Особенно надолго он задумывался - обхватив голову сильными пальцами, словно бы впиваясь ногтями в кожу, когда в который раз уже перечитывал данные о народном образовании. На всю Польшу "русского захвата" был один университет - один на семь миллионов населения! И в этом единственном университете всего две кафедры, где преподавание велось по-польски - литература и морфология. При этом курс, посвященный Мицкевичу, Ожешко, Словацкому, был практически сведен к минимуму, имена великих мыслителей назывались лишь, но творчество их не исследовалось: "Дзядов" боялись, запрещали декламировать; проецируя далекое прошлое на день сегодняшний, считали, что оберегут от крамолы, не понимая, что запрещенное не оберегает, но, наоборот, возбуждает к знанию. Польское право, имевшее многовековую историю, изучали на русском, поверхностно, пропуская целые эпохи; математику, физику, химию - подавно. Польским ученым нечего было делать в Королевстве, бежали в Париж и Лондон от "моральной нагайки" великодержавного черносотенства. Ни одного польского исследователя - пусть семи пядей во лбу (Мария Складовска-то в Париже состоялась, не на родине!) - в ассистенты не пускали, не то что в доценты. Когда талантливые ученые обратились с просьбой к генерал-губернатору позволить читать лекции в университете на родном языке по тем предметам, которые были не обязательными, факультативными, их, продержав пять часов в приемной, грубо выставили, пригрозив Сибирью, коли еще раз посмеют "дерзить" и поднимать голос на единственный для всей Империи язык - других нет, не было и не будет!

Дзержинский тянулся рукой к куреву, вертел в холодных пальцах тонкий "зефир", крошил черный, проваренный с медом табак, но усилием воли заставлял себя прятать папиросу в пачку: к своему здоровью он относился отстраненно, как к некоей данности, ему не принадлежавшей, - больной, что он сможет сделать для партии, какую пользу принесет полякам?!

Лицо его болезненно морщилось, когда он исследовал политику царского правительства по отношению к начальным школам: преподавание велось только на русском; несчастных семилетних человечков, привыкших дома говорить на родном языке, пороли и ставили "на горох" за акцент. Частные школы, где часть предметов позволялось изучать по-польски, были лишены дотаций; попечителями туда назначались, как правило, "хранители", ненавидевшие "ляхов" глубинной ненавистью темных, малограмотных держиморд.

В судах неграмотный польский крестьянин обязан был держать ответ на русском языке; бедолагу обирали секретари, поднаторевшие в писании кассаций и жалоб; прошение, составленное на польском, к рассмотрению не принималось: изволь только на государственном языке излагать, на родном - ни-ни!

Запрещались представления драмы и комедии на польском; книги, после жестокой цензуры, издавались тиражом ограниченным; Людвиг Шепаньский, выпускавший "Жице", печатал повести и стихи эстетские, проникнутые надмирным индивидуализмом - ему р а з р е ш а л и, этот не опасен; позволяли и Станислава Пшибышевского - "настроенец", он г л а в н о г о не трогал, а вот Болеслава Пруса боялись, каждую страницу на свет смотрели - не прячет ли что между строк: пишет с болью, но не для себя и про себя, а про тех, кто кругом, и не для эстетов - для читателей. Послушным критикам было предписано творчество этого мастера не замечать - будто и нет, а то и побранить за туманность и "эпигонство" - термин-то уж больно хорош, ибо непонятен, с непонятным каждый согласится, кому охота себя дураком и неучью выставлять?!

Всем этим великодержавным царским бесстыдством пользовались разного рода оппозиционные группы в Польше - каждая по-своему. Партия "разумной политики", иначе именовавшаяся "реалистической", предлагала разъяснительную, постепенную работу с петербургской администрацией, уповая на "здравомыслящие силы, стоящие подле Трона нашего обожаемого монарха, от которого злые бюрократы с к р ы в а ю т; стоит только пробиться к нему, принести ему просьбу верноподданную, и все мигом, само по себе решится!".

"Лига народова" уповала, наоборот, как и "Лига независимости Польши", на поддержку Франции и Англии в борьбе против "проклятых москалей" - нелюдей, татарву, темень. И та и другая оппозиционные группы были, как считал Дзержинский, не столь опасны польскому рабочему движению в силу открытой своей несостоятельности. Труднее было с ППС, с социалистами, которые шли на борьбу с самодержавием под красным знаменем, гнили на акатуйской каторге, состояли в Международном социалистическом бюро, пользуясь поддержкой Бебеля и Каутского, признанных вождей социал-демократии. Все, казалось бы, правильным было в борьбе ППС - и опора на рабочих, и разъяснительная пропаганда среди крестьян, но работу они вели лишь среди польских рабочих и только для них. Русских, которые тяжелее других страдали под царским гнетом, вроде бы и не было. Болезнь национализма с годами не исчезала - наоборот, росла вширь: ППС призвала бойкотировать русские театры, потому что это, по ее мнению, вело к русификации польского и литовского населения. Бойкотировать Пушкина, Чернышевского, Чехова и Горького!

Дзержинский спокойно не мог видеть эту листовку "папуасов", поднимался из-за стола, мерил свой кабинетик быстрыми шагами, глаза жмурил - ярился.

Альфой и омегой борьбы для него было точное понимание главенствующей роли русского рабочего класса, который принимал бой против царизма первым, который вел за собою национальные отряды социал-демократии, который боролся за свободу трудящихся всех национальностей. Без победы русских рабочих, считал Дзержинский, смешно и глупо думать о возможности победы пролетариев Польши.

Встретившись в Берлине с Розой Люксембург, Мархлевским, Тышкой и Адольфом Барским, он получил от них часть прокламаций, которые выпускали комитеты в Королевстве за время его ареста. Особенно восхищался он одной: когда жандармы избили петербургских студентов, Варшавский комитет СДКПиЛ распространил листовку в ответ на националистическую, призывавшую не оказывать "москалям" поддержки - "Чем больше они станут перебивать друг друга, тем лучше полякам!". Варшавские социал-демократы писали: "Пусть наши студенты отвечают гробовым молчанием на героическую борьбу русских студентов! Пусть наш студент и интеллигент пребывают в спокойных и горделивых мечтах о польском национальном восстании, пусть хоронят они себя в лишенном общественной жизни патриотизме! Мы, польские рабочие, протягиваем руку русским братьям! Пусть смело идут они на бой за свободу, пусть верят, что польский пролетариат не оставит их в борьбе!"

...Спал Дзержинский мало, часа три, но усталости не чувствовал; в нем было постоянное ощущение сладостного ожидания, хотя он смеясь говорил Норовскому:

- Самое гадостное - это ждать или догонять.

Газета получалась интересной, точной в своей позиции: борьба на все фронты - и против самодержавия, и против "реалистов", и против ППС, - борьба доказательная, но при этом эмоциональная и до конца честная: соврешь в мелочи - не простят; люди чтут правду, пусть самую горькую, но обязательную правду, на нее откликнутся, во имя правды все примут. Душное ощущение всеобщей имперской лжи было невыносимым; все ждали; это всеобщее ожидание искало ответа.

Дзержинский принял из рук Норовского маленький листочек газеты, мокрый еще, словно новорожденный, поцеловал его, засмеялся:

- "Червоны Штандар", номер первый!

Потом подошел к наборной кассе, сложил несколько литер в одну строчку, собрал в держалку, стукнул в левом углу.

- Без этого нельзя, - пояснил он. - "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"

- Не соединятся, - убежденно сказал Норовский. - Но мечтательство ваше мне приятно. Пошли, отметим выпуск первого номера, пан шеф-редактор, в вашем сиятельном кабинете - я принес колбасы и хлеба. Вино - за вами, тут в лавке есть Ицка Лифшиц, он даст в долг, если скажете о пролетариях, - его сын за это сидит в седлецкой тюрьме.

Дзержинский положил газету на верстак, пошел к двери, потом вернулся, прижал оттиск к груди, глаза закрыл и начал вальсировать, напевая мелодию Штрауса.

...Ночью, набитый оттисками "Червоного Штандара", Дзержинский пересек границу.

"РАПОРТ СОТРУДНИКА ПОДПОЛКОВНИКА ГЛАЗОВА "МРАКА",

ПРОЖИВАЮЩИЙ В КРАКОВЕ НА УЛ. СТАШИЦА, "ЮЗЕФ" ДОМАНСКИЙ (ДЗЕРЖИНСКИЙ) В ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ОСОБО АКТИВЕН. ПОСЛЕ ВОЗВРАЩЕНИЯ ИЗ БЕРЛИНА, ГДЕ ОН БЫЛ ПРЕДСТАВЛЕН ЕГО СООБЩНИЦЕЮ РОЗОЮ ЛЮКСЕМБУРГ НЕБЕЗЫЗВЕСТНОМУ АВГУСТУ БЕБЕЛЮ, А ТАКЖЕ ЛИБКНЕХТУ И КАУТСКОМУ, КОТОРЫЕ, ВЕРОЯТНО, ОКАЗЫВАЮТ ФИНАНСОВОЕ СОДЕЙСТВИЕ ОТ ИМЕНИ СДПГ ПОЛЯКАМ "ЛЮКСЕМБУРГО-ДЗЕРЖИНСКОГО" НАПРАВЛЕНИЯ, РАЗВЕРНУЛ БУРНУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ, СОБРАВ ВОКРУГ СЕБЯ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, ПРОЖИВАЮЩИХ НЕ ТОЛЬКО В ГАЛИЦИИ, НО И В МЮНХЕНЕ, ПАРИЖЕ, ЖЕНЕВЕ И ЛОНДОНЕ. ДОМАНСКИЙ (ДЗЕРЖИНСКИЙ) ИМЕЕТ НАДЕЖНУЮ И ПОСТОЯННУЮ СВЯЗЬ С ВАРШАВОЙ; ПО НЕПОДТВЕРЖДЕННЫМ ДАННЫМ, УЖЕ СЕМЬ РАЗ НЕЛЕГАЛЬНО ПЕРЕСЕКАЛ ГРАНИЦУ. ПО ИЗВЕСТНЫМ ОДНОМУ ЕМУ КАНАЛАМ ОН СМОГ ПЕРЕПРАВИТЬ В СИБИРЬ ССЫЛЬНОМУ ДВОРЯНИНУ ЗАЛЕССКОМУ (ТРУСЕВИЧУ) ДЕНЬГИ И ФАЛЬШИВЫЙ ПАСПОРТ; БЛИЗКИЕ К ДЗЕРЖИНСКОМУ ЛЮДИ СЧИТАЮТ, ЧТО ТАКИМ ОБРАЗОМ ОН УЖЕ ВЫРУЧИЛ ИЗ ССЫЛКИ ВОСЕМЬ ЧЕЛОВЕК - АКТИВНЫХ ФУНКЦИОНЕРОВ, СОСТОЯВШИХ С НИМ В КРУЖКАХ В ВИЛЬНЕ И ВАРШАВЕ В НАЧАЛЕ ВЕКА. (АРЕСТОВАННЫЙ УНШЛИХТ, ОДНАКО, ДО СЕЙ ПОРЫ НЕ "ВЫРВАН", ПО СЛОВАМ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, ИЗ "ЛАП ЦАРСКИХ ПАЛАЧЕЙ", НО ЮЗЕФ "ОСВОБОДИТ ЕГО ТАК ИЛИ ИНАЧЕ".) ПОВОДОМ ДЛЯ ТАКОЙ УВЕРЕННОСТИ СЛУЖАТ ЗАНЯТИЯ, ПРОВОДИМЫЕ ДЗЕРЖИНСКИМ С ФУНКЦИОНЕРАМИ ПО ПРАВИЛАМ КОНСПИРАЦИИ И БОРЬБЫ С, ПО ИХ СЛОВАМ, "ОХРАНКОЮ". НА ЭТИХ ЗАНЯТИЯХ ОН ЯКОБЫ ПОДЧЕРКИВАЕТ КАЖДЫЙ РАЗ, ЧТО КОНСПИРИРОВАТЬ НАДО УМЕТЬ НЕ "ВО ИМЯ РЕВОЛЮЦИОННЫХ РОМАНТИЗМОВ", А ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ОБЕЗОПАСИТЬ ОТ ПРОВАЛА ТОВАРИЩЕЙ, НЕСУЩИХ В МАССУ "ИДЕЮ СОЦИАЛИЗМА".

ДЗЕРЖИНСКИЙ ДОСТАЛ (ЧЕРЕЗ АМЕРИКАНСКИХ ПОЛЯКОВ) ДНЕВНИК СЛЕЖКИ ДЕТЕКТИВАМИ ИЗ ЧАСТНОГО АГЕНТСТВА ПИНКЕРТОНА ЗА НЕКИМ РУССКИМ ВОЛЬНОДУМСТВУЮЩИМ ПИСАТЕЛЕМ ВЛАДИМИРОМ ГАЛАКТИОНОВЫМ КОРОЛЕНКО, КОГДА ТОТ БЫЛ В СЕВЕРОАМЕРИКАНСКИХ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ. НА ПРИМЕРЕ ЭТОГО ДНЕВНИКА ДЗЕРЖИНСКИЙ РАЗБИРАЕТ ДЕЙСТВИЯ ФИЛЕРОВ, ЗНАКОМИТ С ПРИНЦИПАМИ СЛЕЖКИ, А ТАКЖЕ ПРЕДЛАГАЕТ ФУНКЦИОНЕРАМ, ТРАНСПОРТИРУЮЩИМ ЛИТЕРАТУРУ В ВАРШАВУ, ПРИДУМАТЬ ПУТИ "ОТРЫВА" ОТ НАРУЖНОГО НАБЛЮДЕНИЯ.

КОПИЮ ДНЕВНИКА НАБЛЮДЕНИЯ, ПОЛУЧЕННУЮ МНОЮ, ПРИВОЖУ ПОЛНОСТЬЮ:

"СООБЩЕНИЕ НЬЮ-ЙОРКСКОГО СЫСКНОГО АГЕНТСТВА ПИНКЕРТОНА, НА ИМЯ УПРАВЛЯЮЩЕГО РУССКИМ КОНСУЛЬСТВОМ В НЬЮ-ЙОРКЕ Г. ГАНЗЕНА.

МИЛОСТИВЫЙ ГОСУДАРЫ

НАШИ АГЕНТЫ ДОНОСЯТ СЛЕДУЮЩЕЕ: "15 СЕНТЯБРЯ АГЕНТЫ Н.В.Б. и Ю.В.К. ОТПРАВИЛИСЬ К ДОМУ No207 НА 18 УЛ. - МЕСТОПРЕБЫВАНИЕ КОРОЛЕНКО, КОТОРОГО АГЕНТ Н.В.Б. ДОЛЖЕН БЫЛ УКАЗАТЬ АГЕНТУ Ю.В.К. ВОЙДЯ В ДОМ, АГЕНТ Н.В.Б. ВСТРЕТИЛ ЖЕНЩИНУ ЛЕТ 47, 5 Ф. РОСТОМ, С БЛЕДНОЖЕЛТЫМ ЦВЕТОМ ЛИЦА, СВЕТЛЫМИ ГЛАЗАМИ И СЕДЫМИ ВОЛОСАМИ, ОДЕТУЮ В СВЕТЛОЕ КОЛЕНКОРОВОЕ ПЛАТЬЕ, НА ВОПРОС АГЕНТА, ДОМА ЛИ Г. КОРОЛЕНКО, ЖЕНЩИНА ОСВЕДОМИЛАСЬ ОБ ИМЕНИ И РОДЕ ЗАНЯТИЙ ВОШЕДШЕГО. АГЕНТ СКАЗАЛ, ЧТО ФАМИЛИЯ ЕГО БРЮС И ЧТО ОН РЕПОРТЕР. ТОГДА ЖЕНЩИНА СООБЩИЛА, ЧТО Г. КОРОЛЕНКО ОЧЕНЬ ЗАНЯТ УКЛАДКОЙ ВЕЩЕЙ, ТАК КАК НОЧЬЮ УЕЗЖАЕТ И НЕ МОЖЕТ ПРИНЯТЬ "РЕПОРТЕРА". ТОГДА ПОСЛЕДНИЙ ЗАЯВИЛ, ЧТО РЕДАКЦИЯ ПРИСЛАВШЕЙ ЕГО ГАЗЕТЫ КРАЙНЕ ЗАИНТЕРЕСОВАНА ИМЕТЬ СВЕДЕНИЯ О Г. КОРОЛЕНКО И ЧТО ОН ПОСЛЕДНЕГО НЕ ЗАДЕРЖИТ. ЖЕНЩИНА УДАЛИЛАСЬ И ВОЗВРАТИЛАСЬ ВСКОРЕ С ГОСПОДИНОМ, КОТОРОГО ОТРЕКОМЕНДОВАЛА КАК КОРОЛЕНКО. ПОСЛЕДНИЙ ИМЕЕТ ОКОЛО 35 ЛЕТ ОТ РОДУ, РОСТ 5 Ф. 7 ДЮЙМОВ, СРЕДНЕГО ТЕЛОСЛОЖЕНИЯ, ЦВЕТ ЛИЦА БЕЛЫЙ, ГЛАЗА КАРИЕ, ШИРОКИЙ БОЛЬШОЙ ЛОБ И НА ВИД ОЧЕНЬ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫЙ; ОДЕТ В СЕРЫЙ ДОРОЖНЫЙ КОСТЮМ".

(В ЭТОМ МЕСТЕ ДЗЕРЖИНСКИЙ ОБЫЧНО ОБРАЩАЕТ ВНИМАНИЕ СВОИХ ЛЮДЕЙ НА ТО, КАК НАДО БЫТЬ ВНИМАТЕЛЬНЫМ К СВОЕЙ ВНЕШНОСТИ. ОН ВООБЩЕ РЕКОМЕНДУЕТ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКИМ ПРЕСТУПНИКАМ БРИТЬ УСЫ И БОРОДУ, ЧТОБЫ ЛЕГЧЕ БЫЛО ГРИМИРОВАТЬСЯ - В СЛУЧАЕ НАДОБНОСТИ.)

ПОЖАВ РУКУ АГЕНТУ, КОРОЛЕНКО СКАЗАЛ НА ЛОМАНОМ АНГЛИЙСКОМ ЯЗЫКЕ, ЧТО НЕ ВЛАДЕЕТ ПОСЛЕДНИМ, НО ГОВОРИТ ПО-РУССКИ, ПО-ФРАНЦУЗСКИ И НЕМНОГО ПО-НЕМЕЦКИ И ЧТО В 8 Ч. ВЕЧЕРА УЕЗЖАЕТ НА ПАРОХОДЕ "ГАСКОНЬ". АГЕНТ СПРОСИЛ КОРОЛЕНКО, КАКОЕ ПРОИЗВЕЛИ НА НЕГО ВПЕЧАТЛЕНИЕ СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ И Т. П. КОРОЛЕНКО ОТВЕЧАЛ, ЧТО ИНТЕРЕСУЕТСЯ ПРЕИМУЩЕСТВЕННО ИСКУССТВОМ И ЧТО, ПОСЕТИВ ВЫСТАВКУ В ЧИКАГО, ОН БОЛЕЕ ВСЕГО ВОСХИЩАЛСЯ АМЕРИКАНСКИМИ ПРОИЗВЕДЕНИЯМИ, ЧТО СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ЕМУ ОЧЕНЬ ПОНРА-ВИЛИСЬ.

В 8 Ч. 40 М. У ДОМА No213 НА 18-й УЛИЦЕ, ПРОТИВ ДОМА No207, ОСТАНОВИЛСЯ ЭКИПАЖ, ИЗ КОТОРОГО ВЫШЛИ ДВА ГОСПОДИНА, НАПРАВИВШИЕСЯ В ДОМ No207. ФОНАРИ ЭКИПАЖА НЕ БЫЛИ ЗАЖЖЕНЫ, ВВИДУ ЧЕГО НАБЛЮДАВШИЙ АГЕНТ НЕ МОГ РАЗГЛЯДЕТЬ НОМЕРА ЭКИПАЖА. ОКОЛО 9 Ч. 20 М. ОБА ПОСЛЕДНИЕ ВЫШЛИ ОБРАТНО И СЕЛИ В ЭКИПАЖ, ПРИЧЕМ ОДИН ИЗ НИХ СКАЗАЛ: "Я ПОЙДУ В КНИЖНЫЙ МАГАЗИН".

(ДЗЕРЖИНСКИЙ В ЭТОМ МЕСТЕ ПРИВЛЕКАЕТ ВНИМАНИЕ СЛУШАТЕЛЕЙ К ТОМУ, КАК ОПАСНО БЕСЕДОВАТЬ НА УЛИЦЕ, ОСОБЕННО ВЕЧЕРНЕЙ, ПУСТОЙ - "НЕНАРОКОМ МОЖНО СКАЗАТЬ ТО, ЧТО ГОВОРИТЬ НЕЛЬЗЯ".)

В 6 Ч. 15 М. УТРА КОРОЛЕНКО ВЫШЕЛ ИЗ ДОМУ С НЕБОЛЬШИМ САКВОЯЖЕМ И, ДОЙДЯ ДО 16 УЛИЦЫ, СЕЛ НА ИЗВОЗЧИКА И ПОЕХАЛ НА ПАРОХОД "ГАСКОНЬ", КУДА ПОСЛЕДНЕГО ПРИЕЗЖАЛ ПРОВОДИТЬ СМУГЛЫЙ ГОСПОДИН ЛЕТ 45, С ТЕМНЫМИ ВОЛОСАМИ И ТЕМНО-РЫЖЕЙ БОРОДОЙ, В ОЧКАХ, 5 Ф. 8 Д. РОСТОМ. ПОГОВОРИВ НЕМНОГО, ОНИ НЕСКОЛЬКО РАЗ ОБНЯЛИСЬ И РАСЦЕЛОВАЛИСЬ. В 8 Ч. УТРА КОРОЛЕНКО УЕХАЛ НА ПАРОХОДЕ "ГАСКОНЬ".

(РАССКАЗЫВАЮТ, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ ПОЗВОЛЯЕТ СЕБЕ ИЗДЕВКИ ПО АДРЕСУ АГЕНТОВ ПИНКЕРТОНА, НАЗЫВАЯ ИХ "БЕЛЛЕТРИСТАМИ", ИМЕЯ В ВИДУ ЧРЕЗМЕРНО ЧАСТОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ СЛОВА "ПОСЛЕДНИЙ".)

...СЧИТАЮТ, ЧТО ИМЕННО ДЗЕРЖИНСКИЙ, БЕЖАВ ИЗ ВАРШАВЫ, ОРГАНИЗОВАЛ КОНФЕРЕНЦИЮ СДКПиЛ В БЕРЛИНЕ, ЧТОБЫ АКТИВИЗИРОВАТЬ РАБОТУ И, ПО ЕГО ВЫРАЖЕНИЮ, "СТРЯХНУТЬ СПЯЧКУ".

(В КУЛУАРАХ КОНФЕРЕНЦИИ РОЗА ЛЮКСЕМБУРГ ИМЕЛА РАЗГОВОР С ЮЛИАНОМ МАРХЛЕВСКИМ ПО ПОВОДУ "ЮЗЕФА". МАРХЛЕВСКИЙ ЯКОБЫ СПРОСИЛ, ОТКУДА "В ТАКОМ МОЛОДОМ ЧЕЛОВЕКЕ, НЕ ПОЛУЧИВШЕМ УНИВЕРСИТЕТСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ, ПРОСИДЕВШЕМ В ТЮРЬМЕ ПЯТЬ ЛЕТ ИЗ ДВАДЦАТИ ПЯТИ, ТО ЕСТЬ ПЯТУЮ ЧАСТЬ ЖИЗНИ, СТОЛЬКО БЛЕСКА, ОПТИМИЗМА, ПОЛЕМИЧНОСТИ". НА ПОСТАВЛЕННЫЙ МАРХЛЕВСКИМ ВОПРОС ЛЮКСЕМБУРГ ОТВЕТИЛА, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ - "САМЫЙ ТАЛАНТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК В ПАРТИИ" И ЧТО ОНА В НЕГО "ВЛЮБЛЕНА". МОИ ИНФОРМАТОРЫ НЕ ПОНЯЛИ, ИМЕЕТСЯ В ВИДУ ЕЕ ИМ ЛЮБОВНОЕ УВЛЕЧЕНИЕ ИЛИ ЛЮКСЕМБУРГ ДОПУСТИЛА СТОЛЬ ЧАСТО ЕЮ УПОТРЕБЛЯЕМЫЙ ЭПИТЕТ.)

ИМЕННО ДЗЕРЖИНСКИЙ ЛЕТОМ 1903 ГОДА БЫЛ ОДНИМ ИЗ ИНИЦИАТОРОВ НЕУДАВШЕГОСЯ ПОКА ЧТО ОБЪЕДИНЕНИЯ РСДРП И СДКПиЛ. (ИНФОРМАТОРУ, КОЕМУ БЫЛО МНОЮ ИЗ ПОДОТЧЕТНЫХ СУММ УПЛАЧЕНО ДВАДЦАТЬ (20) РУБЛЕЙ, СДЕЛАЛ КОПИЮ С ПИСЬМА, ОТПРАВЛЕННОГО ДОМАНСКИМ (ДЗЕРЖИНСКИМ), КОТОРОЕ ЯВСТВУЕТ НЕОСПОРИМО, ЧТО ИМЕННО ОН ПОСТОЯННО БУДИРУЕТ ВОПРОС О "СЛИЯНИИ ПРОЛЕТАРИАТА ВСЕХ НАЦИОНАЛЬНОСТЕЙ РОССИИ В БОРЬБЕ ПРОТИВ, - ПО ЕГО СЛОВАМ, - "ЦАРСКИХ САТРАПОВ".)

ДЗЕРЖИНСКИЙ НЕ ТОЛЬКО СОБИРАЕТ ВОКРУГ СЕБЯ ВСЕХ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ, НО И ВЕДЕТ ПОСТОЯННЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ С ОСТАВШИМИСЯ НА СВОБОДЕ ПОСЛЕДОВАТЕЛЯМИ "ПРОЛЕТАРИАТА" ОБ ИХ ВХОЖДЕНИИ В СДКПиЛ. ЗАМЕЧЕНЫ ЕГО ПОСТОЯННЫЕ КОНТАКТЫ С БУНДОМ, ЧЛЕНАМ КОТОРОГО ОН НАСТОЙЧИВО РЕКОМЕНДУЕТ ПРИВОДЯ В ПРИМЕР СВОЮ ПАРТИЮ - ВОЙТИ В РСДРП, ВЫДЕЛЯЯ ПРИ ЭТОМ ЛИЧНОСТЬ Н. ИЛЬИНА (РЕЧЬ, ВИДИМО, ИДЕТ О Н. ЛЕНИНЕ, "ИСКРОВСКОМ" ПУБЛИЦИСТЕ). БЫЛО НЕСКОЛЬКО КОНТАКТОВ С РЯДОВЫМИ ЧЛЕНАМИ ППС, КОТОРЫЕ ХОТЯТ СОЗДАТЬ "ОБЩИЙ ФРОНТ БОРЬБЫ", ПО ИХ СЛОВАМ, "ПРОТИВ ЦАРИЗМА".

ДРУГОЙ МОЙ ИНФОРМАТОР, ПРИНАДЛЕЖАЩИЙ К РЯДАМ ППС, УВЕРЯЕТ, ЧТО ДЗЕРЖИНСКИЙ ПОСТОЯННО БЫВАЕТ В ПОЛЬШЕ, ПОСКОЛЬКУ ОН ПОДГОТОВИЛ ИЗДАНИЕ ГАЗЕТЫ ПРЕСТУПНОГО СОДЕРЖАНИЯ "ЧЕРВОНЫ ШТАНДАР", И КРАЙНЕ НУЖДАЕТСЯ В СТАТЬЯХ ДЛЯ ДАЛЬНЕЙШИХ НОМЕРОВ ГАЗЕТЫ, КОТОРАЯ ДОЛЖНА БЫТЬ, ПО ЕГО СЛОВАМ, "СОБЫТИЙНОЙ".

ПРЕДПОЛАГАЕТСЯ, ЧТО ЧАСТЬ ТИРАЖА "ЧЕРВОНОГО ШТАНДАРА" БУДЕТ "РАСПЕЧАТЫВАТЬСЯ" В ПОДПОЛЬ-НЫХ ТИПОГРАФИЯХ НЕПОСРЕДСТВЕННО НА ТЕРРИТОРИИ КОРОЛЕВСТВА, ПРИЧЕМ В ЭТОЙ СВЯЗИ НАЗЫВАЮТ ДВЕ ФАМИЛИИ; ОДИН ИЗ НИХ - СТАРЫЙ ЧЛЕН "ПРОЛЕТАРИАТА" - ТО ЛИ КАСПРА, ТО ЛИ ГАСПШАКА; ИМЯ ЕГО, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, НАЧИНАЕТСЯ С БУКВЫ "М", А ВТОРОЙ - ГРЫБАС, ЖИВЕТ В ВАРШАВЕ НЕЛЕГАЛЬНО,

СЧИТАЮТ ТАКЖЕ, ЧТО НОМЕРА "ЧЕРВОНОГО ШТАНДАРА" В КРАЙ ПОВЕЗЕТ ЛИЧНО ДЗЕРЖИНСКИЙ, ОДНАКО ПОД КАКОЙ ФАМИЛИЕЙ - НЕИЗВЕСТНО (ИНФОРМАТОРУ ЗА ЭТИ ДАННЫЕ УПЛАЧЕНО ИЗ ПОДОТЧЕТ-НЫХ СУММ ПЯТНАДЦАТЬ (15) РУБЛЕЙ).

ПРОШУ УТВЕРДИТЬ РАСХОДЫ, ПРОИЗВЕДЕННЫЕ МНОЮ НА ПОЛУЧЕНИЕ ПРИВЕДЕННЫХ ВЫШЕ ДАННЫХ".

"МРАК".

"Расходы "Мрака" утверждаю.

Подполковник Г.Глазов".

("Мрак", сотрудник Глазова, был старый член ППС, крестьянин Пулавской гмины Иосиф-Войцех Цадер, арестованный впервые вместе с Пилсудским и Юлианом Гембореком. В тюрьме его сломали, сделали провокатором - на пачке папирос "Зефир" сломали и на баранках, которыми угощали на допросах.

Поэтому данные его были, как правило, интересны, ибо старые друзья Пилсудский, возглавивший боевиков ППС, и Гемборек, вступивший в СДКПиЛ, - не могли не верить "подельнику", с которым вместе сидели в камере. Верили. Говорили. Пилсудский - больше, Гемборек (уроки Дзержинского) - меньше.

Денег Цадер никаким информаторам не платил - получал сведения сам, пользуясь давней тюремной дружбой. Полученные от Глазова "чужие" деньги клал на счет в австрийский банк - мечтая открыть в Южной Америке обувную мастерскую.) 2

Разговор у Гуровской с Шевяковым был - на этот раз - кратким.

- Вот что, Елена Казимировна, - сказал подполковник сухо, - долго я ждал, терпение, так сказать, испытывал. Отдайте типографию Мацея Грыбаса, не гневите бога... К вашей типографии, к вашей с Ноттеном, - пояснил Шевяков, социалисты до сих пор отчего-то не подлетели... Поэтому, милая, Грыбаса отдайте. Других не прошу - одного его хочу.

Гуровская ощутила себя как бы со стороны, маленькой, беззащитной и жалкой; она не могла и подумать, что этому подполковнику известно о двух ее посещениях типографии Мацея. (А Шевяков ведь и не знал! Играл он, т е м н и л!)

- Отдайте, - продолжал между тем Шевяков, поняв свое п о п а д а н и е, иначе трудно будет мне продолжать смотреть сквозь пальцы на деятельность Ноттена - я ведь слово свое держу, ни один волосок с его головушки не упал, несмотря на то, что он по-прежнему свои рассказики тискает. А вы мне эти месяцы один "взгляд и ничто"... Ни единого живого человека не отдали. Или Ноттен, или... Решайте, словом, сами.

...Выйдя от Шевякова, Елена Казимировна отправилась на почту, купила листок бумаги и написала левой рукой: "Товарищ Грыбас, адрес твоей типографии известен охранке. Срочно прими меры. Доброжелатель".

Купив конверт и две марки - выбирала какие попошлей, но чтоб красочные, лебеди чтоб в пруду, с красными клювами, - опустила письмо в ящик здесь же, на почте.

...А как же мальчонке, нищете рабочей, окраинной, глухой, такими-то марками не залюбоваться, коли торчит конверт в двери, а хозяина все нет и нет? А марки-то накрепко прислюнены, их отпарить надо, до завтра отчего ж конверт не взять?! Завтра - чистенький - и вернуть обратно...

Взял. Счастье ему и радость: лебеди в пруду.

А Грыбас пришел через полчаса после того, как мальчишечка унес конверт с сигналом Гуровской, с последней ее попыткой себя сохранить для себя же - то есть для людей, ибо человеческая "самость" воплощается в той лишь мере, в какой личность потребна окружающим.

Через два часа к Грыбасу пришел Дзержинский...

Через двадцать минут в Варшавском охранном отделении начали подготовку к л и к в и д а ц и и.

...Мацей Грыбас огладил рукой листы "Червоного Штандара", переданные Дзержинским, позвал Вацлава из второй комнаты, где гулко ухал гектограф:

- Срочно с этого - в набор. Наша газета - видишь? Первая настоящая газета! - Грыбас улыбнулся. - Это пострашней сотни бомб, это - на каторгу не сошлешь.

- А здесь, - Дзержинский достал из кармана несколько узеньких листков бумаги (он обычно на таких писал), - о стачке на Домбровских шахтах. Разберешь почерк?

- Разберу любой почерк - был бы материал, - ответил Грыбас.

- Хорошая стачка? - спросил медлительный, увалистый Вацлав. - Надо, чтоб все как один поднимались, друг друга не продавали - а то пошумят в углах и разойдутся.

- Скорей печатай материалы, - ответил Грыбас, - тогда не разойдутся, потому как будут знать, что делать.

Вацлав ушел к гектографу; Дзержинский отвалился к стене, смежил веки.

- Хочешь поспать? - предложил Грыбас. - Вздремни часок, я разбужу.

- Как с деньгами? - не открывая глаз, спросил Дзержинский.

- Деньги кончаются. Надо рублей двести хотя бы. Дзержинский слабо усмехнулся:

- Хотя бы...

- Иначе встанем. Здешние товарищи собрали сколько могли, но безработным приходится помогать из нашей кассы - дети с голода пухнут.

- Сколько людей выброшено на улицу?

- Тысяча семьсот сорок.

- Куда думаете пристроить?

- Негде. Хозяева вводят солдат, а с солдатами не поговоришь - стреляют.

- Мало говорили.

- Много говорили.

- Не так, значит, говорили...

Грыбас оглядел исхудавшее еще больше лицо Дзержинского, вздохнул отчего-то, спросил участливо:

- Как Юлия?

- Плохо.

Дзержинский резко поднялся, протянул руку:

- Я вернусь через месяц, заберу новые материалы о положении в Польше. Имей в виду, для нас, в "Червоном Штандаре", важно знать все мелочи: где состоялась конференция, сколько человек в ней приняло участие, какие деньги собрали для партии. Понимаешь? Мы ударяем с двух сторон: рабочий узнает, что не он один думает о царизме - все думают, только боятся сказать открыто, молчат. А трон мы пугаем силой: не надо бояться сообщить о конференции, хотя кое-кто из наших

страшится за судьбу комитетов. Это не верно. Мы знаем, на что идем. И рабочий должен знать. Конспирировать надо лучше, а правду - писать.

- Я провожу тебя.

- Не надо. Работай, Мацей. Не думай - я не усну на ходу, - Дзержинский вздохнул. - В поезде у меня есть три часа, прикорну.

Через пятнадцать минут после ухода Дзержинского дом, в котором была оборудована типография, окружили жандармы. Услыхав резкий стук в дверь, Грыбас все сразу понял. Он сказал Вацлаву:

- Беги через окно! Огородами!

Дверь соскочила с петель. Грыбас выстрелил в тех, кто наваливался на него, услыхал звон разбиваемого стекла, свистки городовых, крики, щелчки наганных выстрелов; отскочил назад, хотел было прыгнуть следом за товарищем, но кто-то из жандармов набросился на него сзади; он вывернулся; выстрелил в упор; ощутил запах жареного; испугался этого близкого, страшного запаха, замер на мгновенье. Это его и погубило: обвисли на нем трое жандармов, бросили на пол, выломали руки, рот заткнули кляпом, выволокли во двор и бросили на грязный, затоптанный сапогами пол пролетки.

Дзержинский сошел с поезда в Лодзи. Светало.

"Я похож на ночную птицу, - подумал он о себе. - Как филин. Надо бы хоть раз выспаться как следует. А то можно сорваться ненароком".

На явку он шел машинально, не г л я д я на дома и улицы. Он мог бы идти с закрытыми глазами.

"Это плохо, что я иду так, - отметил он, - я не обращаю внимания на то, что вокруг меня".

Дзержинский остановился, потеребил шнурки ботинка, оглянулся тайком: рассветная улица была пуста, филеры за ним не топали.

Поднимаясь на третий этаж, он заставил себя внимательно прочитывать дощечки, на которых были написаны фамилии жильцов, и сосредоточенно считал количество ступеней на пролетах.

Остановившись перед дверью конспиративной квартиры, Дзержинский удивился: в замке торчал массивный ключ.

Он постучал осторожно, едва прикасаясь костяшками пальцев к дереву, крашенному белой краскою. Дверь отворилась сразу же, будто кто ждал, положив руку на защелку.

Дзержинский увидел лицо дворника, а за ним, в прихожей, жандармов. Ухватившись рукой за бронзовую, с купидончиками ручку, накрепко приделанную к барской двери, он хлопнул так, что прогрохотало в подъезде, быстро повернул ключ в замке, вытащил его, сунул в карман и бросился вниз, преследуемый глухими криками жандармов...

На улице ощутил жар. В глаза - словно песком насыпали. Он прислонился спиною к стене, и стоял так несколько мгновений, переводя дыхание.

(Несмотря на проваленную типографию, вторая, которую держал старый "пролетариатчик" Мартын Каспшак, перепечатала газету "Червоны Штандар" с краковского издания. А много ли правде надо?! Слово напечатанное не исчезает пошла правда по Польше.)

Полковник Отдельного корпуса жандармов Лев Карлович Утгоф был в настроении отвратительном со вчерашнего вечера. Сын, мальчишка еще, только-только "Вовусенькой" перестал быть, сказал за ужином, побледнев от волнения, что "русская полиция - самое позорное порождение тирании". Утгоф с трудом сдержался, чтобы не ударить его, - пожалел жену. Лакею повелел выйти и решил было объясниться по-хорошему, но не смог: слова - как об стену горох. Пропустил сына! За работой своей проглядел врага в доме! Откуда это в них?! Все ведь дано, ни в чем не знает отказа, учись, радуйся жизни, готовься к будущему - двери открыты

Поэтому когда ранним утром Утгофу показали номер "Червоного Штандара", но не того, что в типографии Мацея Грыбаса схватили, а тот, который "подметки" принесли с Домбровских шахт и кожевенных мастерских Варшавы, тот, который г у л я л по Королевству, и слова, напечатанные в нем, до ужасного совпадали с тем, что говорил сын, Утгоф вызвал Шевякова с Глазовым, осмотрел их так, словно впервые встретил, и тихо, чтобы не сорваться на крик, сказал:

- Это что ж такое, а?! Вы за что деньги получаете?! Водку жрете, по бабам шляетесь, бордели на конспиративных квартирах развели, а революционеры газету начали распространять! Это что ж такое, а?! - Утгоф схватил "Червоны Штандар" и помахал км перед лицами офицеров охраны. - Что это такое, я спрашиваю?!

- Ваше превосходительство, извольте выслушать, - начал было Шевяков, но Утгоф не сдержался и, побагровев, тонко закричал:

- Молчать! Я наслушался, со всех сторон наслушался! И ваших победных реляций о том, что типографию ликвидировали, - тоже!

Утгоф расстегнул верхнюю пуговицу на френче, почувствовав сильное головокружение и слабость.

- Ваше превосходительство, - Глазов чуть подался вперед, - я позволю себе...

- Молчать! - теперь уж Шевяков гаркнул на сослуживца. - Вы отвечаете за прессу, а мне за вас красней!

Утгоф прикрыл глаза рукой, сказал тихо, с трудом:

- Чтоб газеты этой не было в Польше. Ясно? С заведующим балканскою заграничной агентурой Пустошкиным снесуся сам. Где он сейчас? В Вене или Кракове?

- В Вене, ваше превосходительство, - ответил Шевяков, - сепаратно, так сказать, от посольства поселился. Шёнхаузер аллее, двадцать семь.

- Господин Пустошкин? - осведомился лощеный австрийский чиновник с мертвой улыбочкой, при бантике, платочке и с перстнями - возрастом совсем еще юноша. Генерал Цу Валерштайн приглашает вас. Прошу.

Генерал поднялся навстречу Пустошкину, обменялся рукопожатием, спросил сухо:

- Чем обязан?

- Генерал, я полномочен передать вам вот это, - Пустошкин достал из кармана перламутровую плоскую коробочку, раскрыл ее - блеснуло бриллиантовым высверком. - Дружеский сувенир, свидетельствующий о нашей глубокой вам благодарности за ту воистине дружескую помощь, которую нам оказывают службы австро-венгерской полиции.

Генерал подарок принял, быстро мазнув глазом дверь; сунул коробочку в ящик стола, запер особым ключиком.

- Благодарю, - так же сухо ответил он. - Тронут. Что у вас?

- В Кракове начала выходить анархическая газета "Червоны Штандар". Без вашей любезной помощи мы не сможем до конца точно узнать, кто издает эту газету - называют, впрочем, некоего террориста Доманского. Было бы, конечно, в высшей мере любезно с вашей стороны дать указание на проверку р а з р е ш е н н о c т и этого недружественного по отношению к Империи издания.

- Это все?

- Да, генерал. Вот оттиск "Червоного Штандара".

- У меня уже есть второй номер, - генерал достал его из папки. - Честь имею, господин Пустошкин. Я продумаю вашу просьбу и о результатах не премину поставить в известность.

Шевяков подвинул Гуровской чай с лимоном:

- А за давешнее, Елена Казимировна, за типографию Грыбаса, спасибо вам низкое. Вот здесь, пожалуйста, распишитесь. Нет, нет, так сказать, прописью: сто рублей. А потом - цифрою. Спасибо.

- Всех взяли? - тихо спросила Гуровская. - Или только станок и брошюры?

- Всех взяли. Всех во главе с Грыбасом. Так что поздравляю с первым настоящим делом, от всей души поздравляю.

Шевяков бумажку убрал в сейф, возвратился к столику, возле которого сидела Гуровская, и спросил:

- Елена Казимировна, откройте сердце, как на духу: ночью, когда одна, или с Владимиром Карловичем, или с друзьями по партии собираетесь в Берлине - боль внутри чувствуете? Тоску? Гадостность? Или - увлеклись работою?

- Зря вы мне такой вопрос поставили.

- Так не отвечайте, Елена Казимировна, не надо, если жмет.

- Нет уж, коли спросили, так слушайте, Владимир Иванович. Когда я с нашими... Когда я с теми... Когда я за границей встречаюсь со знакомыми... Да, иначе-то и не скажешь теперь... Я когда с ними встречаюсь - вас начинаю отчаянно ненавидеть.

- Меня?! - Шевяков искренне удивился. - Меня-то за что? Я вам, так сказать, помог Владимира Карловича в люди вывести - трибун стал, борец, студенчество его обожает; я вам финансовую помощь оказываю - можете теперь по-человечески жить, я...

- Как жить? - напряглась Гуровская. - "По-человечески"? Или мне послышалось? Это я-то живу по-человечески?! Я смотрю в глаза Либкнехту или Мартову, Дзержинскому или Люксембург, я вижу в их глазах веру, они мне последнее, что у них на столе есть, в сумку суют - и я-то "по-человечески" живу?!

- Тихо, тихо, - отодвинув стул, поднялся Шевяков. - Только не надо, так сказать, сцен устраивать, Елена Казимировна, я вам не муж, и не я вашей любви домогался - сами пришли...

- Вы спросили меня, чтоб я сердце вам открыла? Вот я и открыла его, Владимир Иванович. И грубо со мной говорить не смейте! - Гуровская поднялась. - Понятно?! У вас лицо тупое! - крикнула она вдруг, чувствуя, что срывается на истерику. - Вы дурак! Что бы вы смогли на моем месте там, в Берлине, и здесь, в Варшаве, сделать?! Кто бы с вами за один стол сел?! Вы как половой говорите! У вас мыслей нет - одна хитрость! Кресты свои за меня получили?! За мою типографию?! За тех, кто мне верит и попадает в тюрьму?! Да?!

- Да тише вы, - Шевяков снова сел на стул. - Ну что вы, право, голубушка, разнервничались попусту? Слова сказать нельзя...

- Нельзя! Если я тащу вас на горбе - молчите! Не смейте говорить в моем присутствии! Платите деньги, говорите просьбу и молчите! Молчите! Ясно вам?! Молчите!

Дальше она кричать не смогла - началась истерика. 3

Аркадий Михайлович Гартинг завтракал обычно на Курфюр-стендам, в кафе "Глобус". Здесь он просматривал берлинские газеты, лейпцигскую социал-демократическую прессу и "Тайм", выписанный из Лондона прямо на его столик: "русского дипломата" знали все лакеи - добр, приветлив и чаевых не жалеет.

За долгие годы службы "дипломат" привык завтракать в самом фешенебельном кафе, слушая речи завсегдатаев, людей сильных, определяющих во многом общественные настроения; запоминал лишь то, что могло пригодиться для службы, это в нем привычка такая была, он невольно ф и к с и р о в а л нужное, словно бы какая-то часть его мозга сама срабатывала, без приказа; улыбчиво раскланивался со знакомыми; новостями перебрасывался лишь с теми, кто з н а л.

И он, Гартинг, тоже знал - что сказать и кому.

А уж к а к сказать - тут Аркадий Михайлович был дока, его этому жизнь научила, а жизнь у него была поразительная, другим бы на десяток хватило.

...Никто бы в Пинске не мог и подумать, что сын забитого и униженного черносотенными погромщиками Геккельмана, нареченный Абрамом, пройдет путь из нищей черты оседлости в высший цвет России, Европы, чего уж там - мира!

С трудом накопленные отцом - за долгую и горькую жизнь - деньги пошли на взятку: надо было получить паспорт с правом на жительство в столице. С этим чистым паспортом Абрам Геккельман отправился на учение в Петербургский горный институт. Там, получив пару щелчков по носу, болезненных для честолюбивого достоинства щелчков, понял, что путь в будущее, обычный для других, ему закрыт - российская империя умела точно процентовать допуск иноверцев в самое себя, безжалостно отсекая все, пусть трижды талантливое, во имя сохранения незыблемым великого принципа, на котором состоялась государственность, "православие, самодержавие и народность".

Русские студенты из барских семей громко к р ы л и порядки в империи - ему это было раз и навсегда заказано: те крыли свое, а он - если б и захотел открыто обругать, благо ругать было что - крыл бы чужое, хотя чужое это мучительно любил.

С этой-то мучительной, выстраданной, но не высказанной любовью и пришел он в Охранное отделение, предложив свои услуги. Его выслушали весьма заинтересованно, с той открытой доброжелательностью, которой он столь тщетно искал в институте, поблагодарили за заботу о правопорядке и пообещали откликнуться при надобности, попросив при этом написать фамилии, имена и адреса тех студентов, которые высказывали крамольные и противоправительственные идеи особенно зло и настырно; Геккельман это выполнил.

Полковник Секеринский, начальник Петербургской охраны, когда ему доложены были фамилии, особенно заинтересовался одной, - родственник действительного тайного советника Николая Валерьяновича Муравьева, обвинителя по процессу Первого марта, когда убийц Александра Освободителя приговорили после его яркой речи к повешению, - позволял себе, по словам Геккельмана, позорить всех и вся, а особенно "тираническую юриспруденцию монархии".

Секеринский распорядился пригласить Геккельмана, принял его еще более располагающе, чем давешний ротмистр, и попросил "изложить" про муравьевского родича более подробно.

С этим не п о д п и с н ы м донесением Секеринский поехал к Николаю Валерьяновичу, который тогда "шел" в министры юстиции империи, и познакомил его с с и г н а л о м, получив, таким образом, в союзники могущественнейшего человека при дворе Александра III. Он понял это, как только стал смотреть за лицом сановника, читавшего донос Геккельмана. Муравьев побледнел; значит, слыхал о родиче, но не думал, видно, что дело может принять столь серьезный оборот.

Порешили на том, что тайный советник родича "изымет" из вредоносной среды и переведет в Москву: там, в Белокаменной, надежнее - от моря дальше, от порта, от чужих инородных, отнюдь не русских веяний.

Муравьев-младший перед отъездом сказал друзьям, что кто-то из студентов доносит: взоры все обратились на Геккельмана - шумные молчаливых не любят, не верят и презирают, особенно тех, которые поддакивают, но не говорят, спрашивают, но не отвечают.

Геккельман, испугавшись, пришел в охрану, но Секеринский его не принял, как, впрочем, не стал с ним говорить и тот ротмистр, который столь любезно обхаживал его во время первой встречи.

Вернувшись домой, Геккельман собрал баул, и в острой, веселой даже ярости отправился на вокзал. Спросив водки с пирожком, он выпил со вкусом, а потом взял билет в Ригу. Там, недолго поучившись в политехническом, поняв, что студенческий шлейф и здесь за ним плетется из северной столицы, выхлопотал в местной охранке паспорт, предав им походя двух людей иудейского вероисповедания, и отправился в Цюрих - но под другой уже фамилией и под именем другим.

...Там, в Швейцарии, как раз в это время стал вхож в кружок народовольца, философа и ученого Баха студент цюрихского политехнического института Аркадий Ландезен.

- Дела хочу, - часто говаривал Ландезен новым друзьям, - сражения, террора во имя борьбы за справедливость, кровавой гибели хочу.

Его свели с руководителем кружка террористов Накашидзе. Ландезен начал изготовлять бомбы для "центрального" покушения: таким считался террористический акт против императора Александра III.

Именно тогда он и попал в сферу пристального интереса "заведывающего заграничною агентурою" в Париже действительного статского советника Петра Ивановича Рачковского. Начав с должности младшего чиновника киевской почтовой конторы, он, благодаря прекрасному почерку и почтительной смекалистости, был переведен "чиновником для письма при канцелярии Варшавского генерал-губернатора", а уж оттуда "подтолкнут" в министерство юстиции. Поскольку российская юстиция лишь оформляла дела департамента полиции и влезать в них не смела, - Рачковский был откомандирован в министерство внутренних дел, в распоряжение полковника Судейкина, который тогда разворачивал дегаевскую авантюру. С Дегаевым юный Петр Иванович сошелся легко, а после того как Судейкин был Дегаевым убит, отправился в Швейцарию, чтобы обнаружить дегаевскую жену, взять ее под неусыпный контроль и, таким образом, быть в курсе всех дел, связанных с возможным повторением террора. Миссию свою он выполнил блестяще, был оставлен в Европе, получив орден, чин и должность "заведывающего". Здесь он развернулся по-настоящему, но без всякого внешнего блеска, тихо, исподволь, по-письмоводительски сортируя злаки и плевелы.

Когда в сферу его интересов попал молодой, одаренный Ландезен, он запросил Петербург, но оттуда ответили, что "означенный Ландезен по данным особого отдела в списках Департамента полиции не значится". Рачковский, зная родную полицейскую бюрократию, ответу не поверил, послал вторичный запрос, приложив к нему фотографический портрет Ландезена и два его перехваченных письма: на предмет сличения почерков.

Ответили из столицы до невероятия быстро (через месяц), оттого, что, видимо, заинтересовались сами: "означенный Ландезен является Абрамом Мовшевым Геккельманом, оказывавшим услуги охранному отделению в бытность его студентом Петербургского горного института".

...Рачковский пришел к Ландезену поздним вечером, представился своим именем, назвал должность и, попросив разрешения закурить, заметил:

- Абрам Мовшевич, негоже старых друзей забывать. Полковник Секеринский просил вам кланяться.

- Я вас ему поклон передать не попрошу, - ответил Ландезен, ощутив в груди певучую радость - все шло так, как им поначалу и задумывалось. - Я, наоборот, попрошу вас полковнику Секеринскому от меня передать вражду и презрение.

- Что вы от него хотите? - Рачковский воспринял эти слова неожиданно для Ландезена. - Маленький чиновник; легавая, которая дальше своего носа не видит, что прикажут, то и сделает. На дураков умному обижаться нет смысла, с ними, с дураками, да еще в нашей системе, надо уметь воевать, но - доказательно, а отнюдь не словесно.

- Вот и воюйте, - ответил Ландезен, - вы - по-своему, я - по-своему.

- Глупости только не болтайте. Самолюбие - самолюбием, а голову надо всегда держать холодной. Вам - как никому другому. Вы себе не поможете - никто не поможет. А ежели я копию письма из Петербургской охраны передам вашим новым друзьям - не знаю, где вы тогда сможете скрыться: в Европе, во всяком случае, не скроетесь. Америка что разве... Но и там найдут. Нам - тьфу, а новые друзья - разыщут.

- Вы меня, Петр Иванович, не пугайте, не надо. Я уж свое отпугался. И заботу о моей персоне тоже, пожалуйста, не выказывайте - я ей цену знаю, вашей-то заботе. А если действительно хотите мне серьезное предложение внести, то попрошу вас взять перо и составить договор о работе, как в Европе пишут: "найм - увольнение", и цену за службу проставьте лично: триста рублей золотом ежемесячно. Тогда и я вам напишу.

- Террористов отдадите? - спросил Рачковский. - Всех до единого?

- Меня потом предадите? - вопросом на вопрос ответил Ландезен.

- Под террористов денег дам, - задумчиво сказал Рачковский и потянулся к перу. - На год заключим договор, ладно?

- Нет. На д е л о. Проведем, тогда договор станет бессрочным. Не проведем - никаких претензий.

Рачковский достал из кармана тысячу франков, протянул их Ландезену.

- Это - на бомбы. Наймите хорошую квартиру, зарядов надо изготовить как можно больше. Испытания проводите в Ранси, там дубравы, тишина и благость.

...Через полгода французская полиция нагрянула на квартиру, снятую Ландезеном, арестовала Теплова, Накашидзе и всех прочих народовольцев, заключила их в тюрьму, а потом передала в суд. Ландезен скрылся. Французская юриспруденция была на высоте: "Один из главных злоумышленников, террорист-анархист Ландезен за соучастие в преступлении приговаривается к пяти годам каторжной тюрьмы".

Договор с Рачковским вступил в силу. Лишенный антисемитских предрассудков, Петр Иванович оказался человеком честным: написал личное письмо в департамент и выхлопотал сотруднику звание "потомственного почетного гражданина". Через два года "потомственный и почетный" принял православие, став Аркадием Михайловичем Гартингом. Восприемником во время обряда крещения был, - по злой иронии судьбы, - двоюродный брат преданного Муравьева, граф Михаил Николаевич, лобызавший Иуду с трогательной нежностью, ибо Иуда служил делу Империи, - по отзывам в Петербурге, "звонко" служил.

После этого Гартингу поручались задания в высшей мере ответственные и щепетильные: он был в Кобурге во время помолвки наследника Николая Александровича Романова с принцессой Алис из Гессена; пришелся ко двору, был рекомендован исполнять должность начальника личной охраны государя-императора Александра III, когда тот изволил охотиться в Швеции и Норвегии, ту же должность он воспринял и при Николае II Кровавом: молодой император приехал в Бреславль на встречу с двоюродным братом, кайзером Вильгельмом II. Здесь Гартинг сдружился со своими "коллегами" из секретного ведомства прусского владыки и оставлен был "заместителем заведывающего заграничною агентурою" с местом пребывания в Берлине.

При помощи провокаторов Зинаиды Жуженко, Бейтнера, Степанова и Житомирского, которые вились в Берлине, он взял в свои руки все нити, ведущие к "освобожденцам" Петра Струве, к социалистам-революционерам, провозгласившим себя преемниками идей "Народной воли", к социал-демократам, как плеханово-мартовского, так и ленинского направления, и к группе Розы Люксембург, которая именовала себя "Социал-демократической партией Королевства Польского и Литвы".

...Завтракая в "Глобусе", Аркадий Михайлович почувствовал колотье в боку и сказал принести себе соды: он был глубоко убежден, что сода спасает ото всех болезней, сода и новое французское лекарство "кальцекс".

В газетах ничего интересного не было, кроме разве что погромной заметочки в "Абенде". Безымянный корреспондент, скрывшийся под инициалами "А. В.", писал, что "социалистическо-прорусская банда Люксембург, Вареного и прочей русско-говорящей, но еврейско-думающей сволочи, готовит заговоры против дружественной России при явном попустительстве полиции".

Эта заметочка стоила Аркадию Михайловичу три сотни рублей; ждал он ее появления терпеливо, хотя и не мог скрыть внутренней глубокой неприязни к автору, оплачиваемому им Шорину, который, не ведая о происхождении Гартинга, говорил о "жидомасонах" с такой белой яростью, с такой кипенью в уголках рта, что порой становилось страшно.

Однако личное свое отношение к Шорину приходилось ставить на второй план, поскольку первой важности была работа: теперь он, Гартинг, имеет возможность с заметочкой Шорина в руках поехать к берлинскому полицмейстеру, а самого Шорина перестать финансировать - пусть его "черная сотня" финансирует: присказка "мавр сделал свое дело, мавр может уйти", была в тайной полиции распространенной, не приложимой к Шекспиру или там к Отелло - только к секретному сотруднику, который вовремя не скрепил отношения договором, вроде него самого, Гартинга. Попользовались - и до свиданья!

Вернувшись в бюро, "дипломат" сначала просмотрел донесения берлинской агентуры. Потом вызвал помощника и попросил его зачитать наиболее интересные вырезки из швейцарских газет и здешних русских изданий.

- Аркадий Михайлович, если позволите, я начну с эмигрантских, - сказал помощник. - Ленин довольно резко выступил против социалистов-революционеров, это первое. Сообщение о реферате Мартова, который оценивают как новую полемику с Лениным, причем корнем расхождения по-прежнему называют отношение к партийной дисциплине - второе; теперь...

- Погодите, - перебил его Гартинг, - что у Ленина против эсеров?

- Тут так, - ответил помощник, отыскивая нужную строку, с которой следовало начать. - Одна минуточка, сейчас... Вот, извольте: "Каждый поединок героя будит во всех нас дух борьбы и отваги", - говорят нам. Нас уверяют, что "каждая молния террора просвещает ум", чего мы, к сожалению, не заметили. Не правда ли, как это удивительно умно: отдать жизнь революционера за месть негодяю Сипягину и замещение его негодяем Плеве - это крупная работа. А готовить массу к вооруженной демонстрации - мелкая. О вооруженных демонстрациях "легко писать и говорить, как о деле неопределенно далекого будущего". Как хорошо знаком нам этот язык людей, свободных от стеснительности твердых социалистических убеждений. Непосредственную сенсационность результатов они смешивают с практичностью. Социал-демократия всегда будет предостерегать от авантюризма и безжалостно разоблачать иллюзии, неизбежно оканчивающиеся полным разочарованием. Мы предпочитаем долгую и трудную работу над тем, за чем есть будущее, "легкому" повторению того, что уже осуждено прошлым".

- Дальше...

- Теперь из хроники партийной жизни... Что ж я отметил-то для вас? Ага, вот. "Ф. Доманский выступил с рефератом о положении рабочих в шахтах Домбровского бассейна, где он недавно нелегально побывал. Реферат был выслушан с большим вниманием, попытка сорвать его правой фракцией польских социалистов, близких к Юзефу Пилсудскому, не увенчалась успехом, сбор-складчина переданы Ф. Доманскому для выпуска газеты польских пролетариев "Червоны Штандар".

- Доманский - это Дзержинский?

- Совершенно верно, Аркадий Михайлович.

- Он уже вернулся из Цюриха?

- Нет еще.

- А в чем дело? "Громов" ведь сообщал, что он должен вернуться в Берлин.

- Он задержался, Аркадий Михайлович, потому что там у него жидовочка умирает...

- Кто?!

- Невеста, Гольдман Юлия.

- Чьи данные?

- Гуровской.

Гартинг даже привстал в кресле от гнева:

- Я сколько раз вам указывал?! Почему агента не по кличке зовете?! Нет Гуровской! "Громов" есть! Ясно?!

...Юлия Гольдман умирала в сознании, понимая, что осталось ей жить на земле считанные дни - не месяцы.

Лицо ее обострилось, но черты были прежние, - красивые, мягкие, добрые.

Либер, брат ее, прислал письмо - много шутил, каламбурил, не веря, видимо в силу молодости своей, что может случиться страшное. Иногда, перемежая шутку серьезным, обращался к "милому Феликсу" с жалобами на робеспьерианский дух "Фрея" (Ленина), на его дисциплинированную требовательность, остерегая восторгаться "Маратом нашей эмиграции в такой мере, что даже нам, бундовцам, здесь об этом стало известно". Обещал, если сможет, вырваться к "милой сестрице, которая не имеет права кукситься, хотя бы потому, что рядом с нею замечательный Феликс, приведший и тебя, Юлечка, и меня, и Влодека в революцию, а его присутствие - само по себе - лучшее из возможных на свете лекарств. Когда выздоровеешь, я, наконец, выполню свое обещание и подарю тебе велосипед. Тот, который я купил, пришлось продать, чтобы помочь нашему товарищу-меньшевику (маленького роста, рыжий, ты, Феликс, догадываешься, видимо, кто это) переправиться из Сибири в Цюрих. Жаль было расставаться с новеньким двухколесиком, да ничего не поделаешь...".

Дзержинский оторвался от письма, спросил удивленно:

- Ты любишь кататься на велосипеде, Юленька?

- Я мечтаю. Любят, если умеют.

- Я подарю тебе велосипед. Я соберу денег в долг и куплю двухколесик. Я быстро научу тебя кататься. Надо держать ученика сзади, за спину одной рукой, а за седло - второй и все время бежать следом, подбадривая, а потом осторожно руки убрать, и ты прекрасно покатишься сама, важно только, чтобы ты верила, что я все время бегу сзади...

- Феликс, - перебила Юлия очень тихо, чуть сжав его руку прозрачными пальцами - больно ей стало слушать про велосипед. - Я все время забываю, как называется та гора...

- Та, что вдали, между двумя пузатыми?

Юлия улыбнулась:

- Да, между пузатыми.

- "Малышка".

- "Малышка", - повторила Юлия и медленно обвела глазами синие дали, белые вершины гор, желтые, тонкие тропки, проходившие по долинам и расщелинам, высокое небо, в котором перились легкие, пуховые облака.

- Я принесу еще один плед, Юля, у тебя руки заледенели.

- Нет, спасибо. Мне вовсе не холодно. А может быть, холодно, я не знаю, но я не боюсь холода, я очень боюсь жары, Феликс, я проклинаю себя за то, что встретилась с тобою.

- А я за это судьбе благодарен.

- Нет, Феликс, это неправда. Я уйду, и ты будешь один, а кто тогда станет кормить тебя? Заставлять спать? Переписывать твои статьи? Кто будет понимать тебя, когда ты молчишь, сердишься, уходишь в горы, исчезаешь на месяцы? Знаешь, я всегда не любила женщин. Я с мальчишками дружила, они - добрее. Если друг - так друг, никогда за спиной не шепчется. Я не боюсь уйти, я готова к этому, я за тебя боюсь - в этом мире...

- Юленька, ты...

- Не надо, Феликс. Мы же с тобой уговаривались: всегда и обо всем честно. Я не боюсь, потому что верю в бессмертие. Это не поповство, родной. Человек бессмертен оттого, что призван к рожденью. Умирающая листва на деревьях бессмертна: ведь она весной отдала земле семена, из которых будет жизнь. Я осталась в жизни друзей, потому что память - это жизнь, и я не умру, пока живы все вы и сохраняете в себе звук моего голоса, цвет глаз, мои слова. Но мне так хочется быть подле тебя, Феликс, так хочется охранять твой покой, которого нет, но когда-то же будет?!

- Юленька...

- Да, родной...

- Хочешь, поиграем в мою игру?

Она улыбнулась: Дзержинский часто по вечерам "продлевал жизнь" - он вспоминал до мельчайших, самых малых малостей прожитый день, анализировал его, исследовал, где была допущена ошибка, как и что можно было сделать лучше, и получалось, что за одни сутки он умудрялся прожить два дня, причем первый, реально прожитой день давал пищу для размышлений, анализов, прикидок на будущее.

"Заметь, Юленька, - часто говорил он, - эта детская игра позволяет за одну жизнь прожить целых три, потому вечернее исследование прошедшего дня позволяет подняться на ступеньку выше, и день завтрашний увидит меня иным, улучшенным, что ли, поумневшим. В прожитом всегда сокрыто зерно истинного будущего, надо только уметь рассматривать себя и тех, с кем сводит жизнь, со стороны, без гнева и пристрастия. Анализ - это расширение, это удар по границам привычного, и потом как-то очень приятно ощущать свою власть над временем - я останавливаю не то что мгновенье - день! Власть - мишура, кроме власти над временем, в нем все реализует себя и выявляет".

- Юленька...

- Знаешь, о чем я мечтаю? - спросила женщина тихо.

- Знаю.

- Нет. Не сердись. Я мечтаю, что когда все кончится, ты оденешь мне колечко.

- Когда спадет жара, Юленька, мы спустимся в долину и поедем в Закопане. Я буду приезжать к тебе из Кракова каждую субботу, мы снова станем гулять по горам, и я чаще буду с тобою...

- Не надо давать такого слова, Феликс. Я привыкла, что ты всегда говоришь правду. А она жестока. И это очень хорошо. А мне было бы еще лучше, если бы ты сейчас уехал. Ты сердишься? Хорошо, не уезжай. Просто я не хочу, чтобы ты видел все. Твой Антек Росол, говорят, очень любил красные гвоздики, ему друзья приносили гвоздики, когда навещали в больнице, перед тем, как он... Я расспрашивала - отчего ты его так помнишь... Я тоже очень люблю красные гвоздики. Как мало людям отпущено для счастья, а самое страшное - никто из нас не знает, когда наступит черта. Слава богу, что моя черта - первая. Ох, просто беда, Феликс, с этим проклятым "слава богу". Ты ведь не терпишь, когда его поминают...

- Рассказать тебе, как мы с братьями играли в волшебный клад?

- Не надо. Я плакать стану, Феликс. Как же мне отдать тебе мою любовь, родной? Как страшно уносить с собою любовь - так ее мало на земле и так нужна она тем, кто остается...

- Юленька, послушай меня...

- Я слушаю.

- Когда мне было очень плохо в тюрьме и лекарь сказал, что я не жилец, я заставил себя стать комком, понимаешь? Я сел на койке и собрал всего себя в кулак. Я сказал себе: "Ты нужен другим, поэтому ощути всего себя, свое тело и болезнь в нем, и обрати свой гнев против этой проклятой, маленькой, затаенной болезни и заставь ее испугаться тебя". Понимаешь? И я заставил ее испугаться. Сделай так же, Юленька, ласка ты моя нежная...

- Феликс, - женщина улыбнулась слабо и по-взрослому снисходительно, - но ведь ты - Дзержинский. Таких очень мало на земле. Потому одни тебя очень не любят, а другие так любят, что слов нет как выразить. Ты ведь и сам не понимаешь того, что ты - Дзержинский. А если б понял - я б тебя не полюбила. Женщина любит того, кто себя отдает, - тогда она ощущает свою нужность. Пророк только потому пророк, что заставляет верить в себя, вот его и боятся. Феликс, когда тебе будет очень плохо, пойди в концерт, на Девятую симфонию, ладно?

Бетховенская музыка была огромной, всеохватывающей, но не отделяющей себя от тех, кто ее слушал. Умение отдавать - талант сильных.

На людях плакать невозможно. На людях - это когда приезжают в горы, в санаторий к умирающей Юле его товарищи. А здесь, в концерте, где тысячи, - ты принадлежишь самому себе, и можно плакать - беззвучно, схватившись пальцами за красный бархат кресла; здесь до тебя никому дела нет, потому что все пришли со своим, Бетховен-то каждому отвечает. Сиди и плачь. Тут можно, Дзержинский. Тут надо. Завтра глаза твои должны быть сухими: в твои глаза смотрят и враги и друзья. Ни те, ни другие не имеют права увидеть в твоих глазах слезы. Одним они покажутся слабостью, другим - неверием. К твоим глазам очень присматриваются, потому что ты - Дзержинский. 4

- Феликс!

Дзержинский не сразу понял, что это его зовут, - привык к "Юзефу". Феликсом его звала Юлия; только на женский голос он откликался, только этот голос хотел сейчас слышать.

- Феликс!

Дзержинский обернулся: навстречу ему бежал Сладкопевцев, чуть поодаль стоял худенький, похожий на мальчика-воробушка Иван Каляев рядом с поджарым лысым, крупнолицым человеком в тяжелом английском костюме.

- Феликс, здравствуй! Как рад я тебя видеть!

- Здравствуй, Миша, здравствуй!

- Пойдем, я тебя познакомлю с нашими. Откуда ты? Надолго? Что бледный болен?

- Нет, нет, здоров. А откуда ты? - спросил Дзержинский, стараясь улыбаться, но подумал, что улыбка, видно, вымученная у него, а потому может показаться жалкою.

- Из Парижа, вот собираемся на... - Сладкопевцев внезапно и неловко оборвал себя: - Ты знаком с товарищами?

Каляев шагнул навстречу Дзержинскому:

- Здравствуй, Феликс, сколько лет, сколько зим...

- Здравствуй, Янек, рад тебя видеть.

Савинков поклонился молча, заметив:

- По-моему, мы встречались с вами во время этапа в Вологду и Вятку. .V^vuy .-:

- Борис Викторович?

- Именно.

- Мне лицо ваше знакомо.

- Иван назвал вас: вы - Дзержинский?

Каляев - со своей обычной детской, застенчивой улыбкой - пояснил:

- Борис меня иначе как "Иваном" не величает.

- "Иван" - это категорично, мужицкое это, а в "Янеке" много детского, заметил Савинков.

- И хорошо, - сказал Дзержинский, - детскость - это чисто.

- В нашем деле не детскость нужна, а твердость, - возразил Савинков.

- Ребенок бывает порой тверже взрослых: те умеют, когда надо, отойти в сторону или изменить слову.

- Это - философия, - поморщился Савинков, - а я не люблю философствовать. Хотите к нам присоединиться? Мы поужинать собрались. Славно посидим.

- Нет, спасибо. У меня дела.

- Пойдем, Феликс, - попросил Сладкопевцев, - вспомним, как через Сибирь бежали, Борис стихи почитает, Янек расскажет что-нибудь, пошли!

Дзержинский представил себе номер в пансионате мадам Газо, маленькое окошко под потолком, чуть не тюремное, смотреть в которое можно, лишь став на тоненький, скрипучий стул, да и то одни черепичные крыши видны; ужасное, чуть не во всю стену зеркало, в котором постоянно, где бы ты ни был в комнатке, краем глаза упираешься в свою спину, лицо, руки - в свое одиночество.

- Пошли, - сказал Дзержинский.

Савинков предложил поужинать в "Бретани".

- Там рыба хорошая, - пояснил он, - под белым соусом. И не только вина можно спросить, но и водки. Оттуда позвоним Ивану Николаевичу и Егору "Бретань", чтоб посетителей приваживать, добилась себе телефонного аппарата.

В "Бретани" было тихо; посетители в это время сюда не заходили межсезонье. Заняли стол на восемь человек в отдельном кабинетике, обитом красным плюшем. Савинков усмехнулся:

- У кабатчиков, верно, тайный сговор с хозяевами борделей: с отрыжкой сытости появляется тяга к блуду, а здесь и цвет способствует... Что вы закажете, Дзержинский?

- То же, что вы.

- Тогда спросим рыбы. Пить что хотите?

- Я не пью.

- Вообще?

- Да.

Савинков смешливо почесал кончик утиного носа:

- Это принцип?

- Необходимость.

- Именно?

- Надо иметь постоянно чистую голову.

- Проспитесь - вот и будет чистая.

- Он не пьет, - сказал Сладкопевцев, - это правда, Борис.

Каляев, улыбнувшись, заметил:

- Феликс, но однажды ты выпил. Помнишь?

- В Вильне? - спросил Дзержинский.

- Да. Можно расскажу?

- Конечно.

Каляев закурил черную парижскую сигаретку и сразу же стал похож на испорченного мальчишку - юн, а сигаретка в его детских руках казалась противоестественной всему его облику.

- Феликс был влюблен в гимназистку, - начал Каляев, по-прежнему улыбаясь, - и посылал ей стихи в галошах ксендза, который преподавал в мужской и женской гимназиях. Стихи юная Диана читала, но во взаимности не призналась. Сначала Феликс хотел лишить себя жизни, а потом мы уговорили его выпить вина. И он, поплакав, понял: все, что происходит, всегда к лучшему.

- Стреляться хотели? - осведомился Савинков.

- А как же иначе? Конечно.

- Вы написали хороший рассказ в "Червоном Штандаре", - заметил он. Каляев мне перевел. Очень честная штука. Готовите книгу рассказов?

- Я писал не рассказ, - ответил Дзержинский. - Это отчет о побеге.

- Это рассказ, - возразил Савинков. - Все мы, пишущие, кокетничаем скромностью. Официант!

Тот подплыл стремительно, склонив голову по-птичьи набок, почтительно буравя птичьими, круглыми, черными бусинками глаз лицо посетителя.

- Рыбу варите недолго, - сказал Савинков, - пусть внутри останется краснинка. Соус подайте отдельно каждому. Пусть потрут чеснока, передайте на кухню. Спаржу не солите, принесите рыбацкую соль, очень крупную, мы - сами. Проследите за тем, как будут готовить.

"Лучше б он на "ты" говорил, - подумал Дзержинский, - с "вы" это еще обиднее".

- Иван, посмотри, наши не идут? - попросил Савинков.

- Так рано еще.

- Посмотри, - повторил Савинков.

Каляев поднялся, пошел к двери - махонький, в чем только жизнь держится.

- У вас как в казарме, - заметил Дзержинский. - Повиновение полное.

Савинков пожал плечами, но видно было, что ему эти обидные слова понравились.

- Мы добровольно приняли команду, Феликс, - сказал Сладкопевцев. - Мы ведь д е й с т в у е м, нам нельзя без железной дисциплины.

- Дисциплина должна быть самовыражением призвания.

- У вас великолепное чувство слова, - заметил Савинков, - обидно, если вы погрязнете в социал-демократических дискуссиях и рефератах. Уж если не к нам, не в наши ряды - то писать.

- В спорах рождается истина, - сказал Сладкопевцев, поняв, что слова Бориса неприятны Дзержинскому. - Они по-своему ищут, пусть.

- Революции нужны подвижники дела, а не спора, - не согласился Савинков. Женаты?

Дзержинский ответил вопросом:

- А вы?

- Де факто.

- Дети есть?

- Да.

- С вами живут?

- Я их не вижу.

- Пишете новеллы? - продолжал спрашивать Дзержинский - ему надоела манера Савинкова ставить быстрые вопросы и поучать, растягивая слова, сосредоточив при этом свой взгляд на переносье собеседника.

- Он пишет великолепные стихи, - сказал Сладкопевцев. - Почитай, Борис, а?

- После пятой рюмки, - пообещал Савинков.

И в это время вернулся Каляев с Егором Сазоновым и Евно Азефом.

- Иван Николаевич, - представился Азеф, руки не протянув: он устраивал свое огромное, расплывшееся тело в кресле, которое стояло подле Савинкова.

- Василий Сироткин, - назвал себя Сазонов.

Каляев и Сладкопевцев переглянулись.

- Егор, ты что, с ума сошел? - спросил Каляев. - Это же Дзержинский.

- Он прав, - сказал Азеф и, отломив кусок хлеба, начал жадно жевать. - И не надо смотреть на меня с укоризной. Он прав. Василий Сироткин - очень красиво звучит. Вы социал-демократ, Дзержинский?

- А вы?

- Я инженер.

- Член партии?

- Беспартийный, - усмехнулся Азеф.

Дзержинский встал из-за стола, молча поклонился всем и пошел к выходу.

- Зря, - сказал Сладкопевцев, - напрасно ты эдак-то, Иван.

- Нет, не зря! - Азеф жевал чавкающе, быстро, обсыпая крошками свой дорогой костюм. - Ты б еще сказал ему, что завтра едешь в столицу, царя убивать. "Поедем, мол, с нами, в Мариинку зайдем, Павлову посмотрим". Дерьмо вы, а не конспираторы!

Каляев поднялся, хотел что-то сказать Азефу, но сдержался, побежал за Дзержинским.

- Иван, Дзержинский спас меня, - сказал Сладкопевцев. - Когда мы с ним бежали из ссылки, он мне свой паспорт отдал, сам остался без документов...

Азеф пожал плечами.

- Ну и что? - спросил он, по-прежнему жуя хлеб. - Бабьи нежности. Ну спас, а дальше?

Сазонов спросил:

- Это он написал "Побег"?

- Да, - ответил Савинков. - И вот что - товарищ Азеф преподал нам урок. Вину беру на себя: я Дзержинского пригласил. Революция не терпит сентиментальностей. Что касается его замечания о дисциплине: каждый из нас волен отринуть дисциплину боевой организации, каждый волен отойти, но если уж не отходит - тогда слепое подчинение Азефу и мне. Слепое. Каждый знает только то, что ему положено знать, и тех только, кого мы вам станем указывать. Любая самодеятельность, любая личная инициатива каждого из вас, каковы бы заслуги у вас ни были в деле террора, будет караться беспощадно.

...Каляев догнал Дзержинского на улице, взял под руку:

- Пожалуйста, извини, Феликс. У нас предстоит важное дело, поэтому нервы у всех на пределе.

- Это Азеф?

Каляев смешался, полез за сигаретами, остановился - не мог прикурить на ветру. Дзержинский смотрел на его вихор с жалостью и щемящей любовью.

- Я терпеть не могу бар от революции, Янек. Он спокойно отправляет вас на смерть. Балмашев убил Сипягина, ну и что? Легче стало? Кому? Балмашева повесили, Цилю забили в тюрьме, Савву расстреляли на Акатуе. Народу стало легче? Что, Плеве демократичней Сипягина? Еще страшнее. А ваш барин костюм носит, какой на Елисейских полях не каждый буржуй себе купит. Откуда деньги, Янек?

- Ты сошел с ума! В кассу партии приходят пожертвования!

- Но не для того, чтобы Азеф тратился на барские костюмы.

- А как иначе конспирироваться?

- Если он хочет конспирировать по-настоящему, незачем тащить вас в этот ресторан.

- Просто тебя, как и многих, отталкивает его уродство. Ты должен его узнать ближе. Он очень добрый человек, Феликс. Нет, нет, тебя оттолкнуло его уродство.

- Над Квазимодо мы плакали. Это ерунда - про уродство, Янек. Но, бес с ним, с вашим Азефом, разберетесь сами, не моя это печаль. Как мама?

- О, мама очень хорошо, Феликс, и Ядзя тоже. Выросла, вытянулась, как тростиночка на ветру.

- Ты их давно не видел?

- Давно. Нет, недавно, но только я их видел, а они не знали, что я смотрю на них.

- Это страшнее, чем на свидании в тюрьме.

- Да.

- Наверное, лучше бы и не смотреть на них так.

- Все равно это было счастье.

- Горькое счастье. Тебе надо идти, Янек?

- Почему? Ах, да... Конечно... Но меня простят. Как-то неловко все это. Ты поймешь Ивана, и Савинкова поймешь, Феликс, поймешь и простишь. Я с открытыми глазами иду на смерть, я счастлив, понимаешь, когда думаю о смертной минуте. Смерть моя не будет напрасной, я хочу этой смерти, потому что она даст жизнь.

- Янек, Янек, товарищ ты мой хороший... Разве изменение в кабинете министров что-нибудь принесет несчастному народу? Неужели вы верите в то, что придет ч е с т н ы й?

- Нет, в это мы не верим. Мы в искры верим, в то, что зажжем людей силою своего примера.

- Зажечь можно тех, кто понимает разницу между тьмой и светом. Надо объяснять людям правду, Янек, терпеливо и постепенно. Вы обращаетесь к темной массе, которая станет проклинать вас, которая предаст полиции первой - почитай Максима Горького, он про это страшно написал. Он ведь пришел в село с добром, грамоте пришел мужиков учить, правду им объяснять, а его же и отлупили...

- Так, значит, прав я! Я, Феликс! Объяснять надо после того, как что-то с л у ч и л о с ь! Вы хотите объяснить все, вы строите огромную схему, но это же рано, безумно рано! Сначала нужны жертвы, много жертв, я готов эти будущие жертвы с вязанками сухого хвороста сравнить, с безымянными вязанками: пусть нас заберут - только бы вспыхнуло пламя! Иначе этот тоскливый, серый российский ужас не пронять, ничем не пронять, Феликс...

Дзержинский задумчиво повторил:

- "Тоскливый, серый российский ужас". Ты дурно сказал, Янек. Если это так - отчего нас так туда тянет? Отчего каждый из нас готов жизнь отдать - не только за несчастных поляков, но и за русских, грузин, армян. Нельзя обезличивать, ничего нельзя обезличивать, иначе мы сами станем маленькими, обезличенными тварями. Не "темный" и не "серый", Янек. Больной. Больная страна. Но разве врач вправе называть того, кто болен, бредит, кто ужас несет в жару, околесицу, разве вправе он обижать этого несчастного гадким словом? Я верю, что если точно определить зло, поставить диагноз, объяснить, откуда можно и нужно звать избавление от недуга, - болезнь сожрет самое себя: организм, здоровье, разум сильнее хвори, Янек, поверь мне, - сильнее.

(Когда по прошествии многих месяцев Каляев увидел окровавленного Егора Сазонова, которого били городовые и лотошники, а потом с близким ужасом уперся взглядом в дымные куски мяса, словно говядина на базаре ранним утром, когда только-только с боен приезжают, и были эти куски дымного мяса тем, что раньше обнимало понятие министра внутренних дел империи Вячеслава Константиновича фон Плеве, тошнота подступила к горлу и вспомнилось ему лицо Азефа, и костюм, который был обсыпан хлебными крошками, и быстрое чавканье сильного рта.

Каляев тогда сказал себе: "Теперь я не имею права на жизнь". Потом он запрещал себе повторять эти слова; он мучился, считая слова эти проявлением слабости, и поэтому настоял на своей смерти - великого князя Сергея убил он, и был повешен, и когда шел к виселице, заставлял себя видеть множество смеющихся, чистых, открытых, добрых глаз, и только очень боялся увидеть глаза матери.)

"В Заграничный комитет СДКПиЛ

Мюнхен, 7 июля 1903 г.

Дорогой товарищ!

Спешим поделиться с вами радостной новостью: Трусевич, Залевский уже за границей; по всей вероятности, он уже в Берлине...

Сердечно жмем руку

Юзеф".

"Можно было предполагать, что социал-демократы, лишившись по ликвидации 14 марта лучших своих представителей - интеллигентов, типографа Грыбаса и руководителей рабочих кружков, - должны будут на более или менее продолжительное время приостановить свою преступную деятельность, между тем действительность не вполне подтвердила это предположение (что объясняется активной деятельностью Главного Правления СДКПиЛ и особенно Ф. Доманского, организующего в партии практическую каждодневную работу).

Уже 17 марта столяр Иванцевич (привлечен в социал-демократию Трусевичем) имел свидание на углу Развадовской и Ново-Променадной улиц с возвратившимся из заграницы каменщиком Мечиславом Нежинским, присвоившим себе псевдоним "Владислав Равич", который поручил ему собрать людей и начать работу, заметив при этом, что до начала работы нужно заняться облегчением участи арестованных и их семейств путем оказания материальной помощи, и там же, на месте, передал Иваицевичу 5 рублей в пользу политических. Разговор окончился просьбою "Равича" распространить прокламации в гор. Лодзи и Згерже, которые выйдут не позже 23 марта, а также спросил, где находится нелегальная литература, которую привез интеллигент "Лампа".

Полученные от "Равича" деньги Иванцевич отдал столярам Бонавентуру Адамову Марциняку и Яну Станиславову Антецкому для передачи семействам арестованных.

19 марта "Равич" посетил Иванцевича и дал ему в пользу арестованных еще 4 рубля и 4 рубашки, сказав, что в скором времени к партии Социал-демократов примкнет много интеллигентной молодежи; про обещанныя прокламации заметил, что они еще не готовы, несмотря на то, что он усердно работает их вдвоем с товарищем на гектографе.

27 марта "Равич" посетил Иванцевича и оставил у него три блузки для арестованной Малецкой и три экземпляра газеты "Красный Штандар", издаваемой Ф. Доманским, экземпляр брошюры "Независимость Польши" и две квитанционные книжки для сбора денег на агитационный фонд; но Иванцевич отказался их принять, заявив, что квитанции не имеют печати партии, тогда "Равич" поручил Иванцевичу отправиться к отцу арестованного Вацлава Сучины - Антону Сучине и взять у него печать. Действительно отец арестованного Антон Сучина достал печать из-под печки, заявив, что полиция потому по обыску не обнаружила печати, что она была спрятана его сыном в деревянной сапожной колодке.

Во время посещения 28 марта "Равич" передал Иванцевичу 10 рублей в пользу заключенных.

1 апреля "Владислав Равич" принес Иванцевичу для распространения 65 экземпляров гектографированных прокламаций по поводу арестов в местной группе Социал-демократов (донесение от 2 апреля сего года за No2146/1468). Прокламации эти имели целью показать, что партия не разбита и что работа будет продолжаться с тою же энергией". В прокламациях также рассказывается о том, что русские рабочие показывают пример борьбы с самодержавием, принимая на себя главный удар "царских опричников". Подчеркивается, что без победы русских революционеров свобода Полыни невозможна.

3 апреля "Равич" посетил Иванцевича и вручил ему рукописный каталог русской и польской нелегальной литературы, которая - имеется в его распоряжении, и поручил Иванцевичу пойти на Владзевскую улицу, дом No41, дав указания, как найти квартиру, добавив, что там живет интеллигент, его заместитель, псевдоним которого "Бохен". Названный "Бохен" сказал Иванцевичу, что служащие на городской линии электрического трамвая требуют для себя особой прокламации, посла чего обещают присоединиться к местной группе Социал-демократов. Ранее чем написать просимую прокламацию, "Бохен", как он выразился, должен будет собрать сведения о их быте.

3-го же апреля "Равич" поручил Иванцевичу отправиться в дом No36 по Петроковской улице, для совещаний по поводу устройства демонстрации на 1 Мая, указав, как найти квартиру. Отправившись туда, Иванцевич там нашел молодую еврейку, которая заявила, что она сестра "Клары" ("Клара" - Эйда Гиршфельд, арестованная по ликвидации 14 марта, именно на ее квартире была устроена засада, из которой ушел, как полагает агентура, упомянутый выше Ф. Доманский, заперши чинов охраны по их недомыслию в квартире арестованной).

29 апреля "Бохен" принес Иванцевичу 10 рублей в пользу жен политических арестованных.

Принадлежащий к немецкой фракции Социал-демократов Юлиан Хеммер собрал 45 копеек на "Красный Крест" и вручил их 28 апреля Иванцевичу с просьбою, чтобы о получении этих денег было объявлено в журнале "Красный Штандар" за подписью "Купер". Деньги эти переданы через Иванцевича "Бохену", который отправит их в Комитет "Красного Креста" и сообщит в редакцию журнала "Червоны Штандар" для помещения их в отчет под рубрикой "Купер" (что, вероятно, есть какой-то особый знак для Ф. Домансного, смысл коего разгадать в настоящий момент не удалось. Вообще активность социал-демократов должна озаботить нас вопросом - что они затевают! Эта активность социал-демократии отнюдь не случайна).

Путем негласного сыска установлено, что сестра арестованной "Клары" - Хана Гиршфельд; "Бохен" - Теодор Бреслауэр, занимавшийся частными уроками, именующий себя репетитором, связанный непосредственно с Ф. Доманским.

Таким образом, совершенно очевидно, что, несмотря на аресты типографа Мацея Грыбаса и других деятелей социал-демократии, работа снова обретает исключительную активность. Во всем этом явно ощущается "рука" крепкого организатора, коим несомненно можно назвать Ф. Доманского, близкого к Р. Люксембург, А. Барскому и Л. Тышке.

В ожидании указаний поручик А. Сушков".

(Указаний от Шевякова не последовало - он ждал; он верил в ловушку Гуровской. Хотел "прихлопнуть" не по частям, а всех, во главе с ним, с Дзержинским.) 5

Собрание ложи масонов - семь человек, семь "вольных каменщиков", братьев-единомышленников - кончилось вечером. Расходились шумно, не таясь, чтобы у полиции, если допустить, что за особняком Ипатьева следили, не было подозрений. Устав масонов учил: "Все тайное надо делать явно. Наша конечная цель и наш принцип позволяют нам не чувствовать за собою вины перед властью".

Полковник генерального штаба Половский ехал в автомобиле Веженского: выиграв процесс страхового общества "Россия" против гамбургского "Дейче банк", присяжный поверенный получил огромный гонорар. Ежегодный взнос в ложу был равен ста рублям; Веженский внес тысячу сверх и триста послал в Красный Крест, с оповещеньем через газету графа Балашова.

- Быстро научились лидировать мотор? - спросил Половский.

- В общем - да. В Париже этому учат за три недели. Но у них невероятное движение: приходится проталкиваться сквозь конки, экипажи; потом эти шальные велосипедисты. Вы никогда не пробовали лидировать, Борис Григорьевич?

- Нет.

- Хотите, научу?

- Я - другое поколение, Александр Федорович, я вас старше на пятнадцать лет, а это, позвольте доложить, громаднейшая разница. Смотрю я на вас, особенно во время собраний, и не устаю удивляться: сколько энергии, какова открытость, экое обостренное чувство нового! Я порой ловлю себя на мысли, что мы, кому пятьдесят, нужны вам как свадебные генералы.

- Ну, уж если вы меня обижать, - Веженский улыбнулся чуть снисходительно, - тогда и я вам правду открою: представлены к генералу, Борис Григорьевич! Магистр делает все, чтобы государь подписал рескрипт на следующей неделе.

- Правда? - несколько даже растерянно удивился Половский.

- Полнейшая.

- Диву даюсь, родной мой подмастерье, просто даюсь диву.

- Я пришел к точному и определенному выводу, - став серьезным, сказал Веженский, - какие бы испытания нам ни выпали, что бы ни ждало нас в будущем, смысл нашего братства, его стратегический ритм заключается в том, чтобы в ж и в а т ь с я. Тысячами нитей, как капилляры, должны мы пронизать мир: тогда не страшно пораженье, тогда мы вновь обретем себя, восстав из пепла в любых ситуациях, при любых поворотах истории. Как цепь: мы должны идти рука об руку. Одно звено выпало, но сто, тысяча остались, и рука найдет руку во мраке. Мы должны научиться мимикрии: я пробовал этим летом ходить по Владимирщине, переодевшись мужиком. Первую неделю молчал - слушал: они говорят на другом языке, и переводчик там невозможен. Необходимо н а и г р а т ь их психологию, и тогда вы сможете стать новым мужицким Петром Третьим. В Париже я остановился на ночлег у проститутки, преобразившись в английского матроса без документов, и она поверила мне. В Швеции я выдал себя за британского лорда - прошло! Понимаете? Мы должны уметь растворяться - тогда мы неистребимы. Я не декларирую, Борис Григорьевич, я - к делу. Когда вас представят великому князю Николаю Николаевичу, внушите ему следующее: "Россия должна воевать, пока у нее есть хоть один солдат, и до той поры, когда у солдата останется хоть один патрон". Они сейчас ищут формулировки для государя - рано или поздно в Маньчжурии начнется дело, надо готовиться загодя, по всем параметрам, учитывая все допуски и возможные неожиданности.

...Балашов просмотрел гранку и сказал своему сотруднику Питиримову:

- Эти слова государя внесите, пожалуйста, в шапку, милый. Смотрите, как это будет красиво смотреться: "Мы станем сражаться за интересы Руси-матушки, за торжество идеи нашей православной где бы то ни было, с кем бы то ни было до той поры, покуда у нас остался хоть один патрон и пока жив хоть один солдат!" Только наш самодержец умеет так л и т о подавать мысль, только наш, православный...

Из редакции граф поехал к д р у з ь я м по братству. Разговор был серьезный и долгий: о зубатовских "обществах взаимопомощи". Балашов рассуждал неторопливо, словно видел свою мысль изъятой из существа его; она представлялась ему отдельными абзацами, составленными из быстро печатаемых слов.

- Зубатов не ведает, что творит, - говорил он хмуро, - Зубатов считает, будто своими агентами Шаевичами, Гапонами и Вильбушевичами сможет загнать крамолу в ячейки, а сам будет подобен матке в улье. Глупость это, наивная глупость! Такими методами монолитный тыл не образуешь. Нельзя выпускать джинна из бутылки - он неуправляем, если нет подле Аладдина с "волшебной лампой". Зубатов - не Аладдин. Его "рабочие общества" - по моей прикидке - есть помимо всего прочего некий вызов нам, нашему братству: силе скрытой он хочет противопоставить открытую силу. Он держит столоначальника, который шастает по заграницам и собирает досье на все наши братские ордена, он "масоном" ругается, людей пугает. Пришла пора пустить в ход р ы ч а г и, надо его уводить, иначе он таких поленьев нарубит, что нам до-олго придется опилки в горсть собирать, чтоб пожара не было. Коли мы задумали привести Трон к очистительной войне, которая выявит и уберет шлаки, сплотит народ, даст силу знающим, - следует уже сейчас, загодя, готовить тыл. Мы крепки должны быть в тылу - без всяких там и г р а ш е к. Ключ к Плеве надобен. Промедление смерти подобно. Подбросить Плеве следует "еврейскую историю", на это откликнется немедленно - остзеец как-никак.

"ДОКЛАД ЧИНОВНИКА ОСОБЫХ ПОРУЧЕНИЙ V КЛАССА ПРИ ДЕПАРТАМЕНТЕ ПОЛИЦИИ С. В. ЗУБАТОВА ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ А. А. ЛОПУХИНУ.

Считаю служебным долгом почтительнейше доложить Вашему Превосходительству, что 19-го минувшего августа, в 2 часа дня, мне было предложено явиться к его Высокопревосходительству Господину Министру Внутренних Дел В. К. фон Плеве, в здание на Аптекарском Острове, куда я своевременно и прибыл. В два часа без пяти минут туда же приехал Товарищ Министра Внутренних Дел, Командир Корпуса Жандармов, Генерал-Лейтенант фон Валь, который, поздоровавшись со мною, прошел в сопровождении чиновника особых поручений при господине Министре Внутренних Дел Действительного Статского Советника Скандракова в зал совещаний, что рядом с министерским кабинетом. Минут через 15-20 оттуда вышел г. Скандраков и затем меня пригласили к господину Министру.

Не приподнявшись при моем появлении в комнате и не подав мне руки (что обычно делалось всегда ранее), господин Министр указал мне стул и просил сесть. Затем Его Высокопревосходительство предупредил меня, что с теми лицами, которым он не верит, он не имеет обыкновения говорить один на один и поэтому для присутствия при объяснении со мною им приглашен Генерал-Лейтенант фон Валь. Пораженный необычностью всего происходящего и получив публичное выражение недоверия, я несколько растерялся, почему на предложение господина Министра рассказать историю происхождения Бунда ответил ссылкой на то, что история эта имеется в документах Департамента Полиции. Господин Министр перебил меня предложением начать свой рассказ об этой партии.

Я подробно указал, что в интересах пущей успешности борьбы с революционерами следовало предпринять с нашей стороны ряд контрмер, воспользовавшись для этого моими выучениками, арестованными по делу Бунда. При этом я, конечно, вовсе не скрывал от себя всей неподготовленности в известном отношении своих новообращенных прозелитов. Но, договорившись с ними в основном, в том, то есть, что они станут сотрудничать с Департаментом, я рассчитывал до конца перевоспитать их с помощью времени и обстоятельств. В основу их новой деятельности должны были лечь следующие положения: 1) Замену революционного учения эволюционным, а, следовательно: отрицание, в противоположность революционерам, всех форм и видов насилия. 2) Проповедь преимущества самодержавной формы правления в области социальных отношений, как формы, по неклассовости своей, заключающей в себе начало третейское, а, следовательно, враждебной насильственным приемам и склонной к справедливости. 3) Разъяснение разницы между революционным рабочим движением, исходящим из социалистических начал, и профессиональным, покоящимся на принципах капиталистического строя: первое занято реформою всех классов общества, а второе своими непосредственными интересами. 4) Твердое уяснение того положения, что границы самодеятельности оканчиваются там, где начинаются права власти: переход за эту черту был признан недопустимым своеволием - все должно направляться к власти и через власть.

На этих словах меня перебил господин Министр и спросил, не проповедовал ли я стачки? Я категорически заявил, что являюсь принципиальным противником стачек, о чем всегда приходилось спорить с "независимовцами", которые, разделяя эту мысль в принципе, часто доказывали, что в жизни это не исполнимо: или по грубости евреев-хозяев, или из-за конкуренции с революционерами, которые всегда изловчатся подловить "независимовцев" и сами поставят стачку, чтобы сделать выгодное массе и скомпрометировать моих людей тем самым в глазах последней.

Когда затем я доложил об успехах моих подконтрольных "независимовцев" в Минске, где вся администрация охотно вела с ними сношения, рабочие тысячами записывались в их организации, и перешел к моменту появления "независимовцев" в Одессе, Его Высокопревосходительство господин Министр начал сам продолжать мой рассказ Генерал-Лейтенанту фон Валю:

"Вильбушевич, особа, которую даже таскали ко мне, поехала в Одессу, где поставила во главе жида Шаевича, выпускавшего, с одобрения г. Зубатова, прокламации, делавшего стачки".

"Виноват", заявил я Его Превосходительству, "прокламации я получал уже готовыми, а в редактировании и задумывании их не участвовал".

"Это все равно. А скажите, вы из департаментских сумм платили вашему Шаевичу?"

"Платил, - говорю, - и из департаментских, с ведома г. Директора, давал и из собственных".

"Перейдем теперь к документам. Вот, Генерал, письмо г. Зубатова к этому Шаевичу: "Дорогой Генрих Исаевич. Я человек очень прямой и искренний"... Дальше идут сентиментальности. Впрочем, тон этого письма показывает, что г. Зубатов не научился даже держать себя прилично, как то надлежит должностному лицу. Очевидно, он еще мало служил. Дальше идет речь о стачке у Рестеля. А вот уже и государственное преступление, оглашение государственных тайн: "Неожиданно я нашел себе единомышленника в лице юдофила Царя. По словам Орла (т. е. меня), представлявшегося по случаю назначения Арсеньева Градоначальником в Одессу, Государь сказал: "Богатого еврейства не распускайте, а бедноте жить давайте". Государь это сказал мне, я передал Директору Департамента Полиции, последний своему чиновнику Зубатову; а Зубатов позволил сообщить слова Государя своему агенту, жидюге Шаевичу - за что я его и предам суду. Очевидно, продолжать службу после всего этого г. Зубатов не может. Окончательно судьба его решится с возвращением из отпуска Директора Департамента. Теперь он должен немедленно передать свою должность тому лицу, которое укажет Генерал-Лейтенант фон Валь. Затем ему будет дан 2-х месячный отпуск, но не позже завтрашнего вечера г. Зубатов обязуется уехать из Петербурга. Можете идти".

Признаться сказать, после такого объяснения, от боли жгучей и обиды я не скоро нашел скобку у входной двери...

По возвращении в Департамент, я доложил о происшедшем и. д. Директора Департамента Полиции, который всем этим страшно расстроился. Затем приехал в Департамент Генерал-Лейтенант фон Валь и, войдя в кабинет Директора, объявил мне, при Н. П. Зуеве и С. М. Языкове, что Министр желает, чтобы я выехал, не позднее вечера следующего дня, из Петербурга и Петербургской губернии, а теперь шел в Особый Отдел сдавать свою должность подполковнику Сазонову, куда к моменту сдачи имеет пожаловать и сам генерал. Я поинтересовался узнать, не лежит ли еще на мне каких-либо ограничений. Генерал ответил отрицательно и спросил, куда я выеду. Мною было отвечено, что в Москву.

Действительно, через некоторое время в Особом Отделе появился Генерал-Лейтенант фон Валь в сопровождении подполковника Сазонова, одетого в статское платье, и предложил мне приступить к сдаче своей должности. На это мною было доложено, что служба Отдела организована таким образом, что все бумаги находятся по принадлежности у моих помощников, почему сдавать, собственно, мне нечего. Удовлетворившись моим ответом, генерал приказал мне подождать свидетельства об отпуске, а сам удалился.

В это время в коридорах Особого Отдела находился полковник Урнов и другие жандармские офицеры; среди чинов Департамента не могло, конечно, пройти незамеченным появление Товарища Министра в кабинете заведывающего Особым Отделением.

Достав у себя в квартире конверт с записками начальников Охранных Отделений о добытых ими сотрудниках и сдав все это подполковнику Сазонову, я решил тотчас же отправить господину Министру прошение об увольнении меня в отставку с усиленной пенсией, как проведшего 15 лет боевой охранной службы, из коих 10 лет имел честь работать в непосредственном общении с Департаментом. Медлить с этим, на мой взгляд, значило дожидаться того момента, когда меня принудительно уволят от дел, - являлось более целесообразным удалиться самому.

На другой день, 20 августа, с курьерским поездом я выехал в Москву, распорядившись скорейшей очисткой своей казенной квартиры. На вокзал явились меня провожать некоторые из служащих Отдела (Москвичи), но, по моем отъезде, между ними прошел слух, что все, провожавшие меня, будут уволены. В одном вагоне со мной ехал в Тверь полковник Урнов, который, поздоровавшись со мной издали на платформе, более уже не подходил ко мне в продолжение всего пути.

Первый, кто привез в Москву подробности моей высылки из Петербурга, был поручик Сазонов, адъютант Московского Губернского Жандармского Управления, вернувшийся в Москву от своего брата подполковника Сазонова. Пришли также вести и из Твери. Чины Петербургской столичной полиции сообщили эту новость своим знакомым сослуживцам в Москву. Вскоре меня вызвал к себе отец и, встревоженный, стал допытываться, в чем дело (я от него все скрыл), так как в купеческом мире идут слухи, что я арестован и выслан. Генерал-Майор Трепов также остался крайне недоволен подобной, меня компрометирующей болтовней в публике и с своей стороны резко опровергал среди знакомых подобные слухи. Наконец, из Сената вести эти проникли в неблагонадежную среду, где вызывали сначала удивление, а затем громкую радость, перешедшую, впрочем, вскоре в уверенность, что все это только ловушка. Спустя некоторое время, в течение которого я и приходившие ко мне стали замечать за моей квартирою наблюдение, подполковник Ратко был вызван в Департамент, где Генерал-Лейтенант Валь навел его на мысль об опасности моего пребывания в Москве, и Н. П. Зуев официально приказал начальнику Московского Охранного Отделения не допускать меня ни в стены Охранного Отделения, ни к чиновникам, ни к сотрудникам, ни к рабочим, ни к личным с ним переговорам по вопросу службы.

В это же время ко мне на квартиру было доставлено с почты открытое письмо Шаевича, в котором он сообщил мне, что вновь арестован, так как пришел приговор, по коему он высылается в Восточную Сибирь.

Совокупность изложенных обстоятельств заставила меня понять, что я нахожусь не только в положении чиновника, провинившегося перед своим начальством, но и серьезно заподозрен в политической неблагонадежности. Сначала такое сознание было для меня очень забавно, затем чувство это стало переходить в жгучую обиду и наконец сменилось острым раздражением.

В самом деле, благодаря моей высылке и прочим нетактичностям, принявшим уже в общественном сознании ни с чем не сообразные формы и подорвавшим мой политический престиж среди людей благонамеренных и фешенебельных, я оказался в разряде политически опороченных, которых, даже в случае реабилитации, обычно расценивают по пословице, - что "вор прощенный, что конь леченый, что жид крещенный", положение создалось глубоко обидное. С другой стороны, выдержать 15 лет охранной службы при постоянных знаках внимания со стороны начальства, при громких проклятиях со стороны врагов и не без опасности для собственной жизни, и в итоге получить полицейский надзор, - это ли не беспримерно-возмутительный случай служебной несправедливости.

Говорят: "За Богом молитва, за Царем служба - не пропадают". Моя служба в буквальном смысле слова была царская, а окончилась она такою черною обидою, о какой еще не всякий в своей жизни слыхал.

Утешением во всей этой истории является для меня лишь то обстоятельство, что опозорение мое произошло в исключительном порядке: в отсутствие моего прямого начальника и без его ведома.

В настоящее время я позволю себе обратиться к Вашему Превосходительству с моим почтительным ходатайством о посильном удовлетворении двух нижеследующих моих просьб:

а) о формальном восстановлении в области государственной и общественной жизни моей политической чести (по существу вернуть уже нельзя);

б) о моем материальном обеспечении в таком размере, при котором потеря мною своей политической чести не могла бы лишить меня общественной дееспособности в том слое, какой я сумею отвоевать себе благодаря своему выгодному возрасту, бодрым силам и некоторым способностям.

Одною из мер первой категории я бы считал назначение особой комиссии экспертов из людей науки, которая бы рассмотрела вопрос о том, было ли что-либо политически неблагонадежное в моих воззрениях и деятельности по так называемой "легализации".

Обвинения, предъявляемые мне по "документам" (письмам моим к Г. И. Шаевичу), настолько слабы, что я их и сам мог бы легко отпарировать, но за разрешение иметь адвоката был бы очень признателен. Впрочем, я прекрасно понимаю, что высшее мое начальство само не верит в эти обвинения, и не в них тут сила, но, сделав все для моей политической гибели, оно уже не в силах ныне смыть с меня наложенного клейма позора.

Во избежание возможных недоразумений, считаю не лишним здесь пояснить, что возвращение мое, после всего совершившегося, на службу по Министерству Внутренних Дел выше моих нравственных сил и состояться никогда не может.

Надворный Советник Зубатов"

Прочитав это письмо дважды, начальник Департамента полиции Лопухин отправился на доклад к министру.

Плеве, услыхав фамилию Зубатова, махнул рукой:

- Нашли за кого хлопотать, Алексей Александрович! Сколько волка ни корми, он все одно в лес смотрит! В нем прежняя закваска жива, поверьте слову, его жиды и масоны в руках держат.

- Вячеслав Константинович, удаление Зубатова чревато двумя нежелательными последствиями - по крайней мере. Во-первых, следует запретить его легальные общества, так как вы им, сколько я понял, не верите. Во-вторых, слух о том, что бывший революционер, ставший секретным сотрудником, выдвинутый в начальники отдела охраны, выброшен вон, как половая тряпка, неминуемо затруднит работу с обращением в друзей трона арестованных социалистов...

- По поводу первого вашего соображения - коли его "общества" действительно у нас под абсолютным контролем - к чему их распускать? Поручите, чтоб тщательно проверили - под контролем ли? Вот в чем вопрос. Второе, согласен с вами, важно. Я готов положить ему хорошую пенсию, это мое право, а мотивацию отставки следует объяснять усталостью Зубатова - износился. Но за каждым его шагом следить, за каждым шагом!

- Вячеслав Константинович, - устало улыбнулся Лопухин, - вы же сами были начальником охраны. Неужели это совместимо - муссирование слухов о почетной отставке и слежка?

- Я давно был начальником полиции, - уточнил Плеве, отводя сразу же "охрану", как звено подчиненное, - при мне все проще было: дан приказ - изволь исполнить.

- Это вы мне? - спросил Лопухин холодно.

- Я это про себя, - ответил Плезе, раздражаясь чему-то. - Об остальном завтра, Алексей Александрович, сегодня - дела с военным контршпионажем, не прогневайтесь, что прервал ваш доклад...

(Плеве вчера подкрутили - шепнули, что Зубатов служил злейшему врагу и сопернику, министру финансов Витте.)

Когда ц е п ь братства так легко и быстро повалила Зубатова, фигуру, казавшуюся столь сильной, человека, принесшего с собою новую программу, защиту старого новыми путями, в масонских ложах ликующей радости не было конца.

Один человек, однако, и не рядовой каменщик, а магистр уже, присяжный поверенный Веженский, всеобщей радости не разделял, а, наоборот, впервые испытал гнетущее, словно зубная надоедливая боль, чувство растерянности. С этим он и отправился к графу Балашову - одна из заповедей масонства гласила: "Никаких тайн друг от друга, служи будущему, памятуя о прошлом".

Для того чтобы понять истинное значение "братства", следует, пожалуй, заранее уговориться о том, что же это такое на самом деле - масонство?

Истерические вопли обывателя о том, что масонами руководит чужая, иноверческая сила и что служат они идее разрушения трона, "разжижения русской крови, попрания святой нашей старины", свидетельствовали о н е п о н и м а н и и: неужели масоны, такие особенно, как Сумароковы-Эльстоны, Васильчаковы, Разумовские и Балашовы, заинтересованы были разрушить тот уклад, который гарантировал их права на миллионы десятин земли, на дворцы, поместья, фабрики, банки, железные дороги, газеты и книжные издательства?! Нет конечно же! Они, будучи людьми широко образованными, хотели этот, гарантировавший их в л а д е н и е уклад исправить, улучшить, повернуть от пустой, безвольной, дремучей болтовни - к настоящему, современному делу.

Казалось бы - ясно: франкмасонство, опираясь на трон, объединяло людей классового интереса, поверх границ и таможенных барьеров, во имя торжества идеи с т р о и т е л ь с т в а их здания - всемирного сообщества владеющих. Но когда в обществе свершались социальные взрывы, не подвластные воле отдельных личностей, масоны оказывались по разные стороны баррикады, сражались с другими, иноземными братьями хватко, яро - спасали свое, оно всегда ближе. Разговоры о "надмирности масонских уз" списывались в архив, ибо надо было отстаивать личный интерес, гарантировавший национальное, которое защищали на полях битв ландскнехты, мужики, фермеры, мастеровые, объединенные "ура-патриотическим" бредом.

Вся история масонства свидетельствует об этом. Но для того, чтобы поверить, следовало знать, с чего все начиналось.

А начиналось с жрецов древнего Египта, с их идеи спасения тела после смерти, ибо оно, по преданию мудрых, сохраняло л и ч н о с т н о е н а ч а л о усопшего даже после того, как его покинула душа и тепло, - то есть жизнь. Высшему искусству бальзамирования были посвящены избранные, ибо это была тайна: если тело сохранено и не отдано тлению, то и душа, значит, там, в высоком мире теней, не ощущает тоски по брошенной ею плоти.

Всякое тайное учение, - а жреческое было первым изо всех, - предполагает существование тайного общества единомышленников. И оно создалось в Египте.

Потом обществом тайных единомышленников стали жрецы Вавилона, проникшие в Ассирию и Мидию. Они говорили друг с другом на древнем языке сумерийцев, изгоняли злых духов, предав проклятию медицину - античный образчик цеховой, конкурентной борьбы за золото, то есть за личное благополучие. Все было в древнем Вавилоне: пышные представления, книги таинств, легионы непобедимых воинов, выдающиеся архитекторы, умелые ирригаторы - не было врачей. Медицина, начиная с древнего мира, была профессией прибыльной, поскольку платили за нее только те, кто мог позволить себе роскошь лечиться. Платили щедро, желая продлить наслаждения, молодость, ощущение постоянной радости бытия. Платили щедро, кидали к ногам врачевателей тяжелые, сыпучие кошели с золотым песком лишь бы жить! Жить полно, радостно, здорово! Платили не считая - доходы считали братья-жрецы, обращая медицину на расширение своего незримого, тайного могущества.

В древнем Иране почитание "высшего разума солнца", которое каждое утро вливает в человека новые массы энергии, родило поклонение огню, отблеску солнца на землю, а Зараостр, сын звезд, основатель нового тайного ордена, разнес свое учение по всему миру - и поныне рождественские свечи символизируют начало Нового Года, то есть солнца, обновленного таинственной силой Мощного Добра. (Наивность понятий не смущала древних последователей Зараостра, как не смущала и последователей нынешних: сильное властвование над миром добра первый эталон тирании.)

Жрецы Зараостра первыми ввели общую для членов братства форму, по которой они легко узнавали друг друга: при каждом была жертвенная чаша, жезл для умерщвления г а д о в, и платок, постоянно закрывавший нижнюю часть лица, чтобы дыхание не осквернило священного огня, что полыхает повсюду, рядом, близко - только надо увидеть его!

С рождением христианства родились новые тайные союзы.

Поначалу, когда Христос с апостолами проповедовал свое учение, и был одинок, и казнил его Понтий Пилат, страдавший тяжким похмельем и колотьем в печени после пирушки с друзьями, тысячи, а потом миллионы обездоленных пошли за Святым Писанием, ибо видели в нем спасение от той материальной и моральной несправедливости, которая окружала их.

Но не прошло и столетия (а что это для истории?!) после победы учения странствующего иудея, как повсеместно воздвиглись храмы, лучшие земли были отчуждены монастырям, и постепенно Ватикан стал царствовать не только над душами - над телами миллионов, отправляя на костер тех, кто был з а п о д о з р е н в ереси, то есть во врожденном праве на свободу мысли.

Насилие порождает ответное насилие: как ни старалась официальная церковь огнем и мечом искоренить отступников, как ни устрашали мир кострами из книг, детей и женщин, жажда думать так, как хотелось, а не так, как предписывалось, не могла быть до конца искоренена.

Народные бунты топили в крови; тех, кто смел говорить о папском произволе, о том, что "монастырские" отбирают хлеб, вино, коней, лучшие земли, поднимали на дыбу, пытали водою, подвергали медленному сожжению.

Однако церковь захватила земли не только миллионов крестьян; лучшие охотничьи угодья аристократов, пруды с жирными карпами, бескрайние поля, принадлежавшие ранее к л а н а м, тоже были присвоены святым престолом. Спрятавшись в маленьких залах больших замков, проверив надежность засовов, укрыв лицо капюшоном, чтобы не быть опознанным случайно пробравшимся в ряды единомышленников папским шпионом, аристократы начинали разговоры издалека, с таинственных формул, прощупывая друг друга на в р о ж д е н н о с т ь знания. Верили только своим, тем, кто имел в замках коллекции золота, живописи, оружия, тем, кто хранил библиотеки и был посвящен дорогооплачиваемыми учителями в мудрость египтян, вавилонян, иудеев, римлян, мусульман, буддистов.

Холодная, замкнувшаяся в самое себя ортодоксальная церковь, которой исчислялось уже тысяча двести лет, решила положить конец смутам, воспользовавшись расцветом Ислама. Он был объявлен главной угрозою цивилизации. Ватикан благословил крестовый поход против "неверных". Тысячи и тысячи членов ордена Иоанитов, Тевтонов, Тамплиеров покатились лавою на Восток отвоевывать Гроб Господень. Сдвинулись миллионные массы. Нищий крестьянин погружал на повозку свой нехитрый скарб и топал следом за о р д е н о м, ибо в случае победы ему обещали землю и свободу.

Но аристократы, лишенные папством части земель, оставались в своих замках. Они изучали законы рыцарских папских орденов - исследовали построение "пятерок": рыцарь - капеллан - оруженосец-ремесленник - "д р у г и е", то есть следовавшие в обозах простолюдины, имя которым было легион.

Бороться с Ватиканом за возвращение своих земель (то есть власти) следовало теми методами, которые само папство и подсказало, подготовив движение "орденов" на Восток, - секретностью, корпоративной замкнутостью и кастовостью (членом разрешенного церковью рыцарского ордена мог быть человек "чистой крови и хорошего рода", имевший не менее трех лошадей, войлочный шатер и личного оруженосца).

Аристократы имели сотни лошадей и десятки оруженосцев, а потому претендовали на большее. Тайные аристократические ордена, противоположные по своему социальному смыслу рыцарям, претендовали на захваченное папством, а не на то, что принадлежало несчастным арабам и туркам, куда ринулись Иоаниты и Тевтоны, подталкиваемые церковью. Об этой "особости целей аристократов" нашептывали нунции в Ватикане, об этом приходили доносы в Святую Инквизицию. Церковь решила задушить гидру чужими руками и обратилась к королям французским и испанским. Замысел был дальний - подчинить себе светскую власть монархов, утвердить невозможное в дохристианские времена, когда владыка был н а д жрецом. Церковь решила изменить прежнее - она сочла необходимым подчинить силу - духу, придав, таким образом, духу атрибут земного владычества. Ватикан ловко застращал монархов заговорами образованных, свободных в мысли аристократов: "Тайное сообщество имущих, вышедшее из подчинения - что может быть опаснее для режима абсолютной власти?" Монархи пребывали в тяжелом раздумье: Ватикан подталкивал к гонению с в о и х. Монархи решили поначалу испугать с в о и х кровавым п р и м е р о м на других.

С молчаливого согласья папы Клементия монархия начала преследование бедного рыцарского ордена Тамплиеров (созданного, говоря кстати, с благословения Ватикана), желая этим искоренить крамолу в кругах свободомыслящих аристократов. Цирюльник учится своему искусству на голове сироты - полетели головы странствующих рыцарей для того, чтобы имущие вольнодумцы, дерзнувшие требовать, воочию увидели, чем оканчивается желание жить по своим, не подвластным папству законам. (Владения ордена Тамплиеров в Париже - после кровавых дней и ночей - перешли в собственность короны Ватикан у с т у п и л. Главным владением, кстати говоря, был тот дом, который через четыреста пятьдесят лет оказался последним пристанищем потомка короля Филиппа, казнившего при согласии церкви Тамплиеров, - Людовика, обезглавленного безбожниками - республиканцами.)

Шли века. Монархия и церковь объединились в единую силу.

Однако и тайные сообщества, отстаивавшие свои права на владение, расширялись не только вглубь, но и вширь; приглядываясь к коалициям аристократов, мужики тоже решили соединиться. Так, в 1493 году возник в Эльзасе тайный орден "Крестьянский лапоть" во главе с бургомистром Шлетштадта Гансом Ульманом. Последователь Тиберия Гракха, Ульман мечтал провести в жизнь аграрную реформу римлянина дохристианской поры. За это Ульман взошел на эшафот с вывернутыми суставами и перебитыми пальцами.

- "Лапоть" еще возродится! - крикнул он перед тем, как на бритую его и хрупкую шею опустился точеный до переливной синевы хрясткий топор палача.

"Лапоть" возродился спустя три года. На знамени союза был изображен Христос, а с двух сторон от него - лапоть и крестьянин, застывший в молитве.

Члены тайного союза узнавали друг друга по паролю и отзыву.

- Что теперь за жизнь?

- Жизни нет - есть гнет попов и дворян.

В Брухрайне все было готово к восстанию. Победа, казалось, была обеспечена. В ночь перед выступлением один из членов тайного союза исповедовался у священника. Он открыл ему святую тайну. Несчастного схватили у ворот храма. Тайный орден был растоптан, сожжен, обезглавлен.

...А франкмасоны, то есть "вольные каменщики", растоптаны не были, потому что образовались они уже после того, как в Англии победил парламент, "дитя буржуазии". Престол занимался охраною и расширением имперских владений; с о б с т в е н н и к и же обязаны были думать о спектре своего интереса, смыкавшегося с интересом короны. Завоевав право строить, надо было строить так, чтобы стать бастионом мировой силы, - отсюда и родилось: "свободный каменщик".

Объединялись умелые, чтобы быть опорою сильных, от которых требовалось только одно: обеспечить гарантии благополучия, охрану уже добытого, дозволения добывать больше, ловчее и всеохватней.

Масоны позволяли себе критиковать тупых ортодоксов от религии, слепо принимавших в с е - даже травлю Галилея, Бруно, Коперника и Ньютона; ведь только дураку не понятно, что в открытиях ученых сокрыта выгода, живой чистоган - сумей только обернуть на пользу дела.

Однако, критикуя в той или иной мере Ватикан, от основополагающей доктрины внешне не отступали, понимая, что с толпой без вечной догмы не справишься кнутом не удержишь, святым, привычным, постоянно повторяемым словом - можно.

Поскольку в России книги о франкмасонах цензурою не дозволялись, Иван Манусевич-Мануйлов, агент охраны, шулер, прохиндей, игрок и сожитель престарелого князя Мещерского, издателя черносотенного "Гражданина", личного информатора государя Александра и сына его Николая, сделал на известной в Европе каждому интеллигенту "тайне" масонства хороший гешефт: продал Департаменту полиции сведения (переписал из книг, найденных на развалах возле Сены) за пять тысяч рублей, сообщив в шифрованной телеграмме, что данные эти он добыл с помощью француза Жебрена, масона, и что тот сначала требовал десять тысяч, но он, Манусевич-Мануйлов, долго торговался, чтобы сохранить трону столь потребное для других нужд золото, и пять тысяч выторговал. В своей справке о "таинственной зловредности масонства" Манусевич-Мануйлов писал:

"Ложи каждой страны подчинены общему Правлению, именуемому "Великой ложей" или "Великим Востоком". В Правление входят выборные от Лож и избранные ими на определенное число лет должностные лица. Главный из членов правления называется "великим мастером". Он должен быть "человеком государственного ума", "философом, понимающим дух времени и глубоко проникающим в сущность человеческой деятельности, человеком с организаторским талантом и твердой волей". г

В франкмасонский союз принимаются совершеннолетние "свободные мужчины с хорошей репутацией". Один из членов братства должен поручиться за надежность кандидата. Наводятся при этом детальнейшие справки о личных качествах, связях, привычках и наклонностях нового члена. Если все условия соблюдены и отзыв испытательной комиссии благоприятен, то вопрос о приеме решается путем баллотировки шарами. Ни один франкмасон не может "перестать быть тем, чем он есть, отказаться от исполнения своих священных франкмасонских обязанностей".

Прием делится на три стадии: "Искания, допущения, подготовки"; "вступления, странствования, принятия обязательств"; "распространения света, обучения, приветствования".

Франкмасонство различает девять "главных символов". К первым относятся три великих светоча (Священное писание, наугольник, циркуль), "три столпа" (мудрость, сила, красота), "три неподвижных драгоценности" (чертежная доска, неотесанный камень, кубический камень); сюда же относятся "три молодых светоча" (солнце, луна, мастер), "три украшения" (пылающая звезда, мозаичная плита, зубчатая оправа), "три подвижных драгоценности" (молоток, ватерпас, отвес).

В чем значение этих символов?

В древнем Египте наугольник был атрибутом судьи мертвых - Озириса; у древних пифагорейцев означал меру времени, пространства и количества. В масонской символике наугольник означает з а к о н о м е р н о с т ь, как основу общественного строя.

Циркуль очерчивает совершеннейшую линию, не имеющую начала и конца, во всех своих частях равно отстоящую от центра. Вследствие этого он символизирует замкнутый круг франкмасонов, общность и единение.

"Три столпа": мудрость составляет план и руководит постройкой, сила выполняет ее, красота разукрашивает.

"Три драгоценности" означают три ступени - ученик, подмастерье, мастер. "Неотесанный камень" по символике масонства - человек, не достигший совершенства разума и сердца. "Неотесанный камень" олицетворяет важнейшие обязанности масона: самопознание, самообуздание и самосовершенствование. Масон должен при помощи масштаба и ваяльного молотка обработать "неотесанный камень" и превратить его в куб с гладкими, пересекающимися под прямым углом плоскостями. Неотесанные камни, собранные вместе - представляют бесформенную груду. Только кубический камень может плотно и прочно соединяться с другими при постройке великого масонского храма.

При помощи "масштаба истины", "наугольника права" и "циркуля долга" гроссмейстер чертит таинственные планы различных частей постройки, которые должен выполнить каждый "вольный каменщик", не ведая всего замысла".

(Знал, что продавать департаменту полиции Манусевич-Мануйлов - умный не поймет, а дурак испугается. Этого он и хотел: когда вступал в ложу, ему сказано было: "пугни". Зачем - не открыли. А по размышлении здравом все проще простого: торговаться с испуганным легче; дешевле отдаст и смотреть будет с острым, в чем-то даже завистливым, любопытством - это тоже сгодится: когда дело на зависти замешено - оно надежней...)

...Балашов выслушал Веженского внимательно, долго молчал, а потом сказал:

- Вы слишком сумбурно открывали мне сомнения, которые вас обуревают, - то чувства, брат. А теперь, пожалуйста, сформулируйте точно, по-деловому: каковы предложения? Что предлагаете делать?

- Зубатов ушел. Мы сделали так, что он ушел. У него была программа. Какая-никакая, но программа. Какова будет программа преемника и будет ли? Можем ли мы предложить свою программу охраны устоев? Нет у нас такой программы. А у Плеханова, Гоца, Кропоткина и Ленина есть, причем Ленин обращается как раз к той фабрично-заводской массе, которую мы ныне оставили обезглавленной.

- У Ленина? - Балашов наморщил лоб. - Не думаю. У Плеханова - да. Но он очень устал, мне кажется. Парламент, то есть наша тактическая цель, должен его устроить - будет себе выступать с интерпеляциями... Это даже приятно - держать при себе умную оппозицию, есть на ком о т т а ч и в а т ь с я. Чернов с Гоцем, - террор, кровь, - на пользу дела, пусть себе вызывают ненависть к термину "революция", коль они называют себя "социалистами-революционерами". Приват-доцента Милюкова знаю, и он годен нам; либерал - хочет гарантии порядка.

- Вы не правы, - тихо сказал Веженский. - Боюсь, что вы ошибаетесь. У тех, кого вы помянули, есть программа. У нас - нет. Нам нужна своя программа, четкая, зримая, определенная, потому что без этого нашими победами воспользуются другие силы. Нам нужны управляемые партии, которые имели бы выход на массы.

- Есть Гучков, есть люди дела, которые знают, что и к а к, - словно продолжая спор с кем-то, заметил Балашов.

- А что, если нашему мастерку и ватерпасу, - тихо спросил Веженский, противопоставят не только общество фабрично-заводских, но и крестьянский лапоть? Если б в России умели умно сдерживать - так нет ведь, либо вовсе не разрешают, либо уж берега не видно, как все разрешено. Вот о чем тревожусь.

Балашов, не скрывая более раздражения, спросил:

Загрузка...