- Но ведь коронный осведомитель отдал вам фальшивку! Как должен был царь идти в Ревель на "Штандарте", так и идет! Какая "чугунка"?! Это же безумие по нынешним временам! Вам, бомбистам, подарок! Какой идиот это санкционирует? Я? Увольте! Столыпин? Да ни в коем разе!

...В полночь позвонил премьер-министру; тот пригласил на чай; о том, что маршрут следования государя изменен, и слыхом не слыхал:

- Это сказки какие-то, Александр Васильевич, чушь... От кого к вам пришла информация?

- Из окружения эсеров.

- Источник надежен?

И Герасимов - впервые в беседах с премьером - уверенно солгал:

- Проверяем, Петр Аркадьевич, проверяем...

- Такого агента надо сажать. Или гнать взашей, - нахмурился Столыпин. Заведомо вводит вас в заблуждение.

Ночью Герасимов не мог уснуть, ворочался на тахте, вспоминал жену, сбежавшую к сукину сыну Комиссарову; чего им, бабам, не хватает? Меня ей не хватало, ответил он себе; я параллельно ей жил, как игрок: она рядом - ну и хорошо! Куда ей от меня деться?! А сам весь в интригах, ноздри раздувал, за генеральским золотом спешил, дуралей, бабу в упор не видел, вот и ушла... Возвращался то и дело к Азефу: почему "чугунка"? Неужели начал двойную игру?!

Утром, приняв холодный душ, тщательно поправил бороду и отправился в Царское, к Дедюлину.

Тот отчего-то заюлил, начал угощать чаем с черничным вареньем, говорил все больше о пустяках, анекдотами сыпал, слезливо умилялся тем, как смышлен наследник, а когда Герасимов в упор спросил, не будет ли перемен в маршруте государя, ответил:

- Только вам, и никому другому, Александр Васильевич... Белено держать в секрете, но ведь все равно вам, именно вам придется ставить охрану в пути следования... Так вот, ее величество третьего дня гадала с Аннушкой Вырубовой, та ей на ночь выбросила карты, что-то много пик легло на раннюю дорогу, и поэтому поступило августейшее указание поменять фрегат на императорский поезд... Это должно быть сделано в самый последний момент... Вы уж порадейте, мой друг, не сочтите за труд, и поймите меня верно: я не имел права сказать вам об этом в телефон, как замечательно, что вы сами ко мне приехали... И еще: государыня сказала, что она намерена принять приглашение Бенкендорфа. Так что она - вместе с английским родственником - посетит имение графа близ Ревеля... Об этом тоже велено таить, сказать лишь в последний момент... Убежден, вы и там обеспечите надежную охрану...

- В скольких верстах от Ревеля находится имение графа?

- Всего двадцать пять, Александр Васильевич.

- Где дорога проходит?

- Сначала через город, потом по лесу, дивный тракт, желтый песок, корабельные сосны...

- Вот из-за корабельных сосен-то и жахнут бомбу, - скрипуче ответил Герасимов. - Я на себя такую ответственность не возьму.

- Но, Александр Васильевич, ее величество дружна с семьей Бенкендорфов! Старинный русский дворянский род! И жена его чудно гадает по кофейной гуще! Совершенная; именно так, совершенная угадываемость ближайшего будущего! Вы же знаете, как государыня верит в это...

- Этот дворянский род Пушкина укокошил, - по-прежнему скрипуче заметил Герасимов. - Для господ бомбистов прекрасный повод поставить акт именно на пути следования августейшей семьи к наследникам первого русского жандарма... А что касается гаданья, то пусть графиня Бенкендорф сама пожалует на царский фрегат и там ворожит на гуще, охрану гарантирую...

- Вы чем-то раздражены, Александр Васильевич? - мягко, но с металлическими нотками в голосе осведомился Дедюлин. - Возможно, я могу помочь вам?

Не отрывая взгляда от ордена Святого Владимира, красовавшегося на груди дворцового коменданта, - получил за "разоблачение заговора бомбистов на священную особу государя императора в Царском Селе", - Герасимов подумал: "Разоблачил"? Не ты разоблачил несчастного Наумова, а я поставил спектакль с виселицами... Можешь ли помочь? Конечно, можешь, как не можешь... Порадел бы, чтоб не только тебе и Спиридовичу ордена повесили, но и мне б по заслугам дали. А ведь обошли, легко обошли, на повороте! Да и погоны мои где?! Отчего не жалуют генералом?! Эх-хе-хе, не умеют в империи ценить тех, кто верен и умен, ценят тех, кто без мыла влазит и в ушко нашептывает..."

- Нет, благодарю вас, в помощи не нуждаюсь... Что касается раздражительности, то ведь сплю мало - дела... Врачи настаивают на том, чтоб лечь в клинику или поехать на воды... Как полагаете, стоит прислушаться к эскулапам?

И Дедюлин дрогнул:

- Конечно, конечно, Александр Васильевич, ваше здоровье надобно беречь, только, бога ради, после высочайшего визита в Ревель! Не бросайте нас со Спиридовичем, на вас надежда...

- Да разве во мне дело? - чуть нажал Герасимов. - Трусевич - директор департамента полиции, тайный советник, полный генерал, - огромная власть в руках, сотрудники разбросаны по всей империи, куда мне с ним в квалификации равняться?

Дедюлин на это ответил, положив ладонь на левую руку Герасимова, которой тот прижимал к столу бумаги, чтоб не смело сквозняком:

- Я обещаю, что предприму необходимые меры - в случае, если визит в Ревель пройдет благополучно, - для безотлагательного жалования вас генерал-майором, Александр Васильевич.

- Благодарю, - ответил Герасимов. - Тем не менее на поездку в замок к Бенкендорфам я накладываю табу. Иначе не смогу гарантировать, что высочайший визит пройдет благополучно. Лучше продолжать службу полковником с чистой совестью, хоть и без наград, чем генералом, повинным в трагедии империи.

Дедюлин снял ладонь с его руки, пожал плечами, но сказать ничего не сказал; расстались холодно.

Вернувшись в Петербург, Герасимов сразу же вызвал Азефа.

- Господин начальник охранного отделения, милостивый государь Евгений Филиппович, - грустно пошутил он, приглашая провокатора к столу, сервированному с особым изыском, - а ведь вы у нас мудрец, не чета доверчивому Герасимову... Ваша взяла... Все верно - поезд. Где намерены проводить акт?

- На пути следования. Нападение боевиков на поезд...

- Каким образом избежим?

- Это я уже продумал. Только оплатите пару моих счетов по картам - я отдал две тысячи, чтобы за дружескою беседой получить от моего сановника все, что требовалось...

- Считайте, что получили.

- А я уж и посчитал, - серьезно ответил Азеф. - Мне, увы, все приходится считать... Словом, я сообщу моим людям шифрованной телеграммой о выезде Николая ночью, за полчаса перед тем, как поезд отправится из Петербурга. Ясно? "Я же сообщил! Не моя вина, что вы не успели провести акт в дороге!"

- В Ревель никто другой, кроме ваших людей, не собирается?

- Ну, Александр Васильевич, это не ко мне вопрос. Приходите к нам на заседание ЦК, да и спросите, - я не всесилен. На всякий случай скажите вашим пинкертонам, чтоб присматривали за максималистами, те нам не подчиняются, ответа за них не несу.

- У ваших на флоте есть контакты?

- Мои - под контролем. Стрелять и взрывать без приказа не станут. А все другие - ваша забота. Ищите.

В тот же день Герасимов попросился на прием к Столыпину; премьер любезно пригласил на чай; расспрашивал о новостях, был, как всегда, чарующе добр, но тем не менее на прямые вопросы не отвечал, предпочитал давать обтекаемые ответы; взгляд потухший, сеть мелких морщин под глазами; сдал, бедняга.

- Думаю, охрана августейшей семьи будет на этот раз особенно сложной, задумчиво сказал Герасимов. - Я бросил на эту работу практически всех моих людей, столица останется без охраны...

- Почему "особенно сложной"? - спросил Столыпин, помешивая длинной ложечкой крепкий чай в своем серебряном, ажурном подстаканнике.

- Потому что террористы имеют все данные о маршрутах и плане августейших встреч.

- Как они к ним попали? Измена?

Герасимов вздохнул:

- Демократия, а не измена, Петр Аркадьевич... Эсеров снабжают материалами британские журналисты, там ведь все открыто, не то что у нас...

- Я попрошу Извольского снестись с нашим послом в Лондоне по этому вопросу...

И тут Герасимов з а п у с т и л:

- Ах, Петр Аркадьевич, я ведь не об этом... Меня страшит иное: поскольку все силы охраны будут передислоцированы в Ревель, северная столица остается совершенно незащищенной... Найдись десять человек, которые бы рискнули взять власть, - особенно если имеют связи с армией и полицией, - она, как спелое яблоко, сама бы упала им в руки... Да здравствует республика! Или конституционная монархия, коли с кем из великих князей уговорятся...

Столыпин закаменел лицом; хотел было резко подняться, но сдержал себя (не желает выдавать волнение, понял Герасимов; знает, что я к нему достаточно присмотрелся, каждый его жест расписал по формулярчикам); спросил холодно:

- У вас есть какие-то сведения о такого рода возможности, Александр Васильевич?

Герасимов медленно поднял глаза на премьера, долго молчал, потом ответил чуть не по слогам:

- Я ф а н т а з и р у ю, Петр Аркадьевич... Но это вполне реальная фантазия... Во имя России люди ведь и на больший риск шли...

Ну же, думал он моляще, придвинься ко мне, положи руку на колено, открой душу! Ведь я вижу, как ты страдаешь! Я понимаю ужас твоего положения, как никто другой, д а й только приказ, я все сделаю... Ладно, бог с тобой, не приказывай - н а м е к н и хотя бы, мне и того хватит.

Столыпин все же не выдержал, поднялся, начал мерить кабинет мелкими, семенящими шажками, чуть косолапя, словно застенчивая женщина на людях.

- Это правда, - глядя в его спину, проскрежетал Герасимов, - что его высочество великий князь Николай Николаевич жаловался вам на государя: "тот попал в плен Александры Федоровны, Россия живет без самодержца"?

Столыпин резко остановился, словно бы кто натянул невидимые глазу поводья, обернулся так стремительно, что не удержал равновесия, покачнулся даже:

- От кого к вам это пришло?!

- От камердинера, Петр Аркадьевич... Не великий же князь мне наблюдательные листы пишет - о себе самом...

- Александр Васильевич, - тихо, с какой-то невыразимой, страдальческой болью сказал Столыпин, - если я чем и горжусь в жизни, так тем лишь, что меня в газетах называют "русским витязем". А вы слыхали, что значит по-мадьярски слово "витязь"? Нет? "Осторожно"! Да, да, увы, это так! "Осторожно"! Пошли к ужину, Ольга Борисовна сулила блины с творогом...

...А Карпович все ж таки нашел в Ревеле связи с максималистами; не зря говорил друзьям: "С таким учителем, как Иван ["Иван" - одна из конспиративных кличек Азефа среди террористов], можно свернуть горы, главное - отвага и убежденность в конечном торжестве нашего дела".

Имя Карповича было легендарным для всех, кто считал террор единственным средством борьбы с самодержавием; над социал-демократами смеялись: "Книжные черви, балласт революции, такие никогда не смогут поднять народ на решительный бой с деспотизмом; слово бессильно; только бомба может всколыхнуть массы".

От максималистов он получил явку к боевой группе, готовившей а к т независимо от эсеровского ЦК, в глубокой тайне.

Руководитель группы представился "Антоном", смотрел на Карповича влюбленными глазами, сразу же угостил чаем, заваренным в матросской металлической кружке, предложил расположиться в его мансарде: "Хозяин дома наш друг, хорошо законспирирован, так что здесь вам будет надежно, город полон филеров, право, оставайтесь у меня".

Однако, когда Карпович спросил, что и где планируют провести максималисты, Антон замкнулся:

- Вы должны понять меня... Я видел вас с товарищем Иваном, поэтому принял вас, как брата... Приди кто другой, кого я не знаю, пришлось бы убрать. Акт будет осуществлять другой товарищ, не я, к сожалению. Я не вправе рисковать его жизнью до той минуты, пока он не приведет приговор над тираном в исполнение...

- Словом, не доверяете, товарищ Антон?

- Вы брат мне, товарищ Карпович! Как же я могу вам не доверять? Но если бы я спросил, где ваши друзья, которые ждут на улицах того часа, когда поедет Николай Кровавый, чтобы взорвать его, вы бы мне ответили?

- Нет, - согласился Карпович. - Я бы не ответил ни в коем случае. Но мне кажется, что наш опыт несколько больше вашего, товарищ Антон. Я не претендую на то, чтобы влезать в ваше дело. Я думаю, что совместное обсуждение . вашего плана, его детальное исследование может помочь вам. Все же согласитесь, мы обладаем большей информацией, чем вы...

- Ваши товарищи намерены проводить акт в Ревеле? - спросил Антон в упор.

Карпович оглядел его юное лицо, пшеничные усы, добрые, чуть близорукие голубые глаза и, сопротивляясь себе самому, тем не менее ответил:

- Да.

- Где это должно произойти?

- Я не могу ответить на ваш вопрос. Антон удовлетворенно кивнул:

- Верно. Я не в обиде. Теперь вам будет ясно, отчего и я вынужден молчать.

- Такое недоверие друг к другу может принести нам много бед, - заметил Карпович. - Мы можем пересечься. Тогда провал ждет и вас, и нас.

- Вы же знаете, как много сейчас говорят о провокации в вашем ЦК, товарищ Карпович...

- Вы заметили, я не спросил ваше настоящее имя... Так что и вы переходите-ка на "Вадима", ладно?

- Да, да, конечно, - сразу же согласился Антон, - я должен был в первую же минуту поинтересоваться, как мне следует вас называть, простите.

- Что же касается провокации, о которой распускает слухи охранка, дабы нанести удар престижу партии социалистов-революционеров, то в первую очередь удар направлен против Ивана, вам это прекрасно известно. Нас сие не удивляет, удар против товарища Ивана пытаются нанести уже не первый год. Это понятно, товарищ Антон, враг всегда норовит бить по вершинам. Не верьте бормотанью Бурцева, им играет охранка. Точнее: я хочу думать, что им играют. Если же мы убедимся в осознанной провокации Бурцева, я убью его. Вот так.

- Коли вы скажете, где намерены произвести акт, - задумчиво сказал Антон, - тогда и я отвечу на ваш вопрос.

- Хорошо, - после долгой паузы откликнулся Карпович. - Акт будет поставлен на улицах, во время проезда царского кортежа к порту.

- Они же придут сюда на "Штандарте", - удивился Антон. - Они и в городе-то вряд ли появятся.

- Они приедут сюда по чугунке, - сказал Карпович. - Вот в чем дело, товарищ Антон.

- Информация надежна?

- Вполне.

- В таком случае я скажу, что мы ставим акт на царском фрегате. Наш человек застрелит царя на борту.

- Я могу с ним увидеться?

- А я смогу увидеться с тем, кто будет казнить императора на ревельских улицах?

- Можете, - ответил Карпович. - Я один из них. "Антон" взглянул на собеседника своими ясными, детскими, сияющими глазами, вздохнул:

- Чем будет работать товарищ? Бомба или револьвер?

- Револьвер.

- Это рискованно. Оружие могут выбить из рук, особенно если акт приурочен к обходу строя. Надежнее обмотать себя динамитом, полная гарантия успеха.

- На военном корабле динамит не спрячешь, товарищ Вадим. И шнуры тоже, нереально.

- Револьвер опробован?

- Да.

- Я оставлю вам свой адрес, товарищ Антон. Если человек, взявший на себя счастье покончить с тираном, появится в городе - найдите меня, хорошо?

- Я сделаю это.

Азеф выслушал Карповича, гуляя по ночному Ревелю; когда тот кончил, сыграл рассеянность; он не должен помнить всего, что ему рассказал адъютант; в случае удачи максималистов он будет в стороне:

- Прости, я задумался о своем, все пропустил мимо ушей... Пусть молодежь делает, что хочет, я ставлю на боевую организацию, пойдем встречать наших: я отправил телеграмму, они должны приехать вечерним поездом.

Никто конечно же не приехал, поскольку боевики получили сообщение Азефа за десять минут перед отправлением поезда в Ревель и за час перед тем, как из Петербурга вышел царский состав. Поэтому путешествие на "чугунке" прошло спокойно; в Ревель Герасимов привез с собой двести филеров; сто человек обеспечила местная охранка; армия выстроила шпалеры солдат по дорогам следования августейшей семьи; вся ревельская полиция была на улицах, сдерживая спинами жаркую толпу зевак; мальчики и девочки, одетые в белые платья, махали трехцветными флажками; хористы рвали горло, исполняя "Властный державный"; когда государь ступил на борт катера, Герасимов облегченно вздохнул: конец делу венец, на море царя никто не достанет.

С этим он отправился в отель и провалился в сон, тяжелый и какой-то душный; проснулся в ужасе: увидел государя голым, к болезни; бросился в ванную комнату, пустил воду, смыл дурь с кончиков пальцев; в эту примету верил свято, - если после пригрезившегося кошмара смыть кончики пальцев водой, сон не сделается явью, сколько раз так бывало и всегда кончалось добром...

Вернувшись в широкую двуспальную кровать, тяжело затянулся папиросой, подумав: "Был бы Столыпин покрепче, не стал бы я пальцы водою смывать, да здравствует республика и ее создатель Александр Герасимов!"

А между тем директор департамента полиции Максимилиан Иванович Трусевич, поселившийся в "штабной" гостинице вместе с "тихоней" - товарищем министра внутренних дел Александром Александровичем Макаровым (старый друг Петра Аркадьевича - еще с тех пор, как Столыпин был саратовским губернатором, а он, Макаров, председателем судебной палаты, поэтому и тащил за собою повсюду), генералом Курловым (змей, грязный человек, навязан департаменту, пользуется поддержкой дворцового коменданта Дедюлина), получив в руки депешу, залитую сургучом, "строго секретно, вручить лично", отправился к себе в номер, сломал сургуч, достал сводку наружного наблюдения, поставленного им за Герасимовым (без занесения в делопроизводство; работали свои, самые доверенные люди) и углубился в чтение.

Из пяти страниц, написанных убористым почерком от руки (машинке такое не доверишь, у Герасимова всюду свои люди, не исключено, что и в стенографическом бюро департамента кого заагентурил), Трусевич подчеркнул лишь несколько строк:" Сероглазый" (так филеры обозначили Герасимова) в 13.32 зашел в кафе и занял столик в глубине зала. В 13.40 к нему присел "Урод" (так был обозначен Азеф). В течение двадцати пяти минут они, заказав две чашки кофе со сливками, беседовали о чем-то; ввиду указания "не пугать", попыток прослушать собеседование не предпринималось.

В 14.05 "Урод" вышел из кафе и, взяв пролетку, отправился в центр города.

В 14.11 "Сероглазый" вышел из кафе и, сев в ожидавший его экипаж, поехал в военную гавань, где встретился с "Толстым" (такую кличку филеры департамента дали дворцовому коменданту Дедюлину) и "Рыжим" (так был обозначен начальник личной охраны государя генерал Спиридович).

В 14.42 все трое на боте отправились на военный корабль.

В 14.57 "Урод" встретился в ресторане "Золотая корона" с "Черным" (так был обозначен Карпович).

В 15.08 "Черный", расставшись с "Уродом", который стал обедать, отправился в район Нымме, дом семь, собственность шкипера Густава Юрна.

В 15.53 "Черный" вышел из дома и, тщательно проверяясь, отправился в центр, в ресторан "Золотая корона", где "Урод", не входивший ни с кем в контакт, заканчивал обед кофеем. "Черный" присел за столик "Урода" и беседовал с ним в течение пятнадцати минут. После этого они расстались, "Урод" отправился на вокзал и, взяв билет на петербургский поезд, зашел к начальнику железнодорожной станции "Ревель". Через окно было видно, что он спросил разрешения позвонить по телефонному аппарату. Такое разрешение ему было дано.

Опросом барышни с телефонной станции вокзала удалось выяснить, что из кабинета начальника действительно звонили в город, назвав номер отеля "Люкс". Точного содержания разговора телефонистка не помнит, но смысл сводился к тому, что "кризис заболевания прошел, ничего опасного для организма более нет, только нельзя допускать максимальной температуры, следует сразу же применять хирургические меры". Это послание просили передать некоему "Александру Васильевичу".

Между тем в 15.45 из дома шкипера Юрна вышел неизвестный, примерно двадцати трех лет, высокий блондин с пшеничными усами, нос прямой, глаза голубые, круглой формы, сам очень высокий, примерно двух метров росту, одетый в форму мичмана военного флота, и отправился к военной гавани, где сел на парапет, ожидая кого-то в течение часа, не сходя ни с кем в контакт. После этого вернулся домой и более никуда не выходил и никого из неизвестных не принимал; присвоена кличка "Усатый".

Трусевич позвонил доверенному сотруднику особого отдела, ведавшему агентурой, и попросил немедленно прийти, захватив привезенные дубликаты фотографий боевиков-максималистов; з а г о в о р против себя понял сразу же, прочитав строчку по поводу "максимальной" температуры. "Урод" своих боевиков, понятно, от дела отвел, служит Герасимову не за страх, а за совесть, но ведь если охрана в е д е т социалистов-революционеров, то проклятые максималисты на нем висят, на Трусевиче, будь они неладны! Сам Азеф от контактов с ними воздерживался, но чует мое сердце, этот "Усатый" в Ревеле неспроста, и то, что Азеф сам с ним не встретился, а послал к нему своего "Черного", весьма симптоматично.

Разложив на столе пятнадцать фотографических портретов, Трусевич пригласил Василия Саввича Опарышкина, который возглавлял филерскую "летучую группу" (на пенсии уже, приглашен на ш т у ч н у ю работу, с правом набрать себе семь филеров с поденной оплатой), подчиненную одному ему, директору департамента, Максимилиан Иванович попросил глянуть, нет ли среди предложенных к опознанию "Черного" или "Усатого".

Опарышкин лишь только глянул на стол, где были разложены фотографии, так сразу и ткнул пальцем в ту, что лежала с самого края, возле перламутрового, переливчатого телефонного аппарата:

- Это "Усатый", ваше превосходительство.

Трусевич перевернул фотографию; каллиграфическими буквами было выведено: "Иван Савельевич Грачев, 1886 года рождения, дворянин, быв. студент физико-математического факультета Спб. университета, стажировался у профессора Баха, член ЦК соц.-рев.; после казни Зильберберга, Никитенко, Сулятицкого и Стуре руководит боевым отрядом максималистов; состоит в розыскных листах ДП".

Трусевич сердечно, но при этом в обычной своей суховатой манере поблагодарил Опарышкина и, протянув старику четвертной билет, заметил:

- Пригласи своих сотрудников в трактир и хорошенько угости, но более двух четвертей не пить, завтра будет хлопотная работа. Если информация о сегодняшнем дне уйдет на сторону - сгною всех вас в каземате. За "Усатым" сейчас кто смотрит?

- Нушкин и Гандыба.

- Хохол?

- Да.

- Зачем хохла взял в дело? Что, русских мало?

- Он - наш хохол, ваше превосходительство, проверенный, да и его дед по матери великоросс...

- Смотри, под твою ответственность... А "Черного" кто водит?

- Пашков и Каныгин.

- Когда увидишь, что сотрудники и офицеры департамента окружили дом "Усатого", своих сними. Чтоб все тихо было и культурно. Ясно?

- Ясно, ваше превосходительство.

- "Черного" продолжайте пасти сами, его никому .не отдавать.

- Юркий больно, двое могут не уследить, профессионал высокого класса.

- За то и деньги плачу, чтоб профессионала пасли. Придурки меня не интересуют.

"Антона" взяли ночью вместе со шкипером Юрна; оставили в доме засаду; на допросах, которые продолжались всю ночь, ни тот, ни другой не произнесли ни слова; а ведь завтра приходит фрегат "Виктория и Альберт" с королем Англии на борту, спаси господи, сохрани и помилуй.

Трусевич даже подумал, не пригласить ли ему Герасимова для откровенного разговора; этот нелюдь никому не желает подчиняться, только со Столыпиным имеет дело, информацией владеет уникальной, еще бы, член ЦК Азеф, лидер всех боевиков, стоит с ним на связи, ему, понятно, можно спать спокойно, супостату.

Так, мол, и так, сказать ему, давайте объединимся на время визита, забудем споры, речь идет о жизнях августейших особ, пусть все личное отойдет на второй план, сочтемся славою, в конце-то концов; нет, после тяжелого раздумья возразил себе Трусевич, такого рода беседа не для полковника, только посмеется, поняв мой страх.

Лишь под утро нашел выход из положения; разбудил столыпинского дружка, товарища министра Макарова, и сказал:

- Департаменту удалось захватить боевика-максималиста, Александр Александрович... Это очень тревожно. На допросе субъект молчит... Но поскольку гроза бомбистов Александр Васильевич Герасимов привез с собою коронную агентуру, просил бы вас подписать приказ - вот он, извольте ознакомиться, что именно на него, учитывая его богатейший опыт, с сего часа возлагается наблюдение за в с е м и преступными элементами в Ревеле, а не только за эсерами. Думаю, если он возьмет в свои руки наблюдение и за максималистами и за анархистами, мы можем быть спокойны за исход августейшей встречи.

Прочитав приказ, присланный с нарочным в пять часов утра, Герасимов снова вернулся в постель и, выкурив папиросу, с тянущей яростью захотел сплюнуть на пушистый ковер хорезмской работы.

Как ужи выскользнули, подумал он о Трусевиче и Макарове; а ведь я один, Азеф-то уехал, - никаких претензий, он свое дело сделал, эсеровские боевики остались в столице, Карпович не в счет, он получил инструкцию самому ничего не предпринимать, ждать команды. А максималисты здесь, "Антон" этот самый. Готовит а к т на воде. Господи, господи, вот ужас-то!

Герасимов выкурил еще одну сигарету, потом поднялся, сбросил халат, принял холодный душ и отправился в триста седьмой номер, где разместился его штаб, работавший круглосуточно.

Дежурил полковник Глазов, по счастью.

- Глеб Витальевич, - голос Герасимова был сух и требователен, - немедленно свяжитесь с командованием флота и передайте указание: перед торжественным построением экипажей обыскивать каждого, включая офицеров, на предмет обнаружения оружия.

Глазов склонил голову, поинтересовался:

- Это чье указание?

Ох, какая умница, ликующе, с облегчением подумал Герасимов.

- Не почтите за труд позвонить Максимилиану Ивановичу Трусевичу и предупредите его, что проект приказа отправлен ему с нарочным. Печатать умеете?

- Конечно.

...Трусевич, выслушав Глазова, спросил:

- А где Герасимов?

- Александр Васильевич выехал в город.

- Вот тогда вы его дождитесь и скажите, что я такой приказ не подпишу. Ему поручено дело, ему и подписывать все приказы.

- Ваше превосходительство, - ответил Глазов, - господин Герасимов объяснил мне, отчего он обременяет вас этой просьбой: его указание - полковника по чину - не может быть отправлено адмиралу. Тот не станет брать во внимание предписание полковника...

Герасимов, напряженно слушая разговор, не сдержал затаенной улыбки; сердце в груди ухало, кончики пальцев покалывало иголочками, ныло сердце.

Трусевич долго молчал, потом поинтересовался:

- А я с кем говорю-то?

- Полковник Глазов, Глеб Витальевич, ваше превосходительство...

- Ах, это вы... Что ж, передайте Александру Васильевичу, когда он вернется, чтоб снесся со мною. Пусть он мне этот приказ направит. С развернутым объяснением, а то как-то неловко получается: ему оказана честь, доверен самый боевой участок работы, а я за него, видите ли, подписываю приказы, несолидно...

Герасимов поглядел на часы: семь минут шестого. В десять должен прибыть английский король. В восемь все чины полиции и охраны будут в гавани; цейтнот.

- Вы прекрасно с ним говорили, Глеб Витальевич, - сказал Герасимов. - Если все кончится благополучно и коли охране выделят несколько Владимиров или Анн, вы будете первым в числе награжденных,

- Сердечно благодарю, Александр Васильевич... Мне очень приятно работать под вашим руководством. Я учусь у вас смелости. Увы, сам-то я лишен одного из ее компонентов - дерзости, способности принимать волевые решения. Я и впредь готов быть полезен вам всем, чем могу.

- Спасибо. Итак, за работу... Я продиктую приказ...

...Через семь минут, запечатав два конверта - один товарищу министра внутренних дел Макарову, а второй Трусевичу, - приказы были отправлены адресатам с нарочным.

После этого Герасимов позвонил товарищу министра Макарову и, сдержанно извинившись за ранний звонок, сказал:

- Александр Александрович, сейчас вы получите приказ, который я не имею права подписывать, - только генеральский чин. Ознакомившись, вы поймете, отчего в этом возникла необходимость. В случае, если Максимилиан Иванович откажется поставить свое факсимиле, я сейчас же пишу рапорт об отставке: без такого рода приказа я не могу гарантировать благополучный исход известной вам встречи. Приказ должен уйти в штаб флота незамедлительно.

- А что, собственно, случилось? - спросил Макаров, с трудом сдерживая зевоту, - засыпал обычно поздно, вставал к полудню.

- Случилось то, - ответил Герасимов, - что бомбисты, которыми занимался Максимилиан Иванович, могут учинить ужас не на суше, а именно на кораблях. Если обыски всех членов экипажей - перед построением, никак не раньше, - не будут проведены, я умываю руки. И шифрограмму такого рода передам Петру Аркадьевичу немедленно.

- Хорошо, я снесусь с Петром Аркадьевичем, обсудим все толком.

- У нас нет времени на обсуждение, поймите! Через полтора часа нам всем нужно быть в гавани! Позвольте мне потревожить вас повторным звонком, и если приказ не будет отправлен во флот, я немедленно пишу рапорт об отставке.

- Но вы понимаете, что такой приказ может вызвать трения с флотом? Здесь собраны гвардейские экипажи, командиры знакомы с известным вам лицом, все они отвечают за матросов и офицеров, возможен скандал, Александр Васильевич.

Слава богу, подумал Герасимов, этот хоть называет вещи своими именами... Пусть думает. Я свое сказал.

Через пятнадцать минут отзвонил Трусевич.

- Как славно, что вы уже вернулись, милый Александр Васильевич, - сказал он своим вибрирующим, актерским голосом; говорил сейчас так, будто бы самому себе сопротивлялся, слова выдавливал, обсматривая каждое со стороны, как бомбу какую, - Мы тут с Александром Александровичем посовещались по поводу вашего документа... Разумно, в высшей степени разумно... И порешили так: вы приказ подписываете, а - в свою очередь - Александр Александрович, как товарищ министра, присовокупит личное письмо адмиралу. По-моему, это прекрасный выход из того положения, которое рождено нашим неповоротливым протоколом...

- Неповоротливый протокол утвержден его величеством, - отрезал Герасимов. - Я его нарушать не намерен.

Когда корабль "Альберт и Виктория" входил в гавань, все с ужасом заметили, как на передней мачте лихорадочно-быстро засигналили флажками.

Трусевич, наблюдавший за церемонией прибытия из штабного помещения в гавани, ощутил пустоту в поддыхе и стремглав бросился к телефонному аппарату, чтобы срочно продиктовать свой приказ о необходимости обыска всего флотского экипажа; неважно, что опоздал, важно, что останется документ; Герасимов в штаб не пришел, однако наблюдал в бинокль за всем, что там происходило; поведение Трусевича раскусил сразу же; посмотрел на часы, позвонил телефонной барышне, с которой познакомился загодя, и попросил отметить время, когда во флот был отправлен - причем открытым текстом, всем на позор - приказ за подписью директора департамента полиции.

Только после этого перевел окуляры на а н г л и ч а н и н а. Глазов, сопровождавший его, мягко улыбнулся: - Все в порядке, Александр Васильевич, это не тревога, отнюдь; британцы сигналят срочно прислать на борт портного, чтобы подогнать английскому королю русский мундир полковника Киевского драгунского полка; в Лондоне, видать, не примерил; тесен, боится выглядеть смешным...

Покушение на фрегате не состоялось из-за того, что высшие офицеры лично обыскивали перед построением матросов, юнг и мичманов; Трусевич вернулся в Петербург и, получив внеочередную награду (канитель со сбором подписей прошла до странного быстро), позвонил бывшему директору департамента полиции Алексею Александровичу Лопухину и договорился о встрече; "если согласитесь пообедать со мною, буду сердечно рад".

Поскольку оба служили в девятисотом году прокурорами Петербургского суда и знакомы были с тех еще лет, Лопухин на встречу согласился, хотя не без колебаний, ибо Трепов, обвинив его в пособничестве убийству великого князя Сергея в Москве, понудил подать в отставку, грозя - если добром не согласится - позорным увольнением. И это несмотря на то, что Алексей Александрович слыл дворянином одного из самых древних русских родов (Евдокия Лопухина была царицей всея Руси, несчастной женой Петра); потом только, начав в девятьсот шестом работать одним из председателей крупного Соединенного банка, понял, что Трепов торопился его убрать из департамента, опасаясь прихода Столыпина, с которым Лопухина связывали отношения тесного дружества еще с детских лет; вперед смотрел несостоявшийся диктатор, себе берег место премьера, хотел свою команду собрать, да переторопился, сердце надорвал, туда ему и дорога, не интригуй!

В отличие ото всех своих предшественников, Лопухин был уволен без сохранения оклада содержания и перевода в сенаторы, - форма гражданской казни, после такого не поднимаются, повалили навзничь.

...Во время обеда много говорили о прошлом, вспоминали то блаженное время, когда трудились по судебному ведомству; понимающе, с грустью сетовали на бюрократию, которая мешает проводить в жизнь нововведения, дивились переменчивости настроений в Царском Селе, воистину "сердце красавицы склонно к измене"; а затем уж, расположив Лопухина, умаслив его, Трусевич спросил о том, во имя чего рискнул встретиться со своим опальным предшественником:

- Алексей Александрович, давно хотел поинтересоваться: вы к работе Азефа как относитесь? Считаете его сотрудником или же провокатором?

- Чистейшей воды провокатор, - ответил Лопухин не раздумывая. - И наглец, доложу я вам, первостатейный

- Кто его привлек?

- Рачковский. Кто же еще гниль будет собирать?! Ах, не хочу даже об этой мрази вспоминать... Брр, затхлым несет, "Бесами"...

- Но вы согласны с тем, что такие, как Азеф, не столько борются с революцией, сколько ее провоцируют?

- Совершенно согласен, Максимилиан Иванович, совершенно!

- Вы по-прежнему считаете его работу опасной для империи?

- В высшей степени, - убежденно ответил Лопухин. - Если положить на две чаши, что он - в мою бытность - делал для охраны порядка, с тем, какую прибыль извлекли для себя эсеры, то стрелки весов покажут выигрыш для бомбистов, а не для власти...

Больше Трусевичу ничего и не нужно было. Запросив данные перлюстрации писем Лопухина к своей жене и тестю, князю Сергею Дмитриевичу Урусову, осужденному на три месяца тюрьмы за подписание "выборгского манифеста" после роспуска Первой думы, членом которой тот был, Трусевич до конца убедился, что настроения бывшего директора департамента совершенно переменились; глубоко обижен на двор, стал радикалом, не скрывает своих мыслей и открыто говорит, что России необходима конституция. Такая метаморфоза объяснима: в банке теперь зарабатывает в шесть раз больше, чем в департаменте, вот тебе и смелость в суждениях; чиновный человек, живущий на оклад содержания, не вымолвит лишнего слова, пусть себе империя горит ясным огнем - потушат, а вот если за неугодную мысль погонят, чем семью кормить?!

Поняв то, что требовалось понять, Трусевич задумался над следующим этапом плана: как свести Лопухина с разоблачителем шпионов, редактором журнала "Былое" Владимиром Львовичем Бурцевым; тот от герасимовского террора снова уехал в Париж; что ж, надобно п о м о ч ь Лопухину отправиться за границу; дело техники, поможем.

Пусть бывший директор полиции и парижский борец с провокацией побеседуют с глазу на глаз. Лопухин молчать не станет; отмывайтесь, полковник Герасимов, пишите объяснения о том, что помогали д в о й н и к у, посмотрим, с чем, вы останетесь; всю агентуру себе заберу, все будет как раньше, ишь кого захотел обыграть!

Очередное представление Герасимова на генерала, подписанное во всех семи инстанциях, Трусевичем было задержано: "по техническим причинам, надобно подправить мелочи"; всех, кто обеспечивал визит английского короля, отметили наградами - кроме Герасимова. Ведь не дело важно, а времечко; пропустил - не догонишь; будьте здоровы, Александр Васильевич! Слезы, а не смех

Павел Николаевич Милюков, лидер партии "Народная свобода", иначе называвшейся конституционно-демократической, в просторечии "кадетской", по злой иронии судьбы смог пройти лишь в Третью думу, только после того как царь разогнал две предыдущие, против чего - аккуратно, но тем не менее последовательно - выступали кадеты.

Выбрали его потому, что новый закон, написанный и отредактированный в Зимнем дворце, был совершенно исключителен в своей несправедливости: если каждые тридцать помещиков отправляли одного выборщика для участия в многоступенчатом голосовании ("Мы держава земли, - заметил царь, - этим и сильны, а не дымной индустрией, посему дворянству ею и править"), если торгово-промышленный класс был представлен одним выборщиком на тысячу человек, мелкая и средняя буржуазия одним от пятнадцати тысяч, то крестьяне - лишь от шестидесяти, а уже рабочему классу и вовсе было дозволено иметь одного выборщика от ста двадцати пяти тысяч. Следовательно, все те, чьим трудом строились железные дороги, дома, заводы, фабрики, дворцы, станки, броненосцы, чьим трудом тачались сапоги, шились платья и шубы, печатались газеты и книги, возделывались земли, убирался хлеб, были практически лишены доступа в Таврический дворец.

"Борец за конституцию и свободу", как называли Милюкова его друзья, смог, таким образом, пройти лишь в Третью думу, которую Столыпин сконструировал для себя и высших десяти тысяч, чтобы наконец получить устойчивое и послушное в ней большинство. Из четырехсот сорока двух членов Думы на ее скамьи прошло сто пятьдесят четыре октябриста партии Гучкова - крупные заводчики, землевладельцы и банкиры; из фракции "правых" Столыпин выделил своим указанием "умеренно-правых", однако устойчивого большинства и это ему не дало; пришлось согласиться на то, чтобы объединить с Гучковым пятьдесят черносотенцев и двадцать шесть "националистов", которые всячески подчеркивали: "Желая в первую голову добра русскому народу, мы тем не менее не покушаемся на реальные интересы других племен, населяющих империю, но поскольку лишь русские люди были, есть и будут средостением державы, их судьбе и надлежит уделять главное внимание".

Остальные фракции Думы составили кадеты, трудовики, мусульмане, поляки и социал-демократы.

(Так как черносотенцы - помимо владельца огромных поместий в Молдавии Владимира Пуришкевича - п р о в е л и в Думу несколько дворников и охотнорядцев, скорые на язык петербуржцы обозвали ее "барско-лакейской".)

Казалось бы, маневрируя, Столыпин сколотил большинство, но тем не менее на одном из первых заседаний "народного представительства" выступил лидер октябристов Александр Иванович Гучков и громогласно заявил, что "так называемый "государственный переворот", о котором на все лады болтают за границей наши противники, подпевая доморощенным бомбистам-революционерам, является на самом Деле установлением истинно демократического конституционного строя в России".

То, что Гучков позволил себе произнести ненавистное для черносотенцев слово "конституция", послужило поводом к началу междоусобной свары среди "своих"; столыпинское большинство разваливалось на глазах; граф Бобринский, представлявший "умеренно-правых", поднялся на трибуну и, обернувшись к Гучкову, отчеканил:

- Актом третьего июня, когда Вторая дума, антирусская по своей сути, была распущена, самодержавный государь, слава богу, явил свое самодержавие, а никак не мифический, чуждый нам "конституционализм"!

А Марков-второй, один из лидеров черносотенцев, пошел еще дальше:

- Народу не нужна так называемая свобода слова, ибо ею пользуются все, кроме русских! Это происки жидомасонов, обуреваемых извечной мечтою уничтожить Россию! Конституция отвратительна нашим традициям! Это не что иное, как арена для болтовни, предоставленная людям, не умеющим грамотно говорить на нашем языке! В принципе конституция дает равные права всем подданным империи, или, во всяком случае, так это пытаются трактовать некоторые депутаты. Нет, господа, никогда не будет равен русскому человеку еврей или татарин, поляк или финн, туркестанец или армян! Гучков попытался как-то стушевать тягостное ощущение от этих выступлений; отправился к Столыпину; тот лишь развел руками, кивнзв на гранки своего официоза, "Волги":

- Выбор сделан, отступать поздно, я санкционировал это, поглядите.

Гучков прочитал заявление премьера: "Новый строй, установленный законоположением от третьего июня, после роспуска Второй думы, как чуждой интересам державы, есть чисто русское государственное устройство, отвечающее историческим преданиям и национальному духу; я счастлив тому, что прежней Думе не удалось ничего урвать из царской власти".

- Да, да, - раздраженно добавил Столыпин. - Так надо. Когда-нибудь вы поймете, что я прав...

- Я не спорю, - ответил Гучков. - Вы правы, но ведь все эти Марковы-вторые, Замысловские и Пуришкевичи дурно пахнут, от них воняет сыростью...

Столыпин вздохнул:

- Ах вы, мой дорогой европеец, полно вам...

- Я говорю совершенно серьезно, Петр Аркадьевич, я к ним принюхивался... Поначалу чудилось, что у кого-то из них носки грязные, а потом убедился - они все вонючие! И глаза у них стоят! Зрачков нет... Фракция психов! Они психи, понимаете? Я их боюсь, право...

- Ах, полно, - вздохнул Столыпин, - их ли бояться? В конечном счете они делают то, что им велят... Да, я понимаю, в Европе они вызывают шоковое впечатление, понимаю, что и вам с ними не сладко, но разве с интеллигентом Чхеидзе приятнее? Выбор сделан, жребий брошен, пути назад нет, править надо вместе с теми, кто имеется в наличии, других у меня нет... Пока что, во всяком случае.

- Я понимаю, - откликнулся Гучков. - Но то, что мы нагнали в Думу вонючую безграмотную черную сотню, а число интеллигентных поляков урезали с тридцати семи до девятнадцати, оборотистых, крепких кавказцев - с сорока четырех до пятнадцати, а мусульман и вовсе с двадцати девяти до десяти, нам еще аукнется... Милюков не зря травит нас угрозой сепаратизма. Я хоть и осаживаю его, но отдаю себе отчет в том, что он, увы, абсолютнейшим образом прав.

...Работа в Думе, и ранее-то выливавшаяся в словопрения, сейчас стала и вовсе невозможной: черная сотня освистывала не только социал-демократов (их было всего четырнадцать), но и Милюкова.

Щеголяя нарочито грубым юмором, глядя на Павла Милюкова, Пуришкевич начал одну из своих речей:

- Павлушка, медный лоб, приличное названье, имел ко лжи большое дарованье!

Черносотенцы захохотали и, обернувшись к лидеру кадетов, громко зааплодировали; председательствующий Хомяков - из старого славянофильского рода, утонченный интеллигент, приятель Милюкова по кавказской компании грузно заерзал в кресле; позорище какое-то, а еще русские люди, никакого уважения друг к другу! Речь Пуришкевича тем не менее не прервал: тот цитировал басню Крылова, а это свято; глянул на Милюкова моляще, взывал к выдержке; тот, однако, сидел спокойно, только чуть побледнел, - бороденка торчит вперед клинышком, поигрывает пенсне, сдержанности не занимать.

Пуришкевич, по-шамански наигрывая истерику, чуть не кричал в голос, обвиняя кадетов во всех смертных грехах; в ложах прессы смеялись; Милюков, заметив это, снисходительно скривил губы в сострадающей улыбке; Пуришкевич впал в транс и, схватив стакан, стоявший перед ним на трибуне, швырнул его в ненавистного кадета.

Лишь тогда Хомяков прервал его и объявил, что он исключает депутата Пуришкевича из сегодняшнего заседания...

Милюков, поднявшись на трибуну, разделался с Пуришкевичем, а после принялся за Гучкова, обвинив его в "ораторской демагогии".

Побледнев, Гучков поднялся и демонстративно вышел из зала заседания, прихрамывая сильнее обычного, - во время англо-бурской войны сражался против Британии, был тяжко ранен, признан в Кейптауне национальным героем, о его отваге там ходили легенды; кстати, именно он привез в Россию обычай не прикуривать третьим.

(Однажды Михаил Владимирович Родзянко, огромный, кряжистый, неповоротливый (очень любил петь; как ни странно, вел мягким тенором; в Думе же говорил рыкающим басом), поинтересовался:

- Александр Васильевич, а что это за блажь такая "третьим не прикуривать"?

- Это не блажь, Михаил Владимирович, а военная необходимость, - ответил тогда Гучков. - Буры на редкость прекрасные стрелки. Когда в окопах британцев зажигалась спичка и солдат прикуривал, бур вскидывал свой браунинг; когда солдат давал прикурить соседу, бур выцеливал, а когда протягивал третьему, нажимал на спусковой крючок - бил наповал, без промаха.)

...В тот день, несмотря на скандалы с Пуришкевичем и Гучковым, Милюков вернулся домой в хорошем настроении, вспоминал, как хорошо была принята его фракцией к месту использованная цитата из Плутарха; речь шла о грозящем Поволжью голоде; Павел Николаевич воскликнул:

- Навигаре нессесе эст, вивере нон эст нессесе!

Черносотенцы-дворники загоготали, начали топать ногами, аплодировать, стучать кулаками по скамьям:

- Пусть говорит по-русски!

- Извольте, - ответил Милюков со своей обычной сардонической улыбочкой. Речь идет о Помпее, которого Цезарь отправил в Сардинию и Африку, чтобы достать хлеб для Рима, терпевшего голод. Помпеи собрал хлеб, но в это время разыгралась буря. Моряки отказались вернуться на корабль. Тогда Помпеи в гордом отчаянии взошел на борт и, обращаясь к морякам, с укором воскликнул: "Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо".

...Войдя в квартиру, Милюков изумился: возле окна стояли друзья Гучкова, члены руководства партии октябристов - Родзянко и Звягинцев.

- Павел Николаевич, - пророкотал Родзянко, - простите, что без приглашения, но мы прибыли по поручению господина Гучкова: он оскорблен вашим выступлением и приглашает на дуэль. Мы - секунданты; оскорбление, считает он, может быть смыто только кровью.

- Господи, - изумился Милюков, - какое оскорбленье?!

- То, которое вы нанесли в своей речи, обозвав его, лидера фракции, демагогом.

Быстрый ум Милюкова сразу же просчитал ситуацию: он, глава оппозиции, не имеет права отказать в вызове лидеру думского большинства; это поставит его в смешное положение; нет другого оружия, кроме как смех, которое уничтожает политика, делая его дальнейшее пребывание в Думе (парламенте, сенате, конгрессе) практически невозможным; при этом Милюков знал, что Гучков был блистательным стрелком, бретером, отъявленным дуэлянтом, человеком, лишенным страха; а я револьвер в руках держать не умею, с растерянностью подумал Павел Николаевич и, помимо своей воли, услышав арию Ленского, увидел декорацию: медленные хлопья снега, поникшие ивы, маленькую фигурку поэта в последние минуты его жизни.

- Господа, - сказал Милюков, горделиво откинув голову, - я принимаю вызов Александра Ивановича. Извольте назвать адрес, куда я смогу прислать моих секундантов.

...Вечером отставной ротмистр Александр Колюбакин и бывший депутат Первой думы Свечин явились на квартиру Родзянко для выработки условий дуэли. Родзянко спросил, не намерен ли Павел Николаевич отказаться от поединка. Колюбакин пожал плечами:

- Не считайте лидера конституционалистов России человеком робкого десятка, милостивый государь! Наша партия живет в условиях постоянной полицейской слежки, наших цекистов, вроде Герценштейна и Иоллоса, убивают черносотенцы, нанятые охранкой, но тем не менее мы не прекращаем борьбы за неукоснительное следование империи по пути октябрьского манифеста, который неминуемо завершится конституцией...

Секундант Звягинцев пожевал губами:

- Господа, мы не на митинге, давайте перейдем к выработке условий дуэли.

- Мы к вашим услугам, - ответил Свечин. - Только впредь то, что неминуемо должно произойти, следует называть не дуэлью, а расстрелом Милюкова, ибо он не умеет ни фехтовать, ни стрелять.

Родзянко пророкотал:

- Так поэтому я и предлагаю Павлу Николаевичу отказаться от поединка!

Колюбакин нервно засмеялся:

- И назавтра лидер нашей партии будет ошельмован послушной вам прессой как трус?! Павел Николаевич совершенно определенно заявил, что он на дуэль согласен. Вся ответственность за последствия падет на господина Гучкова и на партию, которую он имеет честь возглавлять!

- А при чем здесь партия? - резко подался вперед нервный, худой Звягинцев, похожий чем-то на Дон Кихота. - Речь идет о поединке между мужчинами, а не политиками...

- Милостивый государь, - понимающе вздохнул второй милюковский секундант, Свечин, - мне кажется, что собеседование приобретает характер политической перебранки. Мы приехали к вам с единственной целью: выработать условия дуэли. Михаил Владимирович задал вопрос, не намерен ли Милюков отказаться. Вы понимаете, что это невозможно, положение, так сказать, обязывает. Перефразируя древних, к спасительной мудрости которых вчера припадал Пал Николаевич, мы уполномочены заявить: "Стрелять - обязательно, жить - не обязательно". Итак, какое оружие, калибр, расстояние?

- Ах, ну зачем же вы сразу сжигаете мосты? - Родзянко всплеснул руками. В конце концов, Гучков не жаждет крови. Предложенная им формулировка об оскорблении, которое может быть смыто единственно кровью, носит формальный характер! Так принято при вызове на поединок, неужели не понятно?!

- Но ведь факт вызова Александром Ивановичем на дуэль Павла Николаевича сделался известным в думских кругах, - возразил Свечин, - значит, включится пресса. Лидер партии никогда не был трусом, он готов постоять за честь не столько свою, сколько нашей "Народной свободы"...

- Пусть себе стоит за честь, - рассердился Звягинцев, - но при этом выбирает должные выражения!

- Этот совет оборотите к себе, - сказал Свечин. - Тон нашего собеседования обязан быть уважительным, милостивый государь!

- Господа, - горестно вздохнул Родзянко, - в конце-то концов, не мы с вами стреляемся! Стоит ли попусту пикироваться?! Давайте-ка к столу, это не противоречит дуэльному кодексу, подали отварную осетринку под хреном и телячьи ножки, там и продолжим разговор, а?

Колюбакин и Свечин переглянулись; Колюбакин как-то ужимисто поднял квадратное левое плечо к уху, что свидетельствовало о крайней растерянности:

- Я не убежден, что это допустимо, Михаил Владимирович. Именно с точки зрения дуэльного кодекса!

- Ах, Александр Михайлыч, Александр Михайлыч, - рокочуще ответил Родзянко, - не мясники же здесь собрались, но люди, которые попали словно кур во щи! Надо искать компромисс, господа! Компромисс необходим!

- Вы убеждены, что условия компромисса - если мы его достигнем - устроят господина Гучкова? - поинтересовался Свечин.

- Это уже предоставьте мне, - облегченно вздохнув, ответил Родзянко.

Звягинцев отрицательно покачал головою:

- Я бы так категорично не говорил, Михаил Владимирович. Вы прекрасно знаете нашего друга...

- Ну, это уж мне предоставьте, - повторил Родзянко с некоторым раздражением. - Прошу к столу, господа. Не обессудьте, чем богаты, тем и рады.

Он пропустил милюковских секундантов первыми; огромная зала была освещена тремя низкими хрустальными люстрами; хрусталь огромный, в куриное яйцо; высверк от лампочек синеватый, переливный, иногда м а з а н е т кроваво-бордовым, феерия какая-то; на огромном краснодеревом столе, покрытом хрусткой скатертью, стояло серебряное блюдо, на котором лежал полметровый осетр; в двух серебряных вазах высились горки серой - такая свежая - икры; тарелки тоже серебряные, как и приборы; бутылок не было, только холодная вода, хотя и рюмочки под водку стояли возле каждого прибора, и тяжелые высокие бокалы под белое вино.

Когда гости расселись, Родзянко попросил своего мажордома Васильевича, недвижно стоявшего возле двухстворчатой двери, что вела в таинственную тишину дома, поухаживать за гостями, споткнувшись на слове "дорогими", вовремя понял - неуместно, оборвал себя на первом же звуке; Свечин и Колюбакин сделали вид, что конфуза Михаила Владимировича не заметили.

- Любопытно, а есть ли писаный кодекс дуэлянтов? - спросил Свечин, намазывая горячий калач желтым деревенским маслом, а поверху икрою. - Мне кажется, в России он не публиковался,

Звягинцев с готовностью ответил:

- Публиковался в Лондоне. Александр Иванович руководствуется именно английским кодексом, французский слишком уж кровожаден, никакого шанса на разумный компромисс.

- Почитать нельзя ль? - поинтересовался Колюбакин, заговорщически улыбнувшись Родзянко. - Может, найдем путь к разумному примирению? Вообще-то, все это несколько странно... Сколько помню, Павел Николаевич - при всех расхождениях в оценке некоторых положений октябристов - об Александре Ивановиче отзывался с самым высоким уважением...

Свечин счел нужным несколько скорректировать фразу коллеги:

- Действительно так. Наш друг и лидер Пал Николаевич всегда отдавал должное способностям господина Гучкова как трезвенно мыслящего политика, а следовательно, и человека...

- О да! - Родзянко согласился с готовностью. - Готов прилюдно свидетельствовать! Не раз беседовал с Пал Николаевичем и всегда слышал из его уст весьма лестные отзывы о моем друге...

Глянув на Свечина, Звягинцев внес свой корректив:

- Господин Милюков мог бы зафиксировать свое отношение к Александру Ивановичу в письменной форме... Словесное объяснение в создавшейся ситуации неприемлемо, слишком многие уже знают о предстоящей дуэли... Если господин Милюков пойдет на то, чтобы написать извинительное письмо...

Колюбакин отрезал:

- Это исключено. А вот свое отношение к политической платформе господина Гучкова, думаю, наш друг не откажется написать. Как вы считаете? - он обернулся к Свечину. - Может быть, позвоним? Свечин возразил:

- Ни в коем случае. Последует отказ. Если уж мы сели все вместе за один стол, то, полагаю, мы сами должны составить согласительную формулу, которая будет подписана Павлом Николаевичем, если нас заверят, что текст удовлетворит Алекс... господина Гучкова.

- Да господи, конечно, удовлетворит! - облегченно вздохнул Родзянко. Повторяю, это доверьте мне! Главное, чтобы существовал согласительный документ. А за это и рюмку не грех выпить!

Милюков поначалу отказался подписать письмо, адресованное "милостивому государю Александру Ивановичу"; сидел за столом взъерошенный, нахохлившийся:

- Я не чувствую своей вины, господа! Я не намерен ставить себя в положение поверженного!

Свечин - человек неторопливый, многоопытный, знающий Милюкова не первый год, - ответил на это именно так, как единственно и было возможно:

- Вы сейчас не об себе думайте, Павел Николаевич. Вы о партии подумайте. Не ставьте ее в положение поверженного. Вы не имеете права отказываться от компромисса... Хотите, чтобы "Народная свобода" осталась обезглавленной?

- Текст обтекаем и достоин, - нажал Колюбакин. - Вы не терпите морального ущерба. Вы объясняете Гучкову истинный смысл сказанного вами, не просите прощения, упаси господь, но лишь даете оценку произошедшему и выражаете недоумение, что слово, пусть даже резкое, могло послужить поводом к таким серьезным последствиям...

- Гучков пошел на политическую демонстрацию, - добавил Свечин. - Он хотел унизить партию. Он не думал, что вы примете его вызов...

- То есть как это так не приму?! - Милюков вытянулся в своем кресле так, словно упражнялся в гимнастическом зале. - То есть как это, господа?! Неужели Родзянко мог позволить себе подумать эдакое?! Так я его вызову на дуэль! сказав так в запальчивости, Милюков вдруг рассмеялся; засмеялись Колюбакин и Свечин; начался общий истерический хохот; на глаза навернулись слезы.

Колюбакин взмахивал руками над головой, повторяя:

- Не успееееете, не успеееете, Гучков вас вперед за-стреееелит!

Отхохотавшись, поднялись; шмыгая носом и утирая глаза, Милюков пробежал текст, обмакнул перо в мраморную чернильницу и легко подписал с в о е письмо.

Когда лег в холодную кровать, запрокинул руки за голову, ощутил ее тяжесть, сладко зевнул и тихо сказал себе: - Спокойной ночи, Паша... "Вот почему революция неминуема!"

Во время прогулки бывший ротмистр Зворыкин - анархист, примкнул к рабочим, был арестован за это, ожидал военно-полевого суда (скорее всего, дадут расстрел) - заметил:

- Товарищ Дзержинский, чем дольше я тебя слушаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте: если уж и воевать против самодержавной тирании, то лишь вместе с анархистами... На худой конец, с эсерами-максималистами - бомбой. Твоя вера в идею Маркса, в победу разума... Нет, ты идеалист, товарищ Дзержинский, а не бунтарь... Тебе в Ватикане служить, проповеди читать, вносить в паству успокоенную веру в доброе будущее... Одна разница: ты это сулишь человецем на земле, попы - в небе.

Дзержинский усмехнулся:

- Меня обвиняли во многих грехах, но вот в принадлежности к епископату ни разу. Объяснись, товарищ Зворыкин. Я принимаю все, кроме немотивированных обвинений.

- А разве принадлежность к Ватикану - преступление? - тот пожал плечами. Я ж тебя не к охотнорядцам причислил... К священнослужителям я отношусь совсем неплохо...

- Даже к тем, которые передают тайну исповеди жандармским чинам?

- Нет, это, понятно, подло... Но скажи мне, что подлее: принять сан и верно служить той силе, которая тебя даровала саном, или же, вроде французского премьера Клемансо, начать с революционной борьбы, а кончить расстрелом революционеров?

Дзержинский даже споткнулся; потом, присев, рассмеялся:

- Слушай, а ты не колдун?

Охранник, стоявший на вышке, крикнул:

- Пре-е-екратить разговорчики!

Ротмистр Зворыкин недоуменно посмотрел на Дзержинского, обычно столь сдержанного (волнение во время споров можно было угадать лишь по лихорадочному румянцу на скулах), тихо поинтересовался:

- Что с тобой?

Дзержинский, продолжая смеяться, покачал головой:

- Я тут набрасывал кое-какие мысли о Клемансо, если выйду отсюда живым пригодится для... проповедей... Твои слова чистая калька с того, что я сейчас пишу... Много лет интересуешься Клемансо?

Зворыкин пожал плечами:

- Когда мне было этим заниматься? В армии? Там преферансовой пулькой интересуются... И тем еще, кто чью супругу склонил к измене... Все проще... Я им заинтересовался здесь, в остроге, когда прочитал, как он стал секундантом у своего заместителя Сарро... Поди ж ты, министр внутренних дел, а не побоялся скандала, когда задели честь единомышленника...

"Как поразительна пересекаемость людских мыслей, - подумал Дзержинский, сколько миллионов людей прочитали это сообщение; каждый пришел к своему выводу, а вот два узника Варшавской цитадели, не знавшие ранее друг друга, вывели единое мнение, являясь при этом идейными противниками, находящимися, впрочем, - в данный исторический отрезок - по одну сторону баррикады".

Вернувшись в камеру, Дзержинский пролистал свой реферат, нашел нужную страницу (писал крошечными буквами, экономил место, выносить листочки из тюрьмы дело подсудное), пробежал фразу, соотнес ее со словами Зворыкина и еще раз подивился тому, сколь с л у ч а й н а наша планета и люди, ее населяющие...

Эпизод, связанный с дуэлью Клемансо, занимал его менее всего, хотя он считал, что для серьезного литератора именно это могло оказаться главным побудителем в создании романа или пьесы о французском премьере. Действительно, сюжет, то есть первооснова литературного действа, был зрим и с т р у к т у р е н (это слово довольно часто употребляли и Богданов и Луначарский во время литературных дискуссий, которые спонтанно возникали в редакции большевистской газеты, - в девятьсот шестом, собирались на Мойке, у поэтов Минского и Зинаиды Гиппиус, те взяли лицензию на издание, числились редакторами).

Когда Клемансо (поразительно, отмечал Дзержинский, это случилось всего два года назад), старый "дрейфусар" - защитник капитана французской армии, обвиненного в измене только потому, что был евреем, - смог наконец вынести в палату депутатов проект о восстановлении Дрейфуса в армии и присвоении ему звания майора, все националисты взметнулись со своих мест. Крайне правый депутат Пульези-Конти выскочил на трибуну в ярости:

- Правительство, допускающее такие оскорбления армии, - это правительство негодяев!

Заместитель Клемансо, радикал Сарро, близкий к социалистам, ударил оратора по голове; началась потасовка; заседание было прервано.

Клемансо - уже не частное лицо, но министр внутренних дел - в тот же день встретился с Пульези-Конти и сообщил, что он выбран своим другом и заместителем в качестве секунданта.

Пульези вытер ладонью разбитую губу (сделал это по-крестьянски, отметил Клемансо, хотя более всего гордится аристократическим происхождением) и кивнул на крайне правого депутата Мильвуа:

- В таком случае он будет моим доверенным. Я настаиваю на том, чтобы дуэль состоялась немедленно.

- Нет, - возразил Клемансо, - на этом настаиваете не вы, а мой друг Сарро.

Через час возле прелестной деревни Бурже, которая, впрочем, становилась уже частью столицы - город начинал пожирать и ее, - состоялся поединок; Пульези выстрелил первым, целил в сердце врага, прострелил ему плечо; револьвер бросил лишь после того, как Сарро упал на землю, обливаясь кровью.

- Я готов постоять, пусть стреляет лежа, - усмехнулся Пульези.

- Вы, милостивый государь, выиграли дуэль, - ответил Клемансо, - но проиграли будущее.

Вернувшись в палату депутатов, Клемансо сделал все, чтобы прошло решение о переносе останков Эмиля Золя, главного защитника Дрейфуса, в Пантеон; его знаменитое "Я обвиняю" именно Клемансо напечатал в своей газете, не будучи еще членом кабинета, а ведь за это открытое письмо великий писатель был осужден к тюремному заключению.

...Впервые Дзержинский начал по-настоящему присматриваться к Клемансо, когда тот санкционировал подписание займа царской России; на следующий день после столь открытого предательства французским радикалом русской революции Ленин отметил, что самодержавие получило два миллиарда франков "на расстрелы, военно-полевые суды и карательные экспедиции".

Второй раз Дзержинский вернулся к Клемансо, стараясь на его примере понять феномен политической игры, когда тот, готовя себе п а б л и с и т э для получения кресла премьера Франции, пригласил в Париж рабочего Раймонака - тот активно поддерживал его кандидатуру на выборах. Клемансо принял оружейника из Тулона в своем кабинете, угостил кофе и сливочным печеньем, долго расспрашивал о житье-бытье его товарищей, интересовался причинами неурядиц в промышленности, горестно анализировал, в чем сокрыта главная тайна бюрократизма, мешающего развитию республики: "Какой-то феномен, право! Нормальный человек, будучи избран в мэрию, в течение трех месяцев становится глухим чинушей, отгороженным от чаяний народа стенами ратуши! Отчего так?!"

Прощаясь, Клемансо поинтересовался, какую должность хочет получить его "тулонский друг".

- Мне говорили, что сейчас особенно прибылен пост налогового инспектора, заметил будущий премьер, - Люди всегда боятся того, кто наделен правом просматривать чужие документы и выносить с в о е решение...

- Нет, господин министр, благодарю вас, мне не нужны никакие должности.

- Но я должен хоть как-то отблагодарить тебя, мой друг!

- Вы имеете такую возможность, - ответил оружейник Раймонак. - У меня есть две дочери, они тоже работницы, как и я. Белошвейки. Подарите каждой из них по вашей книге о тех мерзавцах, что затеяли дело Дрейфуса, которое опозорило Францию в глазах цивилизованного мира...

(Уже в тюрьме Дзержинский прочитал, что Клемансо добился выдвижения Раймонака в сенат республики; по этому поводу он сделал пометку: "Хрупкая мечта Зубатова; Царское Село не дало мерзавцу провести в жизнь такое; неизвестно, как бы развивались события, будь Николай хоть чуток умней".)

Вплотную Дзержинский начал изучать политический путь Клемансо, когда в Петербурге пронеслись слухи о том, что в правительство "доверия" может войти не только Гучков, но и Милюков, старавшийся изображать из себя умеренного оппозиционера Столыпину (не Царскому Селу!). Высказывались также пожелания, чтобы выдающиеся мыслители, типа Плеханова, не отвергали предложений о вхождении в кабинет, если такое - паче чаяния, понятно, - удастся вырвать у с ф е р.

Именно тогда Дзержинский еще раз подивился скальпельской точности ленинской мысли, который постоянно упреждал об опасности блока с кадетами; "элегантная" контрреволюция нестрашнее явной, охотнорядческой...

Действительно, думал он, как мог республиканец Клемансо, мэр революционного Монмартра в дни Парижской коммуны, став - спустя двадцать пять лет - министром, отдавать приказы на расстрелы рабочих?! Как он мог поддерживать Николая Кровавого, дав ему заем?! Что двигало им?

...Дзержинский связался с Розой Люксембург и попросил ее - желательно через товарища Карла Каутского, который особенно часто бывал в Париже, достать всю имеющуюся литературу о Клемансо, а также газетные и журнальные публикации, собранные в библиотеке Сорбонны.

Бандероль пришла в Варшаву уже после того, как Дзержинский был в очередной раз арестован; тогда его удалось спасти, внеся залог и получив справку от врача: действительно, арестанта бил кашель, чахотка с кровотечением; в империи не кончилась "хрупкая весна либерализма", боялись оппозиционной прессы, да и банки Парижа, Берлина и Лондона еще ставили свое субсидирование Петербурга в зависимость от в н е ш н е г о соблюдения номинальной законности - особенно по отношению к инакомыслящим интеллигентам и инородцам.

Дзержинский, однако, не сумел тогда поработать с документами - сразу же выехал в Стокгольм и Гельсингфорс; затем отправился в Берлин, на совещание, вернулся в Петербург, оттуда в Варшаву - и только здесь выкроил несколько ночей для конспектирования материалов, собранных Каутским.

В тюрьме продолжил работу, увлекся; все парадоксальное, выходящее из рамок очевидного, занимало его, хотелось докопаться до сердцевины явления.

...В жизненном пути Клемансо он выделил несколько этапов: окончание медицинского факультета, четырехлетний тренаж в Соединенных Штатах, где по-настоящему сложились его республиканские убеждения, возвращение в родную Вандею, врачебная практика, начало франко-прусской войны, когда скрестили свои шпаги король Наполеон III и прусский премьер Бисмарк, трагический разгром французской армии под Седаном, позорная сдача Наполеона в плен, гнев парижан, уличные демонстрации, требование свержения ненавистной монархии, сковывавшей дух и тело народа...

Клемансо бросил дом отца в Вандее и примчался в Париж; он был если и не главой тех, кто штурмовал Бурбонский дворец, где заседал законодательный корпус, послушный абсолютизму, то, во всяком случае, находился в первых рядах и придавал движению ту необходимую - особенно в экстремальных ситуациях организационную устремленность, которая исключала возможность какого бы то ни было компромисса с тиранией.

Он ворвался в зал, когда Леон Гамбетта, точно оценивший ситуацию (ворвавшиеся парижане кричали "долой монархию!", "слава республике!", стража уже не владела положением, царствовал народ), бросился к трибуне и, перекрывая рев тысяч людей, прокричал, срывая голос и переходя на детский, поющий фальцет:

- Луи Наполеон Бонапарт и его династия навсегда прекратили свое царствование во Франции!

Та самая случайность, о которой так часто размышлял в последнее время Дзержинский, была воистину шальной, в чем-то даже нереальной: Этьен Араго, друг Клемансо-отца, стал мэром Парижа и сразу же назначил двадцатидевятилетнего Жоржа мэром "восемнадцатого арондисмана" - район Монмартра, самый, пожалуй что, р а б о ч и й в Париже.

Именно Клемансо предложил "вечного каторжника" Луи Бланки (открыто и давно восторгался этим добрым и доверчивым заговорщиком, полагавшим, что революцию могут сделать двадцать единомышленников, готовых на смерть во имя торжества справедливости) командиром рабочего батальона национальной гвардии.

Именно Клемансо, в отличие от других мэров, выступил за вооружение народа, когда пруссаки подошли к столице; именно он написал воззвание к парижанам: "Враг у ворот... Мы - сыновья Революции! Вдохновимся же примером наших предков - патриотов 1792 года - и, подобно им, победим!"

Именно Клемансо приветствовал создание "комитетов бдительности"; именно он был первым мэром, который запретил преподавание богословия во всех школах Монмартра, заявив: "Вам говорят: "в понедельник бог создал свет, во вторник солнце". Ведь, по утверждению Библии, бог действовал именно так: сначала создал свет, а после источник света. И что же? Миллионы повторяют эту нелепость, и она кажется им истиной".

Однако, когда премьер подписал позорное перемирие с пруссаками, Клемансо, пробыв всего лишь пять месяцев на посту мэра, выпустил манифест, в котором Дзержинский с какой-то тоскливой болью увидел начало падения этого недюжинного человека.

"Граждане Монмартра, - писал Клемансо. - Вас предали! Увы, дальнейшее сопротивление невозможно..."

Отчего он р а з л о м и л с я, думал Дзержинский; почему не ограничился бескомпромиссным и зажигательным: "вас предали!" Зачем призвал граждан своего округа к компромиссу и подчинению тем, кто оказался предателем? Неужели вкус власти - пусть даже голодной, неустойчивой, в чем-то мифической - оказывается той доминантой, которая диктует политику линию поведения?!

"Когда мы победим, - записал Дзержинский на полях маленького листочка бумаги, - главной задачей пропагандистов будет разъяснение и предупреждение от яда власти, желания сохранить ее любым путем, даже если политику кажется, что он делает это во имя тех, кто избрал его и поставил к управлению; беспринципность оборачивается предательством, деградацией личности, подменой идеалов, крахом идеи".

Тем не менее в Национальное собрание Клемансо прошел вместе с Виктором Гюго, Джузеппе Гарибальди (приехал из Италии защищать революционный Париж) и Леоном Гамбеттой.

Однако, когда в Бордо, вдали от Парижа, съехались депутаты первого демократического Национального собрания, большинство - монархисты, клерикалы, крайне правые - устроили обструкцию республиканцам; Гарибальди был освистан, ему не дали говорить, улюлюкали, топали ногами; карбонарий сошел с трибуны и сразу же отказался от звания депутата; правому большинству удалось протащить на пост премьера Адольфа Тьера, убежденного монархиста; очередной парадокс революции: во главе республики стал человек, остро ее ненавидевший.

- Чудовище, - говорил о нем Клемансо. - Нет существа, которое бы вызывало у меня большее омерзение... Типичный буржуа, ограниченный и жестокий, всегда готовый проливать кровь...

Однако, когда пришло время голосования, Клемансо поднял руку за Тьера; "омерзительное существо" было провозглашено главою правительства - е д и н о г л а с н о.

"Что это? - записывал Дзержинский, - Почему такое могло случиться? Неужели национальная демагогия - "в период кризиса все французы должны быть единым лагерем" - оказалась выше здравого смысла? Но ведь Клемансо - широко образованный интеллектуал - не мог не знать, что такой компромисс неминуемо обернется против него же самого и остальных республиканцев?! Трусость? Нет, он не был трусом, это очевидно. Или профессиональная политика - это игра? Удар отступление - выжидание - компромисс - новый шаг вверх, к власти? Что - в таком случае - может быть гарантией против повторяемости такого рода ситуации? Гласность? Выборность? Четкость программы политика и возможность - на деле, а не на словах - проверить ее? Или этого недостаточно?"

Во время бурного обсуждения в Национальном собрании проекта мирного договора с Пруссией мэр Страсбурга, аннексированного немцами, умер от разрыва сердца; Виктор Гюго отказался от депутатского мандата:

- Париж скорее готов пойти на смерть, чем допустить бесчестие Франции! Три недели назад Собрание отказалось выслушать Гарибальди, сегодня - меня. Этого с меня достаточно!

Виконт де Лоржелиль закричал торжествующе:

- Собрание не хочет слушать господина Гюго лишь потому, что он говорит не по-французски!

...Большинство республиканских друзей Клемансо отказались от депутатских мандатов; однако мэр рабочего Монмартра хранил молчание, он ни разу не поднялся на трибуну Национального собрания; был крайне точен при обмене мнениями с коллегами во время перерывов; предпочитал слушать, цепко вглядывался в лица; дивился искусству интриги, которое блистательно демонстрировали старцы из лагеря монархистов и клерикалов.

Ночью, оставшись наедине со своими мыслями, выстраивал линию з а щ и т ы: "Я обязан принести себя в жертву будущему. Если все республиканцы выйдут из Национального собрания, кто сможет объединить правых и левых - во имя спасения Франции?!"

Вернувшись в Париж, Клемансо впервые услышал слово "ренегат", таинственная категория "народ" выносит суждения спонтанно, требуя от избранника п о с т у п к о в, а не с л о в.

На выборах, состоявшихся после того, как Париж был провозглашен Коммуной, Клемансо потерпел поражение и сложил с себя звание депутата и мэра; все те месяцы, что Коммуна истекала кровью, он пытался п р и м и р я т ь непримиримое - изменника Тьера с героями коммунарами.

Иногда в нем просыпался прежний Клемансо: он был свидетелем казни депутата Национального собрания Мильера; когда озверевшие солдаты заставляли народного избранника стать на колени, он отказался: "Убейте меня, убейте. Но вы не сможете меня унизить". Рассказывая об этом, Клемансо не мог сдержать слез.

Бежав из города, истекающего кровью, он сказал себе: "Как патриот Франции, я никогда не соглашусь с ее унижением; все, что было захвачено пруссаками, должно быть возвращено; как интеллигент, я не вправе допустить того зверства, которое было столь ужасающим во время гражданской войны, - лишь эволюция есть гарант порядка и прогресса; Тьер - кровавый клоун, он упивается победой, не понимая, что его дни сочтены; надо сломать в себе обиду на тех, кто не понял меня; надо ждать, чтобы н а р ы в Тьера прорвался, подсох и отпал сам по себе; надо набирать очки популярности; став известным не одному Парижу, а всей Франции, я приду в Ратушу и приму верховную власть. Об этом еще меня попросят - те именно, кого я исподволь и не спеша подготовлю".

Он таился шесть лет. Он дождался своего часа: был избран в парламент вместе с Гамбеттой - от с в о е г о "восемнадцатого" округа Парижа.

Он тем не менее и тогда продолжал выжидать.

Лишь спустя три года после возвращения в политику Клемансо произнес свою первую речь, потребовав от правительства амнистии коммунарам.

В тот же день секретная служба Франции начала вести на него тайное досье; Бисмарк потребовал отчета у своего посла - "кто этот человек?"; Александр Второй срочно вызвал к себе французского поверенного в делах Ле Фло:

- Речь Клемансо произвела на нас гнетущее впечатление...

Клемансо, словно чувствуя, что время работает на него, произнес свою вторую речь, следствием которой было падение правительства.

Именно тогда он открыл свою газету "Жюстис", в коллегию которой вошел и Шарль Лонге, зять Карла Маркса.

Именно тогда, получив а у д и т о р и ю, Клемансо сделался лидером парламентской оппозиции, начал бичевать колониальную политику Франции в Тунисе и Индокитае, низвергал правительства, постоянно думая о том времени, когда он сформирует такой кабинет, который наконец позволит ему осуществить все то, о чем он думал после поражения Коммуны.

С особым интересом Дзержинский читал документы о том, как совершенно неожиданно карьера Клемансо обрушилась из-за аферы, связанной со строительством Панамского канала; несмотря на то что его ближайшие друзья Эмиль Золя, братья Гонкур, Анатоль Франс, инженер Эйфель (его, впрочем, тоже привлекли к суду и приговорили к тюремному заключению) делали все, что могли, стараясь доказать невиновность "монгола" - так называли Клемансо друзья за чуть раскосые глаза и жгуче-черные волосы, - он проиграл выборы, был ошельмован как английский агент и выброшен из политической жизни страны; ему тогда шел уже пятый десяток.

Первая дуэль, на которую он вызвал человека, обвинившего его в шпионстве и коррупции, кончилась мировой, ибо Клемансо еще пытался прийти к компромиссу; однако, окончательно потеряв парламентский мандат, он немедленно вызвал на дуэль депутата Дешеналя и рассек ему шпагой лоб и веко, предварительно назвав клеветника в своей газете "подлецом и негодяем". Депутатского жалованья не было более; Клемансо начал работать как профессиональный журналист, ежедневно печатал статьи о дипломатии и театре, политике и оперетте, финансах и военной стратегии; запоем читал классику, философов, экономистов, военных мыслителей; опубликовал несколько романов и повестей.

Когда - по прошествии долгих семи лет - началось дело Дрейфуса, спровоцированное антисемитами во французской армии, Клемансо прервал занятия изящной словесностью и бросился на защиту человека, виною которого было только то, что его родили евреи.

Битва за престиж Франции, которому был нанесен удар шовинистическим отребьем страны, вновь подняла Клемансо; добившись освобождения Дрейфуса, французские интеллектуалы во главе с Золя, Франсом, Прево, Элиз Реклю, Клодом Моне активно поддержали созданную Клемансо партию радикал-социалистов; Клемансо был избран в сенат республики вместо генерала, начавшего травлю Дрейфуса; в феврале девятьсот пятого года он - вместе с Анатолем Франсом вошел в "Общество друзей русского народа", которое открыто обвиняло Николая в тирании и зверствах.

Через несколько дней после вхождения в "Общество" Клемансо обратился к русскому императору с предложением провести буржуазно-демократические реформы:

- Лишь это может спасти Россию от хаоса революции...

Через год он стал министром внутренних дел, а затем премьером.

Когда рабочие вышли на демонстрацию, Клемансо отдал приказ полиции стрелять в бунтовщиков...

А уж после этого, санкционировав займ Николаю Кровавому, начал дипломатическую игру, которая должна была объединить Францию с Англией и Россией - против Германии; мщение, да здравствует мщение, ничего, кроме мщения!

...Дзержинский походил по камере, вернулся к столику, вмонтированному в стену каземата, и записал: "Следует рассмотреть в высшей мере интересные тезисы; русская революция понудила буржуазию Запада резко изменить свою внутреннюю и внешнюю политику; сделано это было стремительно, безо всякой обломовщины; капитал вышвырнул из правительства всех тех, кто представлял абсолютистскую тенденцию девятнадцатого века; произошла смена декораций; в Париже к власти пришел "ниспровергатель и республиканец" Клемансо; в Лондоне в кабинет рвутся "либералы" Ллойд-Джордж и Черчилль, сменившие старцев, не умевших осмыслить суть изменений, происходящих в мире, ускорение которым придала наша революция; в Риме вместо дряхлых мумий появился мобильный Джолитти, тоже "республиканец и либерал"... Процесс противостояния русской революции приобретает характер международный, общеевропейский... Горько то, что Запад воспользовался результатами нашей борьбы, ускорил прогресс, а Россия по-прежнему прозябает в спящем бездействии..."

- Хорошо работаете? - услыхал Дзержинский голос за спиной; не двигаясь, поднял глаза; сквозь доски, которыми было забрано окно каземата, светились звезды: ночь; голос узнал сразу - подполковник Вонсяцкий.

- Да, благодарю, - ответил, не поднимаясь.

- Я бы хотел посмотреть, что вы пишете, Дзержинский.

- Письмо.

- Вот я и намерен его прочитать. Дайте-ка мне...

- Возьмите. Если это не противоречит правилам.

- В тюрьме нет правил, Дзержинский. В тюрьме существует распорядок. Рас-порядок, два-порядок, три-порядок...

Вонсяцкий обошел Дзержинского, легко взял со стола листочки, прочитал, вздохнул:

- Письмо... Любимой? Детям? То-ва-ри-щам?

- Потомству.

- У вас его не будет.

- Ну уж! Это у вас нет потомства, полковник. У меня будет всенепременно...

- Да? Господи, как мне жаль вас, политиков... Какой-то массовый психоз, ей-ей...

Он достал из кармана спички, чиркнул, поджег листочки реферата, дождался, пока лижущее пламя охватило их со всех сторон, наслаждаясь болью, дал облизать огню пальцы, медленно разжал их; пепел, словно черный снег, пал на каменный пол.

- Я скажу, чтоб вам подослали бумаги, Дзержинский. Пишите. А я буду приходить и жечь. У меня с детства нездоровая тяга к огню.

Дзержинский вдруг засмеялся; Вонсяцкий смотрел на него с несколько испуганным недоумением:

- Что с вами?

Дзержинский, продолжая смеяться, стянул с себя бушлат, штаны, сбросил деревянные колодки и, как шаловливый ребенок, прыгнул на тонкий матрац.

- Вы что? - повторил Вонсяцкий. - Что с вами?

Продолжая смеяться, Дзержинский отвернулся к стене и сунул ладони, сложенные щепотью, как на молитве, под щеку; скула сделалась красной; в бронхах клокотал кашель; если смеешься, он удерживается, как ни странно; не надо, чтобы этот полковник слышал, как я кашляю, а пуще того видел, как сплевываю ярко-красную кровь; нельзя радовать врагов, их надо пугать; нет ничего страшнее веселого смеха узника...

...Назавтра получил весточку с воли: товарищи рассказывали о том, как идет работа по шалуну [одна из кличек Азефа, данная ему Дзержинским]; импульс, приданный делу Феликсом Эдмундовичем, каждый день приносил новые результаты... Пусть уйдет, только б молчал

После ревельского дела Азеф снова уехал в Европу: "Все, Александр Васильевич! Больше нет сил, выдохся, могу сорваться... Бурцев снова начал есть поедом, надобно сыграть перед ЦК обиду: "Ухожу из террора, хватит, вы меня не в состоянии защитить, ставьте а к т ы сами".

Герасимов устроил прощальный ужин, сказал, что оклад содержания в тысячу рублей золотом будет поступать на счет Евгения Филипповича, как и прежде, тщательно разобрал меру угрозы со стороны Бурцева: "Сплетни, у него реального ничего нет; пустите через самых близких слушок, что, мол, Владимир Львович сам состоит на службе в охране; шельмуя подвижников, хочет опозорить целую эпоху русского революционного движения социалистов-революционеров и его авангард террористов"; интересовался, чем намерен заняться Азеф в Европе; "только не политика, не надо, грязь; биржа без информации тоже не очень-то надежна; впрочем, кое-какой информацией могу снабжать, но - тридцать процентов за услугу, иначе нельзя: все то, что бесплатно, - не надежно, я бы не поверил".

К концу ужина Азеф несколько успокоился, с м о г опьянеть, пустился в воспоминания; заметив в глазах собеседника жадный, т я н у щ и й с я интерес, сразу же закрылся; встав, откланялся; трижды облобызались. Жаль, заперев дверь, подумал Герасимов, действительно коронный агент, второго такого не будет.

То, что и после Ревеля вновь обошли званием, Герасимова ударило больно; слег с сердечным приступом, левая рука словно онемела; закрывшись на конспиративной квартире, тяжко думал про то, чему он не дал осуществиться на одном из кораблей во время встречи императоров; пора иллюзий кончилась, п о л к о в н и к; Глазова поздравил с Владимиром; сначала, впрочем, тоже не хотели давать; написал рапорт: "Неблагодарность рождает пассивность. Растеряем самых ценных работников! Государственное равнодушие может привести к непредсказуемым последствиям. Раздача наград лишь только тем, кто постоянно на виду, а на самом деле есть балласт, развращающе действует на думающих офицеров"; хотел присовокупить, что скандалы с изменой бывших чиновников департамента полиции Бакая и Меньшикова, переметнувшихся к эсерам, были спровоцированы начальством: этих людей многократно обходили чинами и наградами, вот и результат, не надо обижать с в о и х.

Видеть никого не хотел; впервые ощутил высокую прелесть одиночества; утром приходил "Прохор Васильевич" ["Прохор Васильевич" - одно из конспиративных имен агента охранки "Николая - золотые очки", умер в Западном Берлине в 1949 году], начавший служить филером еще тридцать лет назад; подавал завтрак в постелю; отправлялся на базар, приносил продукты, напевая что-то протяжное, горестное; готовил обед; сухонький, маленький, с лучистыми глазами, а ведь табуретку из-под ног Софьи Перовской выбивал!

Врачи советовали Герасимову не ужинать - стакан какао или молока с медом; так что после обеда был один, никто не мешал оставаться наедине с собою самим; именно во время болезни до конца убедился: ничего путного в империи не будет, развалится по кускам; царь боится новых людей, тасует привычную ему колоду, важно, чтоб были из хороших семей древнего роду, а есть голова или нет - не имеет значения; не уставал дивиться тому, что сферы все более страшатся деятельности тех, кто мог бы стать спасителем монархии, - Милюкова, Набокова, Шингарева, словом, ведущих кадетов; поступали запросы на компрометирующие материалы по Гучкову, а ведь друг Столыпина, председатель Государственной думы! Не могли, видно, простить, что открыто говорил о необходимости передачи исполнительной власти промышленникам вроде Путилова, понимающим, как ставить дело; в двадцатом веке именно дело является неким цементом империи, связует всех воедино. Читая данные наблюдения за Милюковым и запись его бесед, сделанные агентурой, внедренной к кадетам (к ним-то не трудно внедриться, никакой конспирации, да и что конспирировать, когда душою и телом за государя, хотят только соблюдения декорума, основ парламентаризма, идеал - Англия, конституционная монархия, покровительство банкирам, промышленникам; ворочайте, милые, поднимайте державу, мы вам в помощь, а не в помеху), поражался полнейшему совпадению своих мыслей с тем, что говорил Павел Николаевич: "Если государь устранит мертвящий панцирь бездеятельной бюрократии, если позволит монаршим декретом сформировать правительство, состоящее из молодых, мобильных предпринимателей, имеющих широкое европейское образование и опыт работы с западными фирмами - великий Петр не зря своих оболтусов отправлял в аглицкие земли, - тогда не кнут будет объединять Россию, но и н т е р е с! Правые в Думе не ведают, что творят, провоцируют сепаратистские тенденции своими воплями о превосходстве русского гения над всеми другими народами империи, относя сюда не только евреев, поляков, финнов, закавказцев и Туркестан, но даже и Украину; действие неминуемо родит противодействие, неужели их нельзя осадить? !"

Поднявшись, на службу Герасимов не вышел; уехал в Кисловодск, там прожил полтора месяца на даче у приятеля, биржевого маклера Тасищенки Андрея Кузьмича; твердо сказал себе, что справедливости ждать не приходится; надежда только на собственную умелость; играл теперь на бирже постоянно; деньги хранил в сейфе, в банк не передавал, - в империи все подконтрольно, захотят опорочить - в два мига устроят. Покупал ценные бумаги, золото, камушки; что бы ни случилось - положил в бархатный мешочек и - адью, "все мое ношу с собою", пропади ты пропадом золотое шитье на генеральских погонах! Ныне обиженным быть дальновиднее, чем осыпанным благорасположительными знаками внимания, дело идет к краху, внешне-то вроде бы все успокоилось, а внутри гниет, государственная чахотка, иначе и не определишь...

Вернулся в Петербург посвежевшим, уверенным в правоте избранного курса; надо сделать все, чтобы как можно дольше держаться в кресле шефа охраны, ибо информация есть залог успеха на бирже; проверившись (не сразу даже оценил комизм происходящего: от кого ему-то проверяться? Как от кого?! - От своих! У нас свои страшнее чужих, ам - и нету!), отправился в ювелирный магазин на Невском и, чуть изменив внешность, как обычно в таких случаях, прихрамывая, купил роскошный перстень с брильянтом бурского производства; пять каратов, десять тысяч рублей золотом, в л о ж е н и е; на конспиративную квартиру вернулся радостный, сам себе заварил чай; удивился неожиданному звонку в дверь; страх пришел через мгновенье, когда было отправился отворять замок; на цыпочках вернулся в кабинет, достал из стола револьвер, только потом осведомился - чуть изменив голос, - кто пришел; поразился, услыхав Азефа.

Войдя в темную переднюю, Азеф тяжело повалился на стул, - лицо ужасное, синяки под глазами, нездоровая желтизна на висках, испарина, словно был в жару.

Герасимов рассыпал слова приветствия; действительно) обрадовался; замолчал, увидав, что Азеф плачет; поначалу-то подумал, что это капли дождя у него на щеках.

- Господи, Евгений Филиппович, что случилось?

- Я провален, - прошептал Азеф. - Меня выдал Лопухин...

- Да господь с вами, не может этого быть! Он же интеллигентный человек! Высший чиновник был в империи, действительный статский, нет, нет, не верю! Ну-ка, раздевайтесь, пошли к столу, что ж вы здесь-то?!

Азеф тяжело поднялся, неловко стащил с себя легкое желтое пальто ангорской шерсти, бросил его на подзеркальник и, шаркая ногами, словно старик, пошел в залу; Герасимов отметил, что ботинки на Азефе были малиновой кожи, самые дорогие, очень, видимо, мягкие, настоящая лайка.

Еле дойдя до кресла, Азеф снова обрушился; кресло заскрипело, и Герасимов испугался, как бы оно не развалилось под слоновой тяжестью д р у г а; о чем я, одернул он себя, развалится - починят, у человека трагедия, а я о мебели.

- Во время третейского суда над Бурцевым, - всхлипнул Азеф, - все его нападки отбили поначалу... А потом он сказал, что у него была встреча с Лопухиным... И тот дал показания, что я... Что я... Вы понимаете?! Меня теперь убьют! Зарежут или пристрелят! Понимаете или нет?! - спросил он жалобно, словно маленький ребенок. - А у меня жена, Любочка! Дети... Вы понимаете, что сделал ваш Лопухин?! Я же на него работа-а-ал, - чуть не завыл Азеф, стараясь сдержать рыдание. - Он про меня все знает...

- Ничего он про вас не знает! И перестаньте плакать! Взрослый мужчина, как не совестно! Не верю я вам. Не верю, и все тут! Он не мог, понимаете? Он же давал государю присягу на верность.

По-прежнему неутешно плача, Азеф ответил, всхлипывая:

- А Меньшиков не давал?! Бакай не давал?! Оба давали! А потом назвали мое имя Бурцеву... Ну ладно, их Чернов с Савинковым отвели - пешки! А тут Лопухин! Он же мог знать, что я вам Савинкова под петлю отдал... А этот лишен жалости, он мне горло будет бритвой перерезать и в глаза заглядывать, чтоб насладиться моим ужасом...

- Погодите вы, - раздражаясь, сказал Герасимов. - Лопухина из-за вас погнали с должности! Из-за того, что вы великого князя Сергея на воздух подняли... Стойте на своем: "Месть!" Лопухин вам мстит за то, что вы оказались невольным виновником его позорной отставки! И за Плеве он вам мстит! Вы же ставили а к т ы? Вы или нет?

Азеф на какое-то мгновение перестал плакать, втянул голову в плечи, лихорадочно раздумывая, что ответить Герасимову; признание такого рода могло грозить петлей. Хотя какая разница, где повесят - в собственной парижской квартире или на Лисьем Носу?!

Снова начав подвывать на одной высокой, по-бабьему безысходной ноте, Азеф не говорил ни слова.

Герасимов сразу же понял, отчего тот на мгновение замолк, - ясное дело, с Лопухиным играл двойную роль; только мне служил верой и правдой, ни разу не подвел; в конце концов, генерала Мина я ему отдал - без слов, конечно, но разве нужны слова единомышленникам, когда глаза есть?

- Самое ужасное, - проговорил наконец Азеф, по-прежнему всхлипывая, - что они меня настигли, когда я покончил с этой страшной двойной жизнью, думал, вздохну спокойно, научусь засыпать без стакана ликера...

- Знаете что, Евгений Филиппович, одевайтесь-ка, милый друг, и поезжайте домой к Лопухину. Адрес я вам дам. Я не верю Бурцеву. У меня такое в голове не укладывается. Ну, жалься на правительство, брани Столыпина - теперь это с в о и м не очень-то возбраняется, но чтоб отдавать революционерам коронного агента?! Нет и нет, не верю!

- Я боюсь, - прошептал Азеф. - Я боюсь к нему идти, Александр Васильевич... Я всего теперь боюсь, я раздавлен и сломан! Я погиб.

- Встаньте. Встаньте, Евгений Филиппович. Мне стыдно за вас. - Герасимов отошел к сейфу, достал несколько паспортов - немецкий, голландский, норвежский. - Берите все три. Абсолютно надежны. Дам еще три русских. В деньгах вы не нуждаетесь. В крайнем случае - исчезнете... Это бедному трудно исчезнуть, а с деньгами - плевое дело.

...Дверь Лопухин открыл самолично; по случаю субботы горничную отпустили к тетке, что жила на островах; увидав Азефа, не сразу его узнал; потом, вглядевшись в отечное, желтое, залитое слезами лицо провокатора, сделал шаг назад и демонстративно прикрыл рукой ту дверь, что вела в квартиру.

- Что вам? - спросил брезгливо, будто обращался к какому нищему или того хуже.

- Алексей Александрович, мне совершенно необходимо с вами объясниться, всхлипнул Азеф. - Найдите для меня хотя бы полчаса.

- Нет. Я занят, - отрезал Лопухин. - Если что-либо срочное, извольте отправить письмо, я отвечу, если сочту возможным.

- Я не могу уйти, не объяснившись... Речь идет о моей жизни... Вы действительно встречались с Бурцевым?

Пьянея от неведомой ему ранее радости - ощущать себя самим собою, Лопухин ответил:

- Да. Я с ним встречался.

- И вы- открыли ему все?

- Да. Это был мой долг. Понятный долг честного человека.

Азеф на какое-то мгновение стал прежним Азефом; тяжело засопел, плакать перестал, расправил плечи:

- А каким вы были человеком, когда торопили меня, чтоб я вам Чернова отдал с Савинковым? Чтоб петлю на их шеи поскорей накинуть? Честным человеком?!

- Вон отсюда, - сказал Лопухин, кивнув на входную дверь, которую Азеф не догадался захлопнуть. - Вон!

- Да как вы...

- Вон, - повторил Лопухин и начал закрывать дверь, подталкивая ею плечо Азефа; тот обмяк, оттого что до ужаса четко увидел проститутку Розу, которую он, облегчившись, так же брезгливо выставлял из квартиры - в студенческие еще годы.

К Герасимову возвращался под дождем, пешком, не проверяясь, забыв про постоянно грозившую ему опасность. Холодный сетчатый дождь был ему сейчас радостен, - ж и з н ь; я живу, иду под дождем, ступаю, как в детстве, в лужи; это же такое счастье - делать то, что запрещают, воистину высшее счастье жизни, - у к р а д к а, т а й н а, ш а л о с т ь!

Войдя в квартиру полковника, снова обрушился в кресло, которое затрещало еще круче и обреченнее; закрыл глаза, потер веки; в черно-зеленых кругах, как в каком-то ужасе, возникло лицо Каляева; я убил его, услыхал он свой голос; и Фрумкину я убил, и Попову, и Зильберберга, а он меня называл "дядя Ванечка"; ох, только б не думать об этом; не я их - так они б меня убили. Жизнь - это борьба. Нечего слюни распускать. Думай о себе. Нет ничего выше тебя, Евно. Ты средоточие всего, потому что жив и борешься за то, чтобы жить как можно дольше. Ты ни в чем не виноват, - уняли бы безумного Бурцева, и ты бы убил царя; как пить дать, Герасимов этого же хочет, дураку не видно...

- Ну как? - спросил Герасимов. - Объяснились?

Азеф потер лицо мясистой, громадной ладонью и грубо ответил:

- "Объяснились"? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить - раз плюнуть...

Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал:

- Я поеду к нему сам. Обещаю: договоримся миром.

- Нет. Не договоритесь, - Азеф покачал головой. - Напрасно все это. Ни к чему. Только дерьма нахлебаетесь.

- Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.

- Вы "сослуживцы", - Азеф сухо усмехнулся. - А я "подметка". Что со мной говорить? Отслужил свое - ив мусор, вон из дома...

- Я не узнаю вас, Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его с вашим-то опытом, с волей вашей - выиграете. Я в вас верю. Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.

...Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.

Лопухин и на этот раз дверь открыл сам, горничная еще не воротилась; кухарка готовила ужин, громыхая кастрюлями; звонка не слышала; Герасимова поначалу не узнал - тот сильно похудел на водах, пальто висело на нем, лицо осунулось, поздоровело; признав, искренне обрадовался:

- Ах, как это мило, что вы заглянули, Александр Васильевич, вот уж не ждал! Не с посланием ли от Петра Аркадьевича?

(До сих пор Лопухин затаенно верил, что Столыпин вот-вот пригласит его вернуться; как правило, все уволенные с больших должностей уповают на чудо, совершенно лишаются логики, живут грезами, - вот что значит отойти от дела, упустив из рук власть!)

- Думаю, он заканчивает его обдумывание, - улыбнулся Герасимов. - Живем в непростое время, огляд нужен, р а з м и н к а...

- Раздевайтесь, Александр Васильевич, милости прошу к столу. Чайку? Или спросить кофе?

- Молока, если разрешите. Держу диету. Молоко очень помогает похуданию, должен заметить.

- Ах, суета сует и всяческая суета, - вздохнул Лопухин, вешая пальто Герасимова на оленьи рога. - Все под богом ходим, сколько кому суждено, столько и проскрипит; тощий не станет толстым, склонный к полноте не похудеет...

Крикнув в темный длинный коридор, который вел на кухню, чтоб сделали английского чаю и подали стакан молока, Лопухин провел Герасимова в кабинет, сплошь завешанный фотографиями, маленькими миниатюрками, акварелью, карандашными рисунками, и усадил его в старинное кожаное кресло, стоявшее возле камина; сам устроился напротив, на атласном треножнике, очень его любил, в детстве скакал на нем верхом, представляя себе норовистым конем.

- Ну, так с чем пожаловали? Я, признаться, поначалу решил, что вы от премьера... Раньше-то он был для меня "Петя"... Как же власть воздвигает границы между людьми! Мне передавали, что он несколько раз осведомлялся обо мне, потому и решил, что вы, столь близкий к нему человек, пожаловали с приятными известиями.

- Я по частному делу, Алексей Александрович, - ответил Герасимов, кляня себя потом за то, что не оставил Лопухину хоть гран надежды: весь разговор мог бы принять иной оборот, спас бы Азефа, какое д е л о развернешь без урода?

- Ну что ж, - ответил Лопухин с нескрываемым разочарованием, - к вашим услугам...

Кухарка принесла чай и молоко, поставила стаканы на низкий столик, выложенный уральскими самоцветами, и, пожелав гостю приятно откушать свежего молочка, выплыла из кабинета, мягко притворив за собою большую двустворчатую дверь.

- Я по поводу Азефа, - сказал наконец Герасимов, ощущая какое-то тягостное неудобство.

Лопухин не донес чашку до рта, досадливо вернул ее на блюдце:

- Вот уж напрасно вы об этом мерзавце печетесь!

- Но этот, как вы изволили выразиться, мерзавец довольно долго работал с вами, - достаточно резко возразил Герасимов.

- Он со мною не работал. Он предавал своих друзей департаменту и за это брал деньги. Он расплачивался за свое богатство головами людей, которые ему верили... Я никогда не забуду, как он выдал мне своего ближайшего друга Хаима Левита: "тот готовит а к т, очень опасен, ему не место на земле". Левита взяли и привезли в департамент. Я специально пошел на допрос; худенький такой, шейка тоненькая, глаза горят, бросил химический факультет университета во имя революции, а был, судя по оставшимся публикациям, талантлив, профессура в нем души не чаяла... Как сейчас его помню, знаете ли... Я спросил: "Кто вас мог предать, Левит?" А он ответил с презрением: "Среди революционеров предателей нет!" - "Ну а как же вы тут очутились? Кто из ваших знал, где находится динамитная мастерская? Мы же вас с поличным взяли, Левит. А это значит, что вы подпадаете под юрисдикцию военного суда. И приговор будет однозначным - казнь. Вы это понимаете?" - "Прекрасным образом понимаю". - "Кто приходил к вам в мастерскую семь дней назад? Жирный, высокий, со слюнявым ртом?" Тут бы ему и дрогнуть, я ж ему спасательный круг бросил! Назови руководителя - ему петля, тебе каторга, а там, глядишь, за молодостью лет и помилуют... Так ведь нет, перекосился, будто от удара, и ответил: "На все дальнейшие вопросы провокационного характера отвечать отказываюсь"... И ни слова больше не проронил... Повесили несчастного юношу, а вы, изволите ли видеть, пришли хлопотать за пособника палачей...

- Нас с вами называли палачами, - заметил Герасимов. - Кровавыми царскими палачами... Ну, да бог с ним, перенесем и такое... А вот жизнь-то вам Азеф спас, Алексей Александрович. Ведь на вас был а к т запланирован. Но он не дал его совершить.

- Полагаете, из благородных соображений? - осведомился Лопухин. - Рыцарь? Да он сам этот акт против меня ставил, чтобы выклянчить себе больший оклад содержания!

- За риск положено платить.

- Он работал без риска! Повторяю: он расплачивался головами своих друзей.

- Его друзья были нашими врагами, Алексей Александрович... И продолжают ими быть поныне...

- Моими? - усмешливо переспросил Лопухин. - Нет, теперь они не являются моими врагами. Ваши? Да, бесспорно. Когда вас вышвырнут с государственной службы, а это может произойти в любую минуту - кто-то про вас кому-то нашепчет, не так глянете, не то скажете, донесут в одночасье, - они перестанут считать вас своим врагом. Вы думаете, что Азеф не имел никакого отношения к убийству великого князя Сергея? Он поставил этот акт, он! У меня брал деньги, чтобы спасти великого князя, отдал нам почти всех своих боевиков, но трех, самых отважных, приберег - "мол, я о них ничего не знал, ваши филеры прошляпили, не тем маршрутом великого князя повезли!". Ложь все это! Ничего мои филеры не прошляпили! Он двойник! Мерзкий провокатор! Он всегда и всех предавал!

- Алексей Александрович, я что-то не возьму в толк: вы действительно намерены публично подтвердить работу Азефа на тайную полицию?

- Публично я ничего делать не намерен. Но если мне покажут какие-то документы, а они, судя по всему, у Бурцева есть, я роль приписного шута, который тупо повторяет то, что печатают наши официозы, играть не стану...

- Погодите, Алексей Александрович, погодите... Вы намерены открыть революционерам имя вашего сотрудника?

И тут Лопухин ударил:

- Вашего, Александр Васильевич, вашего...

Герасимов поднял глаза, в которых было горестное понимание той обиды, которая постоянно точила сердце Лопухина; если бы я мог открыть ему все про себя, он бы пощадил Азефа; но разве скажешь? Никто никому не верит, все в себе; околдованы страхом, он въелся в нашу плоть и кровь...

- Алексей Александрович, вы понимаете, что ваши показания - даже доверительные, а отнюдь не публичные - означают вынесение Азефу смертного приговора? А ведь у него жена, двое маленьких детей... Каково им будет, об этом вы подумали?

- А он вспоминал про семью, когда покупал себе на департаментские деньги роскошных кокоток?! Он вспоминал про семьи тех, кого отправлял на виселицу? Он целовал Фриду Абрамович в лоб, обнимал, как сестру, а накануне сказал нам, где ее брать с поличным - чтоб сразу под петлю! А у Фриды этой мать парализованная, умерла от голода через три месяца после того, как казнили дочь. А Каляев? "Мой сын, мой сын!" Нет, Александр Васильевич, и не просите! Я через себя переступить не могу!

- Скажите, вы с Бурцевым действительно виделись?

- Я слышу в вашем вопросе интонации допроса, - сухо заметил Лопухин. - Или я ошибаюсь?

- Помилуйте, Алексей Александрович! Как вы могли такое подумать?! Просто я не могу не констатировать, что ваши показания революционерам - в какой бы форме они ни были даны - могут быть квалифицированы как разглашение тайны... Я не могу поверить, что вы, юрист по образованию, представитель одной из самых уважаемых русских дворянских династий, могли пойти на заведомое преступление.

- Преступление? А как же закон о свободе слова, дарованный государем в манифесте? Еще в девятьсот шестом году бывшие полицейские чины Меньшиков и Бакай назвали Бурцеву имя Азефа как провокатора. Чем я хуже их?!

- Они - пешки, Алексей Александрович. Их показания можно дезавуировать, оспаривать и шельмовать. Человек вашего положения шельмованию не поддается. Ваши показания - смертный приговор Азефу.

- "Вашего положения"? - переспросил Лопухин и нервно подкрутил острые кончики аккуратно подстриженных усов "а-ля Ришелье". - А каково мое положение? Я ныне частное лицо. Без пенсии и звания. Я банковский служащий, никак не связанный с департаментом...

- Вы давали присягу государю, Алексей Александрович.

- Именно. И я ей верен. Но я ненавижу тех, кто своим поведением бросает на него кровавую тень! Чем скорее мы избавимся от провокации, тем чище станет в империи воздух. Мы плодим гнусность затхлого подполья, позволяя мерзавцам создавать "подконтрольные революционные организации". Мы не желаем думать, что сами же рождаем злокачественные опухоли в государственном организме! Сами! Своими руками! А за ликвидацию этих - нами же созданных - . "подпольщиков" получаем погоны и награды. Но не удосуживаемся подумать, сколько горячих голов заражаются бомбистской горячкой, соприкасаясь с "поднадзорным подпольем"!

- Итак, вы не намерены отказаться от своего решения? - сухо осведомился Герасимов.

- Ни в коем случае, - так же сухо ответил Лопухин.

- Но вы отдаете себе отчет, к каким последствиям для вас это может привести?

- Русский народ меня поймет. Я пекусь о его будущем, а не о своей карьере.

- Я бы хотел, чтобы вы еще и еще раз взвесили все то бремя ответственности, которое решились на себя взять. Не переоцените своих сил. Народ русский оценит ваш поступок так, как мы ему присоветуем. Не обольщайтесь. Нас - таких, как вы и я, - сотня тысяч, от силы. Нам бы и жить, ощущая локоть друг друга. Пока-то еще наш народ научится читать, писать и думать! Столетия пройдут, Алексей Александрович, века!

- Не знаю, как вы, а я горжусь моим народом, милостивый государь! отчеканил Лопухин, резко поднявшись с треножника, дав этим понять, что визит полагает оконченным.

Попрощались кивком, руки друг другу не подали...

Выслушав Герасимова, премьер только пожал плечами:

- Полно, Александр Васильевич, будет! Я всегда считал вас трезвенно мыслящим человеком... Несмотря на то что мои пути с Лопухиным разошлись, я высоко его уважаю... Он никогда не пойдет на то, чтобы играть на руку бомбистам.

- Петр Аркадьевич, именно потому, что я, как вы изволили заметить, человек трезвенно мыслящий, уверяю вас: Лопухин поступит именно так, как обещал. Он обижен властью. Обида - категория особого рода, она подвигает людей на самые неожиданные действия, подчас совершенно необъяснимые... А в министерстве иностранных дел мне сообщили, что он днями выезжает в Лондон - по делам своего банка... А в Лондоне сейчас революционный клоповник... И эсеровский филиал там функционирует на Чаринг-кроссе в доме три, на втором этаже... Он, Лопухин-то, с чего начал разговор? С того, не вы ли меня к нему послали? Он спит и видит вернуться на службу. Если бы вы нашли возможным отправить ему письмецо накануне отъезда, - мол, по возвращении жду вас для разговора, вот тогда он бы еще подумал, как поступить...

- Ну, знаете ли, - рассердился Столыпин, - я не намерен играть провокаторские игры, Александр Васильевич. Если я пишу такого рода письмо, это значит, я должен с ним встретиться и предложить ему пост, а вам прекрасно известно отношение к несчастному Лопухину в сферах... Его не пустят обратно. Каждый, кто отошел от дел так, как он, смят раз и навсегда.

- Петр Аркадьевич, если вы не прислушаетесь к моему совету, империю ждет скандал, какого еще не было. Нас всех обольют грязью. Всех без исключения...

Раздражаясь еще более, Столыпин ответил достаточно резко:

- Российский премьер выше инсинуаций бульварной прессы.

- Азеф может пойти на то, чтобы открыть все, Петр Аркадьевич. Он знает о нас очень много. У него такие информаторы сидят в Петербурге, что и сказать страшно. Об отмене поездки государя в Ревель по морю он узнал раньше нас с вами. И сказал ему об этом действительный тайный советник, высший сановник империи, и сказал оттого, что все ощущают трагическую неустойчивость происходящего!

Столыпин нервно поежился:

- Левые меня клянут вешателем, "Союз русского народа" обвиняет в либерализме и попустительстве евреям, что ж, пора в отставку, грех великой державе терпеть дрянного премьера...

- Вы прекрасно понимаете, Петр Аркадьевич, что мыслящая Россия вами гордится... Речь не о вас идет, а об... - резко себя оборвав, Герасимов поднял глаза на потолок. - Поверьте, прежде всего я думаю о вас, когда бью тревогу... Разоблачение Азефа на руку вашим врагам... Без него я не сумею впредь организовать то, что поможет вам хоть как-то влиять на Царское Село. Без него я не сумею п у г а т ь. А без страха, оказывается, у нас жить не умеют, добро забывают, быстро предают тех, кому всем обязаны...

- Ну, хорошо, хорошо... - задумчиво произнес Столыпин. - А что, если мы намекнем Алексею Александровичу иначе? Если во время доклада государю я категорически укажу ему на необходимость санкционировать наконец ваш производство в генералы? Неужели Лопухин не поймет, что это обращено и к нему?

Герасимов почувствовал, как ухнуло сердце и пальцы на ногах сразу же сделались мокрыми и холодными. Головою он понял, что это, наоборот, вызовет ярость Лопухина, но острое чувство радости за себя понудило его пожать плечами:

- Если вы полагаете, что Алексей Александрович поймет намек такого рода, то мне спорить с этим трудно.

- Вот и договорились...

Герасимов хотел было снова попросить премьера хотя бы позвонить Лопухину, осведомиться о здоровье, посетовать на занятость - "найду время побеседовать, как только кончится сессия Думы", но понял, что именно сейчас он стоит перед главным выбором жизни: или получить генеральские погоны, или остаться в полковниках, а там, гляди, и вовсе лишиться должности.

И он промолчал.

...Азеф пришел на конспиративную квартиру шефа охранки, которую тот содержал на Итальянской улице, поздно; как и давеча, был трезв и подавлен, но не плакал уже.

- Значит, надеяться не на кого, - выслушав Герасимова, заметил он. - Всё. Точка. Конец.

- А что, ежели согласиться на партийный суд? - задумчиво, словно себя самого, спросил Герасимов. - Ваш авторитет не позволит ЦК принять кардинальное решение. Кладите на стол свои карты: "Будь я "подметкой", как бы смог поставить убийство Плеве? Великого князя Сергея Александровича? Генерала Мина? Градоначальника фон дер Лауница?! Царская охранка повесит меня, попади я ей в руки! Когда это было, чтоб полиция платила деньги за такие-то казни врагов народа?! Докажите, что я не ставил эти акты! Кто сможет опровергнуть очевидное? Лопухина выгнали со службы, не оставив ему даже оклада содержания! Всех его предшественников жаловали сенаторами, его - нет. В своем страстном желании вернуться в прежнее кресло он вступил в сговор с охранкой и начал кампанию против меня, которая на самом-то деле направлена против партии!" И пообещайте им представить документы об этой провокации охранки.

Загрузка...