел государя таким обиженным. И нанес ему обиду Столыпин. Почему он решился на такое? Где начало неслыханной дерзости? Кем и чем продиктовано? Понять надо, а уж поняв - действовать.

- Так-то вот, Владимир Александрович... Пригодилась и моя голова, не только книжка дорогого Спиридовича про революционеров... Они, революционеры-то, не обязательно эсдеки да эсеры, их и среди нашего брата немало. Полагаю, пришла пора валить моего шефа? Коли по правде, а не намеками? Или - как? Словом, когда соизволите знакомиться с моими секретными документами?

- Сейчас, - ответил Дедюлин. - Времени у нас в обрез. Привезли с собою?

Курлов открыл модный, плоский британский портфель, достал оттуда папки, молча протянул Дедюлину.

Тот сразу же углубился в изучение...

Подивился - узнал руку Витте. Ну, Курлов, ну и пройдоха!

(Из шифрованного донесения германского военного атташе в Петербурге в Берлин: "Активность Столыпина, внешне абсолютно незаметная, тем не менее чрезвычайно серьезна. Он ищет ход в Царское Село через те салоны, где чаще всего появляются те великие князья, англофильская ориентация которых нам известна. Следовало бы сделать все возможное, дабы довести до сведения государыни о происходящем - по дипломатическим каналам из Берлина весьма срочно. Мы со своей стороны можем проинформировать об этом тех лиц в сферах, которые также оказывают влияние на решение царя. Возможность прихода к власти министра финансов Коковцова, весьма симпатизирующего Парижу, крайне нежелательна".) Анализ данностей

14 марта 1911 года, ночь "Как приятно иметь право знать то, чего не знают другие"

- Скажите, Пал Григорьевич, - возвращая Курлову перефотографированные странички виттевского дневника, посвященные Столыпину, спросил Дедюлин, можно ли, по вашему соображению, включить графа Сергея Юльевича Витте в комбинацию?

- То есть? - не поняв царского коменданта, откровенно удивился Курлов, не считая даже надобным это вое недоумение скрывать. - Что вы имеете в виду?

- А то я имею в виду, что в деле, подобном нашему, следует иметь в кармане сформулированные предложения: кто придет на смену Столыпину? Коковцова вряд ли примут патриоты русской национальной идеи во главе с Марковым-вторым и Пуришкевичем - чистой воды финансист, значит, подвержен конституционным и прочим жидовским влияниям, с землею связь порвал, в имении своем бывает редко... А больше в нынешнем кабинете никого из личностей нет. Столыпин персон подле себя не терпит, ему куклы удобны. А что, ежели пугнуть того же Пуришкевича - дабы не скандалил - приходом Витте? Союзников, Пал Григорьевич, надо порою в еще более жестких рукавицах держать, чем открытых противников.

- Я, пожалуй, смогу прозондировать в этом направлении, - ответил задумчиво Курлов, просчитывая в уме возможные выгоды и проигрыши от торговли именем Витте в качестве преемника на пост премьера для него лично и для их с Бадмаевым проекта.

- Времени для зондажа нет, - заметил Дедюлин. - По моим сведениям, великий князь Николай Михайлович намерен сегодня посетить Аничков.

...В Аничковом дворце жила вдовствующая императрица Мария Федоровна; особенно часто принимала у себя великого князя Кирилла Владимировича, легендарного контр-адмирала, одного из немногих спасшегося после гибели броненосца "Петропавловск"; был одно время в опале, лишен всех званий за то, что женился - без монаршего разрешения - на своей двоюродной сестре Виктории Федоровне; вдовствующая императрица, однако, благоволила к нему, добилась прощения и возвращения всех отнятых было званий; великий князь был сторонником Столыпина с того момента, как тот сломил Думу, пробив чрезвычайно щедрую смету на развитие русского флота.

Дедюлин чувствовал, что в с ф е р а х начинается раскол; налицо было создание "столыпинского блока"; коли вдовствующая императрица войдет в него, дело может принять непредсказуемый оборот.

Курлов подвинул Дедюлину вторую папочку, сломал сургуч на ней:

- Поглядите-ка это.

Здесь хранилась перлюстрация корреспонденции высших сановников России.

Первое письмо, которое Дедюлин прочитал, было адресовано бывшему министру внутренних дел империи князю Петру Дмитриевичу Святополк-Мирскому. Именно он отдал приказ стрелять в рабочих девятого декабря на Дворцовой площади. За это и поплатился отставкой, но с одновременным пожалованием генерал-адъютантом. Обиду все равно не простил; к Витте, а затем и Столыпину был в оппозиции.

Верный дружок князя Святополка, такой же, как и он харьковский землевладелец, Матвей Козлов писал ему: "Казни и ссылки, которые ныне щедро раздают "с м е н я е м ы е" судьи под лозунгом борьбы с революцией, на самом деле готовят новый ее взрыв. Поскольку нынешняя политика успокоения на самом деле есть "политика отмщения", то что, кроме ненависти, может она воспитать в сердцах грядущих поколений?! Создается впечатление, что действия правительства прямо направлены к тому, чтобы формировать этим новые когорты революционеров. Впрочем, правительства ли? Может - Столыпина? Или его добрые намерения побеждены недальновидностью?"

Дедюлин поднял глаза на Курлова. Тот - с непроницаемым видом - курил.

- Неплохо, - заметил Дедюлин. - "Столыпин формирует когорты новых революционеров..."

Взял следующий листочек; перехват письма к Гучкову, из Феодосии: "Россия обнищала; повсюду у нас произвол, грабежи; губернатор Думбадзе и прочие падишахи творят все, что хотят, на закон не обращают никакого внимания... Кого бы надо в первую голову призвать к порядку на Руси, отнять у них неограниченную власть, так это у таких губернаторов-падишахов, как Думбадзе, Гершельман, да и все другие всесильные беззаконники не лучше..."

- Ничего, - заметил Дедюлин, - годится... В Гершельмана бомбу уж кидали, мало им...

- Кстати, Гершельман выкрест, это вам известно?

- Сплетня, - отрезал Дедюлин. - Мои люди его специально в бане разглядывали, он - не резаный.

- Это мне тоже известно. А вот отца его кто в бане видел?

- Не надо, Пал Григорьевич, не надо, государь к нему благоволит.

- Так разве я об этом? Витте открыто про его деда говорит "раввин", и женат он был на дочке одесского раввина Бен-Палиевса.

- Не надо об этом, - повторил Дедюлин. - Не надо.

Следующее письмо было адресовано князю Горчакову в Сорренто: "Никогда взяточничество так не процветало Руси, как ныне. Поскольку полиция у нас теперь царствует и держит население в страхе, то люди прибегают к взяткам или откупаются. И все это потому, что администрация Столыпина, перешагнув через грань законности, не знает более удержу... Это возмущает народ и лишь усиливает в нем желание сбросить беззаконие. Значит, правы были те, кто скептически относился к манифесту свободы?!"

- Последнюю фразу надо бы убрать, - сказал Дедюлин, - а там, где про столыпинскую администрацию, пожалуйста, перепечатайте, сгодится в дело.

Затем шло письмо профессора Погодина князю Трубецкому, члену Государственного совета: "Началась какая-то странная борьба... Запуганный, задерганный, замученный народ или погибнет, как народ государственный, или сделает еще одно усилие, чтобы стряхнуть самозванцев, правящих будто бы от его имени... Сколько же крови мы увидим еще..."

- Здесь не хватает прямого упоминания имени Столыпина, - заметил Дедюлин, - а то б сгодилось.

Курлов понял, куда гнет комендант, покачал головою:

- Вписать "Столыпина" сюда никак нельзя, Владимир Александрович, фотокопии всех перлюстраций - в сейфе у Петра Аркадьевича; маленькая подтасовка обернется большим скандалом.

- И я об этом же, - отыграл Дедюлин. - Только истина, никаких натяжек, мы все алчем правды.

...Член Государственного совета, камергер Дмитрий Николаевич, Шипов писал своей дочери, фрейлине двора: "Разбиты все надежды на мирное преобразование социального и политического строя. Я вижу, как наша любимая, несчастная родина приближается к пропасти, в которую ее толкает правительство. В то же время во мне поколеблена вера в народ, в его дух и творческие силы. Страшно делается, когда видишь деморализацию, проникающую во все классы населения. Причина ее коренится в лицемерии и неправде, составляющих основу деятельности нашего правительства, в эгоизме привилегированных классов. Благодаря этому пропасть, отделяющая власть от страны, все расширяется, а в людях воспитываются чувства злобы и ненависти, заглушая в них и веру и любовь. В действиях государственной власти нет необходимой искренности, все ее мероприятия имеют по внешней форме дать одно, а в сущности установить совершенно противное. Столыпин не видит или, скорее, думается мне, не хочет видеть ошибочности взятого им пути и уже не может с него сойти. Но путь этот в конце концов приведет только к революции, но революции уже народной а потому - ужасной. Недовольство все растет, народ видит причину своих разочарований в "господах" и "барской" Думе, а потому предстоящая неизбежная революция легко может вылиться в пугачевщину. И мне кажется, чем скорее грянет этот гром, тем он будет менее страшен. Теперь еще имеются остатки добрых семян в населении, и они могут еще дать новые ростки, которые возродят нашу исстрадавшуюся родину. Если же гроза наступит не скоро, то надо опасаться, как бы длительный процесс деморализации не внес окончательного разложения, когда возрождение уже окажется невозможным. Так что чем хуже - тем лучше. Чем резче будет проявляться реакция, тем скорее чаша терпения переполнится... Но прийти к такому заключению и горько и больно..."

Дедюлин вздохнул, помял лицо ладонью, крякнул:

- А что? До слова "пугачевщина" можно перепечатать, сработает...

Пару писем Дедюлин п р о м а х н у л; долго обдумывал записку члена Государственной думы Везигина своей жене: "Все разваливается, все трещит, и мы быстрыми шагами стремимся к пропасти. У нас нет ни государственности, ни хозяйства, ни армии, ни просвещения, ни даже безопасности. Но самое страшное, что у нас нет народа, а лишь население, обыватели. Нет веры, а без веры человек - труп".

Отложил письмо, отодвинул от себя осторожным, несколько брезгливым жестом.

Профессор Проскуряков писал лидеру октябристов Гучкову: "Революционные тучи вновь начали сгущаться. Революция имеет многочисленные кадры в лице выбитых из колеи людей, безработных, бездомных, голодных. Наш торговый баланс этого года ухудшился вдвое, вывоз хлеба совсем прекратился, какая бедность в деревнях, вы себе представить даже не можете. Что сделано против этого Думою? Ровно ничего! Главный советник людей - голод, и невольно появляется у людей мысль, что единственное спасение от голода - в революции... Вы говорите: "Мы успокоили крестьянство". По отношению к праву выхода из общины - это безусловно правильно, но при том медленном ходе законодательных работ едва ли удастся достигнуть спокойствия страны..."

- Это письмо Столыпин, по-моему, употребил в своих нападках на Думу прошлой осенью, - заметил Дедюлин.

- Верно, - согласился Курлов. - В своей борьбе против общины. Дивлюсь вашей памяти, Владимир Александрович.

Дедюлин чуть ли не оттолкнул от себя взглядом Курлова; лести не терпел; принялся за письмо Ивана Ильича Петрункевича, дворянина стариннейшего рода, тверского помещика, одного из лидеров кадетов в Государственной думе, другому члену ЦК, дворянину Владимиру Набокову: "Происходит гниение правительственной власти, ее распад, появление на арене политической борьбы необузданной темной силы, таившейся веками в самом народе в скрытом состоянии, благодаря кнуту, который не разбирал ни овец, ни козлищ и всех крепко держал в общем хлеве. Законодательные эксперименты наших генерал-губернаторов; Пуришкевичи и Шульгины в качестве "цензоров права" свидетельствуют, что власти, как выражения государственного единства, не существует у нас и мы действительно видим, что правительство, не способное провести какую-либо реформу, находится в полнейшем порабощении у "истинно русских людей". Но это, как ни странно, демократизовало общественное мнение, и все говорит о том, что мы живем уже не на кладбище".

- Отсюда можно бы взять про "гниение правительственной власти", задумчиво сказал Дедюлин, - и что "правительство не способно провести какую-нибудь реформу". Но - это про запас, Петрункевич - он и есть Петрункевич, хоть столбовой и земель имеет побольше нас с вами...

Пролистал еще несколько писем, остановился на послании директора московской гимназии Высоцкого - и не кому-нибудь, а камергеру, полному генералу Александру Александровичу Евреинову: "Я согласен с князем Евгением Трубецким, что лучше б распустить Думу и не собирать, ибо она картонная декорация в руках Петра Аркадьевича, где происходят разные бюрократически-репрессивные эксперименты над жизнью русского народа. Я не требую моментального, волшебного возрождения России, но я скорблю, что ни Столыпин, ни Дума не желают сделать и шага по пути реформ".

- Годится, - сказал Дедюлин. - Это подойдет, здесь все названо своими именами, к Евреинову государь благоволит...

- Рад, что смог помочь, - откликнулся Курлов. - А теперь - главное, Владимир Александрович... Я собрал досье на самого Петра Аркадьевича, ждал того часа, когда эта моя работа окажется угодной людям одной со мною идеи служения самодержавию до последней капли крови.

Он открыл самое потаенное отделение портфеля, достал папку, положил перед Дедюлиным.

Тот пролистал, удивился:

- При чем здесь поэт Фет и философ Огюст Конт?

- Вы внимательно прочитайте, Владимир Александрович, очень внимательно, вам тогда станет ясно изначалие Петра Аркадьевича, без этого - не понять вам его затаенную суть... "Ах вот, оказывается откуда ветер дует!"

(14 марта 1911 года, ночь)

Двумя "китами", на которых состоялся Петр Аркадьевич Столыпин, не столько как премьер России, сколько как личность, были его отец и старший брат.

Просматривая досье, собранные в особом отделе департамента полиции на лиц из правящего лагеря, дворян и придворных (такие досье были чрезвычайно секретными) в первые месяцы после перехода на службу в министерство внутренних дел, Курлов, к вящему своему удивлению, натолкнулся на фамилию своего непосредственного руководителя.

Однако, вытребовав себе это дело, он убедился, что речь шла не о Петре, но Дмитрии Столыпине.

Досье на него было заведено еще в прошлом веке, по чистой случайности: попал в круг лиц, связанных с надзорным наблюдением за дворянином Львом Толстым; поскольку тот был в родстве с Фетом, таким же, как и Толстой, литератором, а не только землевладельцем, поскольку за всеми выступлениями Фета п р и г л я д ы в а л и, а переписку перлюстрировали, в поле зрения секретной службы появилась не только статья Фета по аграрному вопросу, но и отклик на нее молодого приват-доцента философии Дмитрия Аркадьевича Столыпина.

Статья Афанасия Фета была вызвана опубликованием работы Победоносцева, наставника будущего царя, которого иначе как "серым кардиналом" или же "Савонаролой" в прогрессивных дворянских кругах не называли.

Работа Победоносцева была связана с крестьянским вопросом, и Фет, зная, что задирать всемогущего реакционера никак нельзя, начал свою статью с расшаркиваний и пиететов, все, как и положено, только б усыпить цензора, а потом з а с а д и л такие пассажи, что сразу же открыл свое истинное лицо.

Фет, в частности, писал:

"Хотя мы лично и не разделяем несбыточных упований славянофилов, наделавших нам столько хлопот, тем не менее не можем не радоваться повороту к независимой национальной политике, на которую указывали нам истинные патриоты. Конечно, благоразумие пользуется чужими историческими уроками; но нельзя же себе ставить мушку на здоровую спину только на том основании, что сосед страдает хронической болью в пояснице. Мы никак не можем себе объяснить, чего так боится наше законодательство и против чего оно принимает всевозможные меры? Неужели, без шуток, против пролетариата, на том только основании, что Европа страдает этим недугом? Что такое пролетарий? Это рабочий, не находящий работы. Где же у нас что-либо подобное?

...Подобно всякому человеку, русский крестьянин спит и видит себя самостоятельным землевладельцем. Без этого чувства собственности не существует никакого экономического побуждения. В поощрение такому животворному стремлению правительство поспешило устроить крестьянские банки. Но эта благодетельная мера, к сожалению, парализуется фикцией крестьянской общины.

Не будем говорить об исторических доводах касательно сочиненности общинного начала. Не зарываясь так далеко в историческую глубь, как-то странно говорить об общинных или иных правах народа, за которым закон в течение 250 лет никаких личных и имущественных прав не признавал. Итак, оставалось бы сказать: да, мы выдумали общину, невзирая на ее неестественность и несправедливость, в интересах фиска, подражая в этом случае приемам прежних владельцев, не желавших или не могущих входить в справедливое распределение оброков со своих крестьян.

Что же, спрашивается, приобрело государство от учреждения общины? Убийственный для земледелия передел участков за водку. Окончательное попрание авторитета семейства и какую-то оппозиционную солидарность, доходящую до вооруженного сопротивления властям, не говоря уже о корпоративном хищничестве. Ничего этого - при отсутствии общин - не существует.

...Владимир Соловьев с полной ясностью указывает на славянофильское направление, которое так удачно называет реакционно-анархическим мотивом. Это направление не только считало все русское безусловно хорошим, но и сваливало все наши собственные грехи с больной головы на здоровую...

Сохраняя невозможную среди свободных людей общину, осуществители реформы, "во имя равенства и свободы", сокрушили с е м е й н ы й принцип, которым так крепка была Русь..."

А молодой приват-доцент Столыпин, вместо того чтобы дать отповедь сочинителю слезливых романсов, сунувшемуся не в свое дело, в дерзкий штурм святая святых духа, которой, по мнению государя, является община с ее круговой порукой, выступил в поддержку "скрытого либерала" и западника, позволив себе напечатать следующее:

"Защитники круговой поруки высказываются за нее на том основании, что в ней, как они говорят, вполне проявляется солидарность, как принцип высшей справедливости.

Если обобщить это понятие безразлично на все явления, возвести его в принцип и требовать во имя оного, чтоб одни артели дорабатывали недоделанное другими артелями, чтоб одни ассоциации отвечали за другие, чтоб в деревнях крестьяне работали, как они говорят, на чужих, то есть чтоб одни семьи отвечали и платили недоимки за другие, то это будет искусственное правило, а не естественное право.

Некоторые принимают круговую поруку за самобытную черту нашей общины, но круговая порука существовала во Франции, во время малолетства Людовика XIV. Моле, президент парижского парламента, говорил, указывая на бедность поселян, королеве Анне: "Представлю Вашему Величеству крайность страданий народа... Еще если бы, уплативши падающую на него часть налога, человек считался свободным от всяких обязательств! Но сельское общество связано круговою порукой!"

В настоящем, полагаю, личное владение крестьян выше общинного. Личное мелкое крестьянское владение имеет недостатки, о коих можно иметь все нужные сведения, так как оно весьма распространено на Западе. Недостатки эти там признаны, и, во избежание крайнего дробления, многих государствах поставлены минимумы для деления земель.

Всеми признано, что крестьяне вообще бедны. Все нападки на общинные порядки имеют в основании мнение, что в них кроется причина этой бедности. Пока не будут приведены иные, более веские причины, это мнение должно считаться справедливым".

Лишь при внимательном чтении работ Афанасия Фета и Дмитрия Столыпина можно было уяснить себе истинный смысл этой "драки под одеялом". Казалось, всего-навсего абстрактный разговор, что лучше для России: община или семья, аренда. Однако же политики того времени видели в этом споре схватку двух непримиримых точек зрения - тиранической, дремучей, д е р ж а в н о й (на которой стояли "общинники" правого толка; были, впрочем, и "левые"; даже "бунтари" в свое время г р е ш и л и общиною) и буржуазной, западной; выразителем последней и заявлял себя Столыпин, манипулируя при этом Огюстом Контом, который - при том, что француз, - нападал на идеи Французской революции.

Российских "державных воробьев" на мякине провести было невозможно, ибо наука во времена темного царства была тем главным врагом, который, по мысли с ф е р, угрожал привычному укладу, подталкивал к действию, в то время как принцип надежного удержания власти в условиях бесправного абсолютизма подтверждается устойчивым с т а р ы м; всякое новое - чревато неизвестностью, а что она в себе несет, поди разберись. Естественно, что сдержать науку, то есть мысль, может лишь государственная репрессия, возведенная в степень национальной политики.

Поэтому-то Дмитрий Столыпин после первых публичных выступлений ощутил себя в некоем вакууме; его не бросили в каземат, как Чернышевского, не гнали в почетную ссылку, как Салтыкова-Щедрина, не мучили штрафами, как Некрасова, не отправляли под гласный надзор полиции, как столбовых дворян Бобринских (речь, понятно, сейчас не идет о непримиримых противниках державного абсолютизма, как Халтурин и Засулич, Плеханов и Ленин, Люксембург и Дзержинский, Каменев, Камо, Бухарин, Бауман и Бабушкин); однако Дмитрий Аркадьевич Столыпин не мог не заметить, что его статьи с большим скрежетом проходят сквозь цензуру и публикуются о значительными купюрами; курс его лекций откладывается из года в год; знакомые при встрече в присутственных местах стараются загодя отойти в другой угол зады чтобы не раскланиваться на людях.

Такого рода моральные у к о л ы были порождением с и с т е м ы тотальной репрессии против всех, кто вставал наперекор п р и в ы ч н о м у разъедаемому изнутри противоречиями развитию (в общем-то естественными), скрипящему, но тем не менее оберегающему самого себя штыком, решеткой, ссылкой и м о л ч а н и е м.

И все это обрушилось не на противника самодержавия, но на человека, желавшего лишь скорректировать движение, помочь преодолеть кризис д е л о м, а не легендой, маниловским мечтательством, повторением обветшалых, а потому зловещих истин о "православии, самодержавии и народности".

Дмитрий Столыпин мучительно переносил все это; замкнулся в себе; о б и д е л с я (что в схватке невозможно, ибо, как верно говорят, "взялся за гуж, не говори, что не дюж"). Обида изнутри поедала его, пепелила; умер он молодым.

Но и после его преждевременной кончины крайние полюсы общественного лагеря России продолжали наскакивать на идеи Дмитрия Аркадьевича, чем (как и во всех подобных коллизиях) пользовались с ф е р ы и близкие им люди для одного лишь: как можно дольше сохранить те сказочные условия жизни, в которых они беззаботно, по-обломовски, проводили свои дни и годы.

Поначалу Курлов, - ознакомившись со всеми документами, хранившимися в потаенных сейфах охранки о семье Столыпиных, - не мог отдать себе отчет о причинах того сложного отношения со стороны с ф е р как к Столыпину-отцу, так и к Столыпину - старшему брату. А отношение было совершенно определенное, ибо дворян - более или менее заметных - числилось тогда тысяч пять, все на виду; забот у властвующего дома никаких; государственная машина крутится; слушай себе сплетни да мотай на ус, авось когда пригодится, благо что ни про выборы думать не надо, ни про отчетность по сметам, ни про выступления перед народом; нет народа - есть подданные...

...И лишь когда Курлов собрал все напечатанное Дмитрием Аркадьевичем Столыпиным, исследовал - с пером в руке, - то он до конца убедился, что философская концепция русского ученого действительно строится на философской школе Опоста Конта, который известен тем, что и з о б р е л науку, именуемую социологией.

Курлов понял, что уже сама по себе та ситуация, при которой русский дворянин сделал себе кумиром безвестного западного философа, восстановила против него весь славянофильский лагерь, особенно правую его часть, утверждавшую, что в Европе ничего, кроме гнили и мерзости, нет и быть не может; все талантливое рождает лишь русская почва и несет в себе русская кровь.

Однако - как явствовало из полицейского досье - и левые резко атаковали Дмитрия Столыпина, упрекая его в том, что кумиром он себе избрал реакционера, позволившего замахнуться не на что-нибудь, но на святая святых, на принципы Французской революции, то есть на свободу, равенство и братство.

Понятно, что удары, сыпавшиеся на Дмитрия Аркадьевича с обеих сторон, были инспирированы тайными службами империи; что-что, а это делать умели; не могли разрешить реформу, навести порядок в хозяйстве, поставить в стране просвещение и медицину, но что касаемо интриг, то в этом деле равных не было.

В конце концов Курлов вычислил, отчего Дмитрий Столыпин навлек на себя гнев: чуть ли не в каждой своей работе он постоянно, несколько даже одержимо (это особенно пугает тиранов) п р о т а с к и в а л тезис Огюста Конта о том, что естественные науки являются побудителем и главным контролером идеи; их иерархия абсолютна, математика стоит во главе наук, далее следуют физика, химия, биология, а заключает социология. Конт считал, что закон развития в живых телах и неразрывные с ним законы физики и химии присущи общественным союзам. Каждый закон, открытый в одной из абстрактных наук, есть одновременно и общий мировой закон. Лишь опыт, практика подтверждают истину. Французская революция провозгласила примат права гражданина над правом общества, и страна разбилась на сорок четыре тысячи коммун. Поначалу все было прекрасно, однако когда началось вторжение и восстание в Вандее, революция вернулась к примату общего над частным: "Отечество в опасности!" Но поскольку Вольтер и Руссо, на идеях которых и состоялась революция, работали по методу "чистого разума", конструировали концепции из головы, игнорируя факты, во всем следовали за Платоном, первым адептом равенства, ничто не могло спасти Конвент; пришел Наполеон, построив на обломках революционных принципов свою монархию. Отрицание доводов науки, основанных на фактах, таким образом, ведет к катаклизму, катастрофе.

От этого-то постулата и переходил Дмитрий Столыпин к исследованию аграрного вопроса в России и, анализируя общину, столь угодную самодержавию, доказывал, что ее сохранение есть мера реакционная, антинародная, в конечном счете антирусская.

Поди жалуй его после этого милостями!

...Столь же интересными оказались для генерала Курлова и работы Аркадия Александровича Столыпина, главы семьи.

Тот, являясь участником Крымской кампании, во время которой абсолютизму Николая I было нанесено сокрушительное поражение англо-французскими войсками, вооруженными по передовому уровню техники, был на виду, его помнили сановники, вхожие в с ф е р ы, опекали его и п о в о р а ч и в а л и его дерзкие слова и статьи в нужное русло мышления.

Поэтому Аркадий Александрович Столыпин, выйдя в отставку и поселившись в одном из своих имений, предался важнейшему, с его точки зрения, вопросу национальному.

Поскольку земли Аркадия Александровича расположены были в северо-западной России, центрами каковой тогда считались Вильно и Ковно, то Столыпин-отец посвятил весь свой досуг борьбе с поляками, литовцами и латышами, а также доказательству того, что "все князья литовские были князьями русскими, и не иные, как Полоцкого дома. Вся интеллигенция литовская происходила от людей русских. Племя литовское, аборигенное, не способное выработать из себя ни государственности, ни цивилизации, ни даже сложить песен, оставалось всегда и останется поныне вне истории.

...Связь между Литвою и другими первобытными племенами, населяющими Российское государство, - финскими, тюркскими, славянскими, - есть связь позднейшего русского наслоения, связь культурная, династически-русская... Да, мы - тураны, мы - финны, мы - литва, мы - славяне! Мы - легион, именуемый Русью! Прибавим к этому, что те из славян, которые не захотят войти в победоносные ряды оного, имеют один только исход - поступить в немецкий ландсвер или в турецкие башибузуки. Панславизм вне России - как самостоятельность Литвы и других доисторических племен - химера!"

Печатано это было в Вильно, в 1867 году, когда Пете Столыпину было всего пять лет, но воспитывался он именно на этой концепции, из которой явствовало, что русскому человеку тогда только будет вольготно и счастливо жить, когда ему перестанут мешать всякого рода финны, тюрки, литовцы, поляки и прочие желтые, горбоносые и также черноволосые...

Поначалу Петр Столыпин был весь во власти отцовской доктрины. Повзрослев, он попал под влияние брата Дмитрия.

Ему предстояло - в практике руководства Россией - совместить две эти несовместимости: национализм, всегда ищущий причины горя в других, вовне, а не в себе, и научный метод Огюста Конта, ставивший во главу угла проверку истины фактами.

Факты говорили за то, что в нищете русского крестьянства были повинны самодержавие и дворянство, владевшие землями, лесами и водами России; факты говорили за то, что в трагедии русских рабочих были повинны самодержавие и бюрократия, не считавшие нужным дать ни законодательства, ни страхования, ни образования, ни медицинского обслуживания мужчинам, женщинам и детям, приписанным к рабскому труду; факты говорили за то, что романы, пьесы, стихи и статьи русских писателей арестовывали, кромсали и запрещали русские цензоры, выполнявшие монаршую волю; однако воистину кого бог хочет наказать, того он лишает разума.

Бесспорно, Столыпин был динамичным политиком, но чем больше начинал он п о н и м а т ь, тем трагичнее было то положение, в котором он оказался, - между Сциллой истины и Харибдой царствующих в с ф е р а х представлений.

Бесспорно также и то, что Столыпин оказался лихим человеком, ибо он посмел то, что не позволял себе до него никто: он поставил перед царем ультиматум: или - или.

Однако всего бесспорнее то, что, прими царь ультиматум, победи Столыпин, положение русского народа (и всех иных народов, населявших империю) никак не улучшилось бы, поскольку н е н а у ч н ы м было то, чему - волею абсолютистской логики - служил премьер-министр.

...Попрощавшись с Курловым, пообещавшим подготовить к утру компрометирующую Столыпина справку, Дедюлин и Спиридович поспешили в Царское Село.

Курлов, оставшись один, долго расхаживал по мягкому ковру, потом поглядел на свои золотые часы-луковицу братьев Буре, вызвал авто и отправился в министерство, - секретный отдел работал круглосуточно.

Оттуда заехал к Бадмаеву; обсуждали ситуацию довольно долго, выстраивая позицию на ближайшее будущее; и хотя друзья были, и акционеры одного дела, тем не менее беседовали по принципу детской игры: "да" и "нет" не говорить, "черное" и "белое" не брать. Однако прекрасно друг друга поняли: при нынешнем моменте опасно с т а в и т ь лишь на одну силу, надобно подстраховать себя. Была задействована цепь контактов, телефонных звонков, шуток, беззаботных бесед на сегодняшних и завтрашних дипломатических раутах, которые - так было спланировано - не могли не прийти к Илье Яковлевичу Гурлянду, главному редактору правительственного официоза "Россия", самому близкому Столыпину человеку.

Следовательно, - если допустить невероятное, то есть победу Столыпина, то Курлов и в этом случае будет в выигрыше; как-никак подсказал, откуда надо ждать удар и, главное, чем будут бить: памятью отца и брата или же наветами либералов из Государственной думы, близких к младотурку Гучкову и либералу Милюкову.

А повалят Петра Аркадьевича, - что ж, того лучше. Дедюлину выгодно держать своего человека подле любого преемника, доказавшего верность трону в самый напряженный момент кризиса.

Столыпин, однако, был прекраснейшим образом осведомлен обо всех встречах Курлова и без его хитрой п о д а ч и через Гурлянда.

Информировали его и об активности Дедюлина.

Знал он и то, что вдовствующая императрица сегодня приняла младшего сына, Михаила Александровича, который до девятьсот четвертого года был наследником русского престола, пока не родился царевич Алексей. Она пообещала своему любимцу отстоять Столыпина. Он не просто просил маменьку за талантливого политика, не за человека, который спас Россию от анархистских бомб, приняв на себя тяжкую обязанность ввести виселицы, столь гнусно прозванные "столыпинскими галстуками"; он был просто-напросто обязан Столыпину лично, ибо тот, зная от своей зарубежной агентуры про роман великого князя с женою офицера лейб-гвардии его величества кирасирского полка Вульферта, не только не мешал ему, но делал все, чтобы это не стало достоянием государыни Александры Федоровны, которая великого князя давно, той еще поры, пока он был наследником, болезненно не любила.

...Когда Дедюлин передал государю днем 15 марта 1911 года курловское досье на Столыпина, тот пролистал его, кивнул и сказал, вздохнувши:

- Спокойствие маменьки превыше всего для меня... у ней вот и давление крови поднялось из-за всех этих передряг... Спасибо вам, милый Владимир Александрович, за хлопоты... Я решился удовлетворить просьбу Столыпина... Я распустил Думу на три дня, пусть он утвердит свой проект. Не знаю, правда, с чем он еще ко мне впредь обратится, но лучше б не обращался.

...Будучи потрясен первыми словами царя, Дедюлин тем не менее последние его слова истолковал как право на п о с т у п о к, потому-то и сказал Спиридовичу:

- Поскольку ваш родственник Кулябко возглавляет охранное отделение в Киеве, поскольку Курлов будет организовывать службу жандармерии, а вы дворцовой охраны во время предстоящих торжеств в матери городов русских, съездили б туда заранее, поглядели, что к чему... Столыпин, понятно, будет сопровождать государя... А то, глядишь, победив ныне, он такого наломает, что не вам в августе придется охранять благодетеля и не Курлову, а кому совсем другому.

Дурак не поймет; Спиридович не дурак; ясно - пришла пора решать судьбу Столыпина к а р д и н а л ь н о. Или он - нас, или мы - его. Заговор

Апрель 1911 года "Петр Иванович, откройте правду!"

Петра Ивановича Рачковского по праву считали самой яркой звездой имперского политического сыска.

Получив блистательное домашнее образование в высокоинтеллигентной дворянской семье, Рачковский хоть и начал свой жизненный пусть с сортировщика киевского почтового отделения, но виды на будущее имел отчетливые и до того продуманные, будто ему тогда не семнадцать лет было, а добрых сорок.

Перескочив из почты прямиком в канцелярию варшавского генерал-губернатора, пробыл там недолго, но о б к а т а л с я; засим поработал в сенате, оттуда не побоялся отправиться в секретари Калишского губернского правления по крестьянским делам, а уж потом - прямиком в судебные следователи, в Архангельск.

Мобильный, ищущий, постоянно работавший над собою, Рачковский был з а м е ч е н, возвращен в северную столицу, принят в министерство юстиции, а оттуда перешел в подчинение начальника петербургской охранки полковника Судейкина.

Именно Судейкин, один из первых организаторов провокации в России, привлек его к работе с офицером Сергеем Дегаевым, а когда тот - после многомесячных метаний - угрохал своего "друга-врага", сиречь Судейкина, - сделал все, чтобы не только наказать изменника охранки, но и п р и ж а т ь жену оного, жившую в Париже.

Провел все в лучшем виде.

Был после этого назначен заведующим парижской и женевской агентурами по борьбе против "Народной воли". Рачковский долго присматривался к народовольцам, проникся к ним особого рода симпатией - так сентиментальные дети любуются цветком, прежде чем сорвать его; пытался заагентурить некоторых, как казалось ему, мягких, мечтателей, сгоравших от безденежья в сухой чахотке; убедился - безнадежно, и куда только мягкость девается, ежик, а не человек, чуть ли не на хвост (по-змеиному) становились; на депеши из Петербурга, в коих требовалось незамедлительно прислать план, утвердить смету, заполнить формуляры, представить отчетность, не отвечал; думал.

И, не запрашивая департамент, зная заранее, что оттуда немедленно затормозят, предложат еще раз обсудить, продумать возможные последствия, да как посмотрит Версаль, да что скажут в Женеве, словом, зарубят живое дело на корню, решил действовать на свой страх и риск - или пан, или пропал.

И ударил, точно вычислив больное место народовольцев: ощущение безопасности, беззаботность. Типография не охранялась, дежурных в помещении не было, поэтому Петр Иванович с тремя помощниками легко проник туда, перебил станки, сжег запас литературы, а все шрифты, забрав их в два мешка, рассыпал по женевским улицам.

Рачковский полагал, что шок будет столь сильным, ощущение царизма сделается столь близким, а угроза возмездия - повсеместной, что народовольцы начнут метаться, возобладают обычные российские эмигрантские дискуссии и свары, печатное дело, таким образом, с т а н е т.

Однако народовольцы восстановили типографию и вновь начали печатать свою нелегальщину.

Рачковский ударил еще раз, обговорив заранее свою акцию с местными властями: "Неужели вы станете и впредь поддерживать анархистов? Неужели Верховенские из "Бесов" не страшны вам? Неужели не боитесь российской бунтарской заразы?!"

Власти не сказали ни да ни нет. Того только и ждал Рачковский. Восстановленную типографию он разгромил второй раз, еще более жестоко и безжалостно, чем в первый.

В среде народовольцев начались жаркие споры: как жить дальше?

Голоса разделились: кое-кто стал говорить о необходимости дискуссии с властью: "надо искать хоть какие-то мосты".

На этой позиции стоял и Лев Тихомиров, один из самых ярких революционеров "Народной воли".

Рачковский понял: главный удар надобно нанести именно по Тихомирову, но удар этот должен быть особым.

Более пяти лет Петр Иванович подкрадывался к Тихомирову, р а з м и н а л его, т р о г а л со всех сторон, п о д в о д и л своих людей; победил; Лев Тихомиров шарахнулся из террора в неожиданное: "Видимо, русский народ особый, в нем главная идея - идея самодержавная, идея личного властвования верховного вождя; следовательно, вопрос упирается в уровень просвещенности самодержца".

Петр Иванович на посулы не скупился: "Да, господи, дорогой мой, неужели вы думаете, что мы не видим все наши прорехи?! Неужели мы не понимаем - в чем-то даже лучше вас, - сколь тяжек грех нашего абсолютистского аппарата перед державою?! Но ведь какой-то прогресс есть?! Не спорьте, есть! Разве были возможны такие публикации, которые появляются в современной русской печати, при Николае Первом? Разве можно было представить себе, что критика обретет функции общественные открытые?! Разве можно было допустить даже мысль, что скорбный ум России - Николай Гаврилович Чернышевский - будет возвращен из ссылки? Сколько десятилетий прошло, прежде чем безвинные друзья декабристов вернулись домой, а ведь Николай Гаврилович звал к топору! Вместе надобно работать во имя обновления России, вместе помогать нашему больному народу, испорченному многовековым рабством, выходить к барьеру свободы! Работа эта трудная, аккуратная, один неверный шаг, и обвалимся в пугачевщину, тогда ваши головы полетят первыми, слепой бунт бар не терпит, разбора в том, кто за кого, не будет!"

Тихомиров вернулся в Россию и такое п о н е с на "Народную волю", что и друзья его по партии, и враги из департамента полиции только диву давались.

Множество молодых людей, ранее тайно симпатизировавших "Народной воле", отшатнулись от партии, прочитавши разоблачения одного из ее лидеров.

Рачковский после этого стал главою всей русской зарубежной агентуры, вошел в близкие отношения с французскими министрами Делькассе и Константом, подружился с президентом Эмилем Лубе; вместе со своею женою, очаровательной француженкой Ксенией Шерле, отправился в Рим, был принят папой Львом XIII; начал из Ватикана борьбу против польских оппозиционеров, замахнулся на масонов, которые-де отправили в Петербург п р о в и д ц а Филиппа; Филипп в л е з к государю, а особенно к государыне; Александра Федоровна, не в силах изжить въевшуюся в плоть и кровь немецкую авторитарность, слепо следовала советам того, в кого поверила, особенно если человек этот знал заговоры от дурных глаз и черных сил; была высказана августейшая жалоба министру внутренних дел Плеве; тот вызвал Рачковского в Россию и уволил со службы неблагодарность власть предержащих границ не знает, палят по своим, только дробь сыплется...

Рачковский уехал в Варшаву, поселился там по-над Вислою, редко наезжал в северную столицу, но связей с Западом не прерывал.

Спиридович имел сведения, что Рачковский тогда весьма тесно контактировал с эсерами; фактов, правда, не было, только слухи. Как уж он там контактировал и с кем - не суть важно. Другое важно: Плеве взорвали добрым эсеровским способом - динамит под карету, и вся недолга.

После гибели Плеве военный диктатор Петербурга Димитрий Федорович Трепов сразу же пригласил Рачковского в департамент полиции руководить ее святая святых - политической частью; после разгрома Декабрьского восстания в Москве именно Петр Иванович выехал в первопрестольную и самолично провел аресты участников, чудо что за операция!

Но пришел Столыпин и сразу же отправил Петра Ивановича в отставку. Тот, однако, и на этот раз всех своих хитрых д е л не прервал; держал руку на пульсе.

После первого покушения на Столыпина на Аптекарском острове Рачковским вновь заинтересовались в охранке, что-то мелькнуло о нем в сообщениях зарубежной агентуры: то ли боевики хотели на него выйти, то ли он сам искал встреч с динамитчиками; попал в сферу наружного наблюдения.

...Именно с ним-то и встретился Спиридович на конспиративной квартире; слежки в тот день за Рачковским не было, выяснил - через Курлова - чист.

Попросил поначалу наново о с в е т и т ь как дело убийцы Дегаева, так и шефа петербургской охранки Карпова, а особенно - убийство Плеве.

Петр Иванович допил кофе, чашечку перевернул, поставил на край блюдца страсть как любил гадать, верил в это, - потер лицо ладонями и, усмехнувшись чему-то, ответил:

- Ах, стоит ли возвращаться в былое? Впрочем, вы - молодые, вам надобно знать все, чтобы не допустить повторения ужасов... Видимо, и в том и в другом случае вас интересуют о б ъ е к т ы работы, то есть злоумышленники, не правда ли?

- Меня интересует все, Петр Иванович, - солгал Спиридович, и Рачковский сразу же понял, что он лгал. - Вы же знаете, я пишу книги по революционным движениям...

- Да, да, очень талантливо, и кругозор широк, смотрите, не сносить вам головы, завистники не прощают талантливость, сия категория наказуема уголовно...

Рачковский внимательно посмотрел на Спиридовича, стараясь до конца точно понять его, потом сказал:

- Три дела, о которых вы помянули, методологически совершенно различны, Александр Иванович, это надобно сразу же оттенить. Дегаева как провокатора мы п у т а л и, подталкивали его то с одной стороны, то с другой, делая послушным нашей воле; действия агента охраны Петрова, злодейски умертвившего начальника петербургской жандармерии полковника Карпова, мне до конца не ясны, я в ту пору был в отставке, но комбинация занятная: каторжник, предложивший нам работать против бывших товарищей в обмен на фиктивный побег, с последующим отправлением за границу, был средоточием чьей-то интриги: либо генерал Герасимов играл им, напуская Петрова на своего конкурента Карпова, либо кто другой возможно даже и Курлов... Сие - не для передачи Павлу Григорьевичу, понятное дело... Петровым, его руками, с д е л а л и дело; его быстро повесили, не дали опомниться, это - внове мне, такого раньше не выходило, судейские были крепче... Ну, а что касаемо гибели Плеве, то враги, Рачковский горько вздохнул, - так построили свою пропаганду, что этот достойнейший человек сделался в глазах просвещенного общественного мнения неким пугалом, уход которого угоден всем...

- Что же он не пресек пропаганду? Ведь не кто-нибудь, а министр внутренних дел империи...

- Коли с умом пропаганду поставить, - жестко ответил Рачковский, - ничего с ней не поделаешь, разит пострашней бомбы... "А все-таки с чего начать?"

Владелец аптекарского магазина в Луганске Михаил Иванович Гурович был арестован за революционную деятельность в 1880 году; выслан под гласный надзор полиции в ссылку, в Сибирь, где провел три года; раскаялся; отправил верноподданное письмо в департамент полиции, в котором ни о чем не просил, просто-напросто анализировал все произошедшее с собою самим; ни в чем не искал себе оправдания; судил о прошлом и будущем умно и дальновидно.

"Наивно закрывать глаза на все те досадные явления нашей жизни, - писал он, - которые особенно ранят душу в силу их повседневности. Куда бы ни обратил свои взоры молодой человек, вступивший в пору зрелости, повсюду его горячие, искренние порывы принести пользу державе, отдать свой ум на алтарь отечества встретят медлительное, неповоротливое, однозначащее "нет". Каждое начинание будет прямо-таки з а м у ч е н о столоначальствами, департаментами, акцизами; ожидание ответа на предложения растягивается на года, не то что месяцы; в эти-то критические периоды и зарождается в головах нетерпеливой юности дерзкая мысль о необходимости изменения основ державной власти. И я не вижу выхода из этого, столь горестного для империи нашей, положения. Я не прошу о помиловании, потому что вину свою признал; о раскаянии говорить считаю недостойным, ибо это расходится с моим пониманием чести, я всего лишь хочу обратить внимание на объективное положение вещей. Проводивший расследование по моему делу ротмистр фон дер Линц, Гаврила Иванович, предлагал мне переложить вину на пропагандистов, преступно распространяющих в империи гнилостные идеи западного марксизма. По размышлении здравом я отказался от такого пути, сулившего мне если не помилование, то, во всяком случае, снисхождение. Я решился на это, понимая, что доброе отношение ротмистра фон дер Линца облегчит мою участь, но никак не спасет от разъедающей заразы крамолы тысячи других молодых людей, стоящих перед выбором своего жизненного пути. Посему я решил пройти свою голгофу, поразмыслить над будущим и определить окончательно свой жизненный выбор. Горько мне будет с моими-то знаниями языков, как румынского, так и немецкого с польским, если я смогу реализовать себя, уехав из пределов империи туда, где открыт простор д е л о в ы м людям. К ужасу, я и здесь, в ссылке, имел возможность убедиться в том, что бюрократия проникла в самые далекие уголки нашей державы: все мои просьбы, обращенные как к местной власти, так и в губернаторство, ничего не дали, а я ведь просил одного лишь разрешить мне аптекарскую работу, а также юридическую практику по коммерческим делам..."

Начальник петербургской охранки ухватился за два слова: "коммерческие дела"; будучи в силе, провел сокращение срока ссылки, встретил Гуровича на вокзале самолично, пригласил к красиво сервированному столу, внимательно проследил за тем, как гость выпил рюмочку, сразу же предложил по второй; сам намазал горячий калач густыми сливками и красною икрой, сказав следующее:

- Дорогой Михаил Иванович, письмо ваше понравилось мне своей искренностью и агрессивностью. Моя слабость - сильные люди. Нетерпение людей, алчущих дела, - понимаю; бюрократию нашу ненавижу, как и вы, но так же, как и вы, предан идее самодержавной власти - единственно возможной на Руси, другую наш народец не примет, разнесет, затопчет в грязь. Единственное место откуда можно вести борьбу с нашей тмутараканской теменью, полагаю, охрана, Михаил Иванович. Но чтобы начать кампанию против чиновных обломовых, надобно искоренить тех, кто считает действенно-разумным оружием динамит или браунинг. Я даю вам полную свободу поступка, коли решитесь принять мою руку.

В тот же день Гурович получил кличку "Харьковцев", а через месяц, после тщательной выучки навыкам конспирации, связям, переписке симпатическими чернилами, отправился в Англию, чтобы начать оттуда раунд борьбы против социалистов-революционеров.

Однако в Лондоне и Базеле он пробыл недолго, вернулся в Россию с докладом, из которого явствовало, что истинную опасность представляют не эсеры с их браунингами и динамитами, но социал-демократы плехановского направления.

И новый, двадцатый век Михаил Иванович встретил в должности главного редактора и издателя социал-демократического журнала "Начало", который он печатал вполне легально, сетовал при этом на "царскую тупоголовую цензуру", собирал вокруг своего резко противоправительственного органа весь цвет петербургской революционной интеллигенции; естественно, разговоры фиксировались, досье на вольнодумцев пухло; он же получал не только оклад содержания как главный редактор, но и ежемесячную ставку в департаменте полиции - триста пятьдесят рублей золотом.

Разоблачение, появившееся в парижских революционных изданиях, вынудило департамент прикрыть свой "революционный" журнал, тем более Гурович дело уже сделал, все петербургские социал-демократы были выявлены, р а с п и с а н ы по картотекам, тщательно, впрок, изучены.

Михаила Ивановича открыто перевели в департамент полиции, затем перебросили в Варшаву, где он работал в должности "заведующего румынской и галицийской агентурой" охранки; получил явки в Кракове, Вене, Бухаресте, поддерживал теснейшие связи с тамошними купцами и газетчиками, провалил несколько социал-демократических типографий, был возвращен в Петербург с повышением - ревизор-инспектор охранки, "заведующий агентурой всей России"...

С приходом Столыпина немедленно уволен; впрочем - с пенсией.

Затаился, Петра Аркадьевича ненавидел тяжелой ненавистью, имени его слышать не мог спокойно.

Вот с ним-то, с Михаилом Ивановичем Гуровичем, злейшим врагом Столыпина, и встретился генерал Спиридович в третьем номере люкс Центральных бань.

Выслушав Спиридовича, старик пожевал белыми, в синих точечках, губами и, укрывшись второю, мохнатой простыней, длинно вытянулся в удобном кресле.

- Начать следует, - тягуче заговорил он, - с подключения главной агентуры к польским, финским, украинским, тюркским, грузинским и еврейским кругам, имеющим выходы на прессу. Последние три года властвования Столыпин дал множество поводов для нападок на себя, в частности в связи с его национальной нетерпимостью. До сей поры его подкусывали, а сейчас приспело время ударить. Я дам вам пару рекомендательных писем в Париж: мои старые друзья подготовят залп против "железного русского диктатора". Мол, всех давит; правит в одиночку; монархия делается чистой фикцией; отринул тех, с кем начинал; уход Гучкова с поста председателя Государственной думы в знак протеста против столыпинского ультиматума свидетельствует о развале думского большинства. Именно развал большинства, делающий Думу неуправляемой, должен быть объектом для удара, который следует обозначить под номером "два". Затем стравить милюковцев с гучковцами, подбросить пару идей Дубровину с Пуришкевичем, поработать с Марковым-вторым, и получится прекрасный удар "русских патриотов", сие пойдет у вас под номером "три". Идеален, конечно, удар номер "четыре"... Это был бы коронный удар... Коли б получилось...

- Ну, не томите, Михаил Иванович, - улыбчиво поторопил Спиридович.

- Я не томлю, а думаю, как ловчей выразить... Словом, коли б вы смогли организовать пару-тройку статей в зарубежных изданиях анархистов или эсеров, кои б Доказывали, что Столыпин теперь выгоден для революции, что он теперь до конца точно, без маскировки, выражает то истинное, о чем мечтает кровавый царь...

- Михаил Иванович! - резко перебил его Спиридович.

Тот снова пожевал синюшными губами, усмехнулся чему-то своему, затаенному, ответил:

- Дорогой мой человек, ну не станут же они писать "наш обожаемый монарх"! Чем они резче будут ударять царя, чем теснее свяжут с ним Столыпина, тем Петру Аркадьевичу труднее будет вертеться... Только таким образом вы сможете добиться желаемого эффекту... То есть еще большей к нему неприязни в том месте, которое вы охраняете... Вы, боюсь, неверно поняли и мой первый удар, связанный с. национальным вопросом. Коли всякие там Ленины, Черновы, Троцкие его ударят лишний раз - тем ему больше навара станется... Нет, я имею в виду удар совершенно другого рода... И польский магнат, и финский молочный король, и еврейский банкир должны воем вопить, что Столыпин хочет помешать им служить верою и правдою православному государю, хозяину земли русской; они должны криком кричать, что, мол, он хочет вбить клин между ними и их русскими коллегами... Они распинаться должны в преданности царю и недоумевать, отчего Столыпин не дает им свое верноподданничество толком проявить - назло всем Европам?! А уж когда имя Столыпина начнет с м е р д и т ь, тогда - валяйте, решайте все толком, общественность будет подготовлена... Сколько за консультацию уплатите? - усмехнулся Гурович.

- Должностью уплатим, - серьезно ответил Спиридович, - возвращением к деятельности, Михаил Иванович...

- Не доживу, - вздохнул тот, - за грудиною щемит, сердце сорвал, обида даром никому не проходит...

- Это верно, - согласился Спиридович, - это вы в самое яблочко засандалили...

Перед расставанием Гурович дал семь телефонов своих друзей, три адреса и два рекомендательных письма в Париж. "Ищущему да откроется путь к истине"

Последние дни Курлов никого не принимал; занимался лишь тем, что просматривал архивные дела, затребованные из особого отдела департамента полиции.

Он листал папки выборочно; довольно долго сидел над сообщением из "Китай-города" - так, в пику Уоллстриту, именовал себя центр московских заводчиков и фабрикантов; и Рябушинский, и Гужон, и морозовская группа в беседах между собою выражают недоумение экономической практикой столыпинского кабинета, который ведет такую политику, будто бы рабочего вопроса, как такового, не существует в России. Московские миллионщики, как утверждает наиболее доверенная агентура высшего ранга ("сверхагентура"), выражают убеждение, что Столыпина интересует лишь "положение знати, ста семейств"; он хочет сконструировать общество таким образом, чтобы кулаки гарантировали прочность порядка и безопасность самых крупных землевладельцев, взяв на себя практическую работу "экономических жандармов". Но это, как считает Китай-город, есть утопия чистейшей воды, до тех пор пока не признают хоть какие-то права "низших братьев", то есть рабочих. "Сверхагентура" полагает, что такого рода оппозиция Столыпину есть не что иное, как дань западноевропейской "тенденции" московской заводско-банковской группы.

Попытки Столыпина решить все проблемы России через национальный вопрос, говорил в доверительных беседах заводчик Мамонтов, есть чистейшая химера. "Помоги он нам обрести реальную власть в империи, так мы ловчее его прижмем всех конкурентов, как польских с иудейскими, так и армяно-татарских, включим их в себя, подчиним своим интересам. Понятие "не пущать" к экономике и банковскому делу неприложимо, допрыгается Петр Аркадьевич".

Курлов написал на листке бумаги: "Вишневый сад"; усмехнулся, поняв, отчего Столыпин три раза смотрел этот спектакль: и в Москве, в Общедоступном художественном московского миллионщика Константина Алексеева, скрывшегося под артистическим псевдонимом Станиславский, и в Петербурге, - силился понять чеховский расклад общества...

С любопытством Курлов ознакомился с документом, прошедшим отчего-то мимо него: агентура сообщала о собрании в Финляндии "Лиги возмездия". Хоть и создана она была в Гельсингфорсе, но членами ее были только русские, в основном левые социалисты-революционеры. Под категорией "насильников, подлежащих физическому уничтожению", члены "Лиги" почитали членов правительства и высших чиновников на местах; "высшие особы" предстоящим актам возмездия не должны подвергаться, ибо это "вызовет такой террор, от которого нам не оправиться". Раздоры в "Лиге" начались, когда крайние потребовали включить в программу террористические акты против ряда общественных деятелей, стоящих на реакционных позициях. После этого из "Лиги" вышли серьезные эсеры, а остались лишь одни "психи".

Курлов прочитал заметку на полях, сделанную против этого места кем-то из руководителей департамента полиции: "Не только "психи", но наши сотрудники"; поднялся из-за стола, походил по кабинету, вернулся на место написал на листочке: "Нужен человек из крайне левых с неуравновешенной психикой, однако поддающийся влиянию нашего офицера".

С интересом прочитал донос отставного генерала от инфантерии Аренцова про то, что "Общество славянской взаимности" находится в руках "еврейских садистов" и им необходимо объявить борьбу не на жизнь, а на смерть. На доносы, исходившие от патриотов общества "Михаила Архангела" и "Союза русского народа", Столыпиным было предписано отвечать, предварительно разобравшись в существе дела. Спорить с Петром Аркадьевичем было бесполезно, хотя Курлов было пробовал:

- Среди них много больных, они неадекватно относятся к тому, что выеденного яйца не стоит, а нам отрывай сотрудников с важных дел, разводи бюрократическую переписку...

- Павел Григорьевич, - ответил тогда Столыпин, подняв на Курлова свои черные, чуть раскосые глаза, - пусть неуравновешенный друг, только б не педантичный враг.

Донос отставного генерала действительно потребовал месячной работы провокаторов, проверки архивов, посылки депеш в центр зарубежной агентуры в Париж, Красильникову, пока наконец отставному маразматику не ответили, что "Общество славянской взаимности" не ведет никакой противозаконной работы, что его патронируют такие уважаемые люди, как Александр Аркадьевич Столыпин, граф Бобринский, бывший председатель Государственной думы Хомяков, князь Львов. Однако же в процессе работы по доносу охранка выяснила, что существующее параллельно общество "Славянского научного единения" под председательством академика Бехтерева собирает вокруг себя довольно подозрительную группу профессоров, которые позволяют если не открыто противуправительственные высказывания, то уж, во всяком случае, никак ему не в фавору. Более того, было установлено, что отставной генерал Антон Иванович Череп-Спиридович самовольно провозгласил себя председателем "Франко-славянской лиги", почетным президентом назвал парижского профессора Лори, который про свой титул слыхом не слыхал, и начал под вывеской этой "Лиги" заключать контракты с сомнительными торговыми фирмами, дабы привлечь парижский капитал к истинно русским предприятиям в Вильно и Ковно, где, как выяснилось на поверку, на самом-то деле окопались польские, еврейские и немецкие финансисты.

"А может, прав Петр Аркадьевич, - подумал вдруг Курлов, - может, действительно нельзя оставлять без внимания ничто в нашей империи?"

Снова поднялся и походил по своему просторному кабинету; обставлен он был так, что, казалось, владельцем его была женщина. Стол невелик, карельская береза, очень легок; так же легко и высоко кресло; гардины - в отличие от тех, которые были в кабинетах других сановников, - белые, легкие, от этого много солнца, нет ощущения пыли, столь тягостного в чиновных присутствиях всех рангов. Бюро было из карельской березы с бронзой; диванчик - узенький, полосатый, ну, прямо как из гримуборной; диссонировал лишь сейф, огромный, тяжелый, но и его Курлов постарался задекорировать шкафом карельской березы, где хранил наиболее яркие противомонархические издания Ленина, Чернова, Плеханова, Мартова, Троцкого.

На листочке бумаги пометил: "Не родственник ли нашего Спиридовича этот самый Череп?"

С любопытством пролистал дело о певчем в дворцовом хоре Константине Александровиче Лучезарове. Тот написал в департамент письмо: мол, гипнотизирует меня владелец сада "Эден" коллежский секретарь Карл Баумфельд, толкает на дурное... Что там было дурного, вызнать не удалось, но дело было нешуточным: хорист каждую субботу стоял в двадцати шагах от государя. Отправили на экспертизу в дом умалишенных, пришел диагноз: глубокая шизофрения. Баумфельд, как показала проверка, был человеком монархических убеждений, обратился к Лучезарову с одной лишь просьбой: передать государю букет первых роз из его сада.

Особенно заинтересовался перехваченным письмом, отправленным из Риги великому князю Николаю Николаевичу журналистом из местной немецкой газеты "Ригер тагеблат" Стельмахером.

"Я переписываюсь с автором гороскопов Сежю из Парижа. Она предсказала мне в 1908 году смерть португальского короля Дона Карлоса, угадала в прошлом году мою жизненную драму, а в январе нынешнего сообщила, что в гороскопе нашего обожаемого монарха Марс находится в оппозиции к Сатурну, что сулит ему страшные бедствия, типа заговора, покушения, катастрофы в пути.

Поэтому дипломатия должна быть особенно деятельной, ибо ей надлежит отвести грядущую опасность. Укрепите нашего обожаемого монарха!"

Курлов снова вывел своим каллиграфическим почерком: "Нужен псих. Организовать еще ряд таких писем о грядущей угрозе. Нагнетать чувство страха. Дедюлину об этом не говорить. М о е".

Перебрав папки, Курлов отодвинул те, которые - судя по каллиграфически выведенному заглавию дела - интереса для з а м ы с л а не представляли; искал террор или новые данные о военно-революционных организациях; с любопытством просмотрел материал на генерал-майора Евгения Ивановича Мартынова, близок к Гучкову, сделал взнос в сумме восьмидесяти тысяч рублей в кассу поддерживаемой им газеты "Русь"; высказывается против участия войск в подавлении народных выступлений, считает необходимым обращение к солдату на "вы". Стоит в оппозиции к руководству "Всероссийского офицерского союза", однако авторитетом в военных кругах пользуется; независим; собственный дом на островах, жена купчиха, такой может поиграть в оппозицию, о дне грядущем думает без страха, а вот как раскачает солдат, как те в бунт пойдут, как дом его спалят, тогда вспомнит нонешние годы, слезами умоется... Постоянно контактирует с членом "Союза" в Вильно доктором Ильей Роммом по кличке "Дедушка", не иначе как имеет связи с подпольем... Нет, не годится, Ромм Роммом, а люди армии будут недовольны, включи он, Курлов, в задумываемую комбинацию русского генерала, нет смысла портить отношения с военным министром Сухомлиновым; все равно по нему ударит: в империи так заведено, что руководитель отвечает, случись что в департаменте, может ни ухом, ни рылом не знать, но спрос с него, абсолютистский централизм, ничего не попишешь...

Курлов откинулся на спинку кресла, подумал, что, случись невозможное в России, победи бескровный переворот, в результате которого на трон сядет просвещенный монарх, пожалует конституцию, гарантирует свободы, - вот тогда-то и можно было б выйти в отставку и заняться делом, раскрутить с Бадмаевым азиатский проект, вложить деньги в Китай, построить себе замок где-нибудь в Гурзуфе и прожить оставшиеся годы в спокойствии и счастье. Он до того явственно представил себе дворец, окруженный кипарисами, до того близко увидел стальной лист моря, что глаза даже закрыл, покачал головой: "Мечтатель... Ничто мирное у нас невозможно, не распускай себя, не расслабляйся, служи силе, сам будь ею, иначе конец всему и погибель, не в Бельгии какой живешь, в России..."

Снова вернулся к папкам по делам "Михаила Архангела". Более других донимал Владимир Митрофанович Пуришкевич, товарищ председателя главной палаты "архангелов", канцелярию держал в своем доме, по Моховой, тридцать, выбил хороший номер на телефонной станции, запоминающийся, 43-48; делу, правда, не помогло, звонят мало, данных по переговорам почти не идет, все больше беспокоят палату доносами на соседей и жалобами на полицию, которая не возбраняет иноверцам тайно проникать в столицу из черты оседлости, всех перекупили на корню христопродавцы проклятые.

Несколько писем Пуришкевича (талантливый человек, какие речи произносит в Государственной думе, но слепнет, когда дело касается инородцев) были, как обычно, с жалобами на бездействие околоточных против революционных сходов в домах интеллигентов; одно послание тем не менее привлекло внимание Курлова. Пуришкевич обращался с просьбой к Нилу Петровичу Зуеву, директору департамента полиции, с просьбой за двух студентов, задержанных во время январской сходки в университете. Особенно нахваливал Александра Васильевича Аршинова, "известен как патриот русской национальной идеи, безусловный монархист, положительного поведения, набожен, в быту скромен, порочащих знакомств бежит"... Нил Петрович, понятно, отзвонил Владимиру Митрофановичу, пообещал разобраться незамедлительно, запросил в архиве справочку, а там сюрприз: оказывается, этот "патриот Русской национальной идеи" известен департаменту по картотеке на членов партии эсеров; вступил в ряды борцов против самодержавия в Херсоне еще в 1903 году; наблюдался киевской охранкой, был близок со студенческими подпольными кружками социалистов-революционеров, особенно дружил с Яковом Кулишером и Мордкой Богровым.

Данные, которые Курлов запросил в департаменте на Кулишера и Богрова, показались ему любопытными: первый возглавлял боевую студенческую группу эсеров в Париже, был вхож к Борису Савинкову; второй - натура нервическая, порывистая - являлся членом киевской группы анархистов-интернационалистов-коммунистов, но - при этом - состоял секретным сотрудником киевской оханки, имел кличку "Аленский" и освещал деятельность анархистов непосредственно начальнику киевской секретной полиции полковнику Кулябко, свояку генерала Спиридовича, любимцу военного министра Сухомлинова.

Загрузка...