Г о с у д а р ь и м п е р а т о р изволил сказать: "До сих пор японцы воевали не на нашей территории. Ни один японец не ступал еще на русскую землю, и ни одна пядь русской земли врагу еще не уступлена. Этого не следует забывать. Но завтра это может перемениться, так как, при отсутствии флота, Сахалин, Камчатка, Владивосток могут быть взяты, и тогда приступить к переговорам о мире будет еще гораздо труднее и тяжелее".
Г е н е р а л-а д ъ ю т а н т А л е к с е е в заметил на возражения генерала Роопа, что осведомиться о почве для переговоров о мире и узнать возможные условия - не значит просить мира. Япония понимает, что с Россией следует считаться.
В о е н н ы й м и н и с т р: "При нынешних условиях кончать войну невозможно. При полном нашем поражении, не имея ни одной победы или даже удачного дела, это - позор. Это уронит престиж России и надолго выведет ее из состава великих держав. Внутренний разлад не уляжется, он не может улечься, если кончить войну без победы. Не знаю настроения народа, не знаю, как он отнесется к этому вопросу, но получаемые мною письма подданных явно говорят о необходимости продолжения борьбы для сохранения достоинства и военной чести России".
Г е н е р а л-а д ъ ю т а н т Д у б а с о в: "Каковы бы ни были условия мира, они все-таки будут слишком тяжелы для престижа России. Это будет поражение, которое отзовется на будущем России, как тяжелая болезнь".
Г е н е р а л Л о б к о: "Что касается заключения мира, то возвращение в Россию армии, угнетенной и не одержавшей ни одной победы, ухудшит, а не улучшит внутреннее положение страны. Это положение может стать настолько серьезным и тревожным, что с ним нельзя будет совладать. Население, в состав которого вольются чины этой армии, неудовлетворенной, без славы и без почета, нельзя будет удержать от мысли, что государственный режим недостаточно тверд. Я думаю, что успех войны возможен, только когда есть полное народное воодушевление, когда силы и мысли всего народа сосредоточены на одном предмете и организованы вокруг одной воли, как мы видим это теперь в Японии. Есть ли в настоящий момент такое же воодушевление в России, мы не знаем, и пока не получим самого надежного убеждения, что Россия готова вести войну, хочет ее вести и готова на жертвы, до тех пор мы не можем ответственно решить, должны ли мы продолжать войну".
В е л и к и й к н я з ь В л а д и м и р А л е к с а н д р о в и ч: "Легко сказать: узнать мнение России! Как это сделать? Земским Собором, который будет состоять в большинстве из социалистов в болтунов?" 3
Дзержинский шел по темной улице, не проверяясь. Лицо его пылало, в ушах еще стояли крики раненых; особенно явственно слышал он, как молодая женщина, обезумев, верно, смеялась над трупиком дочки. Ноги и руки девочки были как-то страшно раскинуты, и поначалу, когда Дзержинский, закрывая ребенка от толпы, бежавшей к переулку - там еще солдат не было, - поднял ее, ему казалось, что у младенца разорвана пулями вся грудь, но увидел он лишь маленькую, дымную, в в е р ч е н н у ю дырочку на шубке возле ключицы; крови не было; неестественная вывернутость рук и ног свидетельствовала о моментальности смерти - движение, остановленное пулей, страшно своей беспомощностью.
Дзержинский вспомнил отчего-то, как в Нолинске, во время первой ссылки, он подбил лебедя. Их два тогда было - шли высоко, сильно. Он сбил лебедя, а второй ввертелся в небо, стремительно ввертелся, словно тяжелая, целеустремленная пуля, замер там и начал кричать, звать подругу. А она молчала - крылья разметаны по воде, как белые косы, ломкая шея выброшена вперед, красные, навыкате, круглые глаза подернуты желтой смертной пеленой. Тогда лебедь поднялся еще выше, а потом сложил крылья и бросился вниз - словно ватный ком, а посредине - камень. Он, наверное, умер за мгновенье перед тем, как ударился об воду, потому что крылья его вдруг сломанно и бессильно распахнулись, и шея обвисла, словно кусок корабельного каната, брошенного неумелою рукою со шхуны на берег.
Дзержинский вышагивал яростно, отгонял от себя видения этой страшной охоты, и девчушки, которая мягко обвисла у него на руках, и сумасшедшей матери, которая хохотала, как барышня в плохом любительском спектакле, и старика с огромной седой бородой, ткнувшегося головой в грязный снег, и крови, как чернила, выплеснутые на мостовую.
На конспиративной квартире (так и не проверился, когда входил, чувствовал себя с ц е п л е н н ы м, холодным) ждали товарищи. "Авантура" был ранен в щеку - пуля вырезала кожу, поверни голову на пять сантиметров - лежал бы, как другие, на мостовой, холодный уже. Людвиг, приехавший из Домбровы за литературой вместе с Генрихом, стоял у окна, не понимая, что произошло.
Дзержинский, не сняв пальто, сел к столу, замотал головой, простонал тихо:
- Ах сволочи, сволочи, ах мразь...
Генрих подошел к нему сзади, прикоснулся к плечу:
- Ничего, Юзеф, скоро время царя кончится...
Дзержинский поднялся, сбросил легкое пальто на пол, обернулся, - лицо белое, яростное, глаза - щелки:
- При чем здесь царь! При чем?! Здесь царь ни при чем! Здесь Пилсудский с Плохоцким и Йодко! Здесь социалисты - мерзавцы, честолюбцы, добровольные наймиты!
"Авантура", тронув синюю щеку, тихо сказал:
- Пэпээсов тоже многих постреляли, Юзеф.
- Нет, не пэпээсов постреляли! Не болтай ерунды! Постреляли рабочих, которые поверили словам ППС! Еще бы! "Товарищи социалисты полицейских уничтожают! Банки обворовывают!" Как не поверить героям террора!
- Товарищи ошиблись - зачем ты так резко?
- Ошиблись?! Доказательства? Где они?! Мы их предупреждали! Сколько можно уговаривать?! Я же встречался с их комитетом, просил, убеждал - не провоцируйте кровопролитие!
Генрих спросил:
- Юзеф, ты, конечно, прости, но мы ничего не понимаем.
Дзержинский устало глянул на шахтера.
- Мы поздно вечером приехали, - пояснил тот. - Видим - патрули, люди бегут... А что произошло, не знаем.
Дзержинский, шаркая враз ослабшими длинными ногами, медленно пошел на кухню, зачерпнул ковшом воду, вылил на голову, потом, постояв недвижно, опустил лицо в ведро; страшно и близко увидел черную круглую ссадину на эмали - словно ранка на теле девочки.
Он растер лицо сухим полотенцем, медленно снял пиджак, вернулся в комнату, сел к столу, подвинул чернильницу, обмакнул перо и тихо сказал:
- Прокламацию, которую я сейчас составлю, распространите среди всех товарищей-шахтеров. - Повторил глухо: - Среди всех. Без исключения.
"Рабочие!
Варшава снова была свидетельницей зверской расправы царских сыщиков над беззащитной уличной толпой. Потоки крови и - множество трупов блестяще увенчали очередную "победу" воинов царизма, который берет реванш за поражения в Маньчжурии.
Социал-демократия всего мира живет правдой, не боится правды, смело смотрит правде в глаза, ибо только на правде зиждется будущность нашего дела, на неумолимом и чистосердечном обнаружении ошибок в рабочем движении.
Поэтому-то и следует взвесить значение новой демонстрации.
Рабочим известно, что полгода назад наше движение вступило на новый путь. Период массовых демонстраций ознаменовался несколькими жестокими схватками Социал-демократии Королевства Польского и Литвы с властями. Живы в памяти столкновение рабочих с войсками на Грибной, майская манифестация, демонстрация на похоронах замученного царизмом нашего товарища Биренцвейга - все эти происшествия были сигналом к пробуждению массового протеста варшавского пролетариата.
Ввиду вышесказанного мы спрашиваем: как была устроена демонстрация, состоявшаяся по инициативе Польской Социалистической Партии!
Вопреки обыкновению ППС устроила демонстрацию не конспиративным путем, а напротив, разгласив предварительно день и час предполагаемой демонстрации, открыв всем место, где она должна была состояться, и, таким образом, заботливо предупредив войска и полицию.
Подобный маневр равносилен заранее подготовленному плану - вызвать резню.
Если так, то какую цель преследовала ППС!
Заключалось ли дело только в демонстрации общеполитического характера! Но кто хочет политической демонстрации, тот не предупреждает войска, которые должны свести демонстрацию на нет.
Предполагала ли Польская Социалистическая Партия на самом деле, чтобы беззащитная и не предупрежденная толпа начала с несколькими-то револьверами бой против варшавского гарнизона! Но ведь подобный план мог при нынешних условиях родиться лишь в голове сумасшедшего!
Следовательно, организуя демонстрацию, ППС могла иметь лишь единственную цепь: наделать шуму, так как она чувствовала, что, ввиду усиливающегося социал-демократического движения, приближается минута политического банкротства. И дня этих-то подлых партийных ристалищ ППС, легкомыслием банкрота, избрала средством рабочую демонстрацию, которая - при данных условиях - не могла не кончиться массовой резней!
Первый раз в истории польского рабочего движения, а вероятно ив истории движения всех стран, люди, именующие себя социалистами, избрали костел местом революционной демонстрации. Мы не признаем Церкви и религии, но уважение к убеждениям и совести других представляет собой основу социализма. Начав демонстрацию из костела, ППС умышленно вмешала в движение людей, не имеющих ничего общего с социалистическим движением, отдав их на закланье остервеневшим сыщикам. В целях составления традиции шляхетских бунтов, социал-патриоты дерзнули вмешать католическую Церковь в демонстрацию рабочих и тем запятнали традиции социализма!
Рабочие! Никто из нас не льстит себя надеждой, что низвергнуть царизм и завоевать политическую свободу можно иначе, как в открытой массовой борьбе, в которой без кровавых жертв не обойдешься. И февральская революция 1848 года в Париже началась, как каждая революция, с непредвиденных столкновений масс с войсками. Но во всех происходивших до сего времени революциях инициатива массовой резни принадлежала господствующему классу и правительству. Роль и задача социалистов всегда заключалась в воздержании неосведомленной толпы от кровавых столкновений с насилием там, где заранее очевидно поражение. Подобная осмотрительность отличает социал-демократию от анархистов, считающих, что задача их заключается лишь в возбуждении масс и науськивании их на правительственные органы, не утруждая себя раздумьем о том, что может произойти от такой революционной бестолковщины. До сего времени все демонстрации, устраиваемые социал-демократией и другими социалистическими организациями в нашем крае, носили характер строго определенный: они были одной из форм классовой борьбы. Польская Социалистическая Партия, созывая на демонстрацию не пролетариев, а всех "граждан" - буржуа, патриотов-студентов, тех, кто молился в костеле, лишила демонстрацию классового характера.
Подобное выступление - не есть демонстрация рабочих, это - уличная сумятица. Это не политическая борьба, а политическое сумасбродство.
Как бессмысленные выходки варшавских анархистов приходятся на руку буржуазии, давая им материал к дискредитации всего рабочего движения, так ППС компрометирует все социалистическое движение. После "револьверно-костело-социалистической" суматохи на Грибной площади все нетопыри реакции имеют возможность кидать в печати грязью на все социалистические демонстрации.
Мы, социал-демократы, удерживаем рабочих от всякого рода уличных столкновений и зряшнего кровопролития до тех пор, пока социал-демократия не будет иметь за собой - у нас и в России - достаточно широких народных масс, дабы - хотя и ценой самых тяжелых жертв - низвергнуть царизм и завоевать свободу.
Главное Правление социал-демократии Королевства Польского и Литвы". 4
Поначалу, в течение примерно полугода после унизительной, оскорбившей до глубины души отставки, Зубатов жил своей обидой, жил замкнуто, в маленьком мезонине, который куплен был его отцом; здесь в Замоскворечье, возле Серпуховского вала, летом цвели сады, зимой - отменные лыжные прогулки и скольжение по льду, тишина была и одиночество, которые единственно и нужны были сейчас Зубатову, отринутому от любимой его работы.
Однако природа души человеческой непознанна: когда амбициозная обида улеглась - все в этом мире проходит, - появился страх, Зубатов постоянно видел за спиной у себя две тени; филеры топали неотступно, нагло, словно за каким социалистом, со всех сторон обложенным и обреченным на арест - вопрос лишь в том, когда хватать.
"Брать они меня, конечно, не решатся, - успокаивал себя Зубатов, - скандал будет слишком громкий, да и за что, господи?!"
Впрочем, это, казалось бы успокоительное, самовозражение пугало по размышлении здравом еще больше: сколько сам брал ни а что ни про что, в одних лишь целях профилактики?!
Ночью однажды подумал: "А что, если хотят у б р а т ь? Подведут какого бандюка, сунет шило в живот, когда гуляю, и все дела!"
С тех пор гулял только вдвоем с камердинером и "бульдог" держал в кармане со взведенным курком.
Но и страх постепенно притупился, как бы растворился в униженном существе его, уступив место все более и более тяжкой ностальгии по работе. Зубатов ловил себя на том, что и во время прогулок по набережной Яузы, тонувшей в кипени яблоневых садов, он строит комбинации, задумывает хитрые ловушки, ведет беседы с арестованными, готовится к встречам с директором Департамента, прикидывая, что о т д а т ь начальству, а что приберечь, сэкономить для следующего раза, дабы поддерживать "пульсацию ежеминутной работы".
Жажда искать, придумывать, обращать, властвовать, сажать, миловать, инструктировать, проверять, угощать, исследовать стала воистину навязчивой, постоянной, изнуряющей.
Желание, которое становится жаждой, чревато действием.
Когда Зубатов понял, что не справиться ему с собой, не привыкнуть к уединению, к безвластию и покорной пенсионности, он ощутил внутреннее спокойствие - впервые за последние полгода. Он знал себя: задуманное втуне не останется. Он, по-прежнему совершая прогулки с камердинером, начал работать. Он работал постоянно, страшась бумаги и карандаша, - кухарка, или тот же камердинер, или даже жена могли бумажки эти - начни он записывать комбинацию, вертевшуюся в голове, - оттащить в охрану - он бы сумел получить, он бы сумел и жену заставить.
Убийство Егором Сазоновым ненавистного Зубатову министра внутренних дел Плеве оказалось той счастливой, долгожданной каплей, которая переполняла чашу терпения.
Мысль его рвалась наружу, ему надобно было изложить все - самому же себе, чтобы потом, отстраненно, как в былые времена, когда властен был черкать документы подчиненных, обсматривать со всех сторон замысел, расчленять на десяток этапов, раздавать всю эту поэтапность столоначальникам, чтобы все делопроизводства Департамента готовили, рассчитывали и выверяли комбинацию каждый свою область, неизвестную другим коллегам, а потом уж свести все воедино, надписать красным карандашом - "разрешаю к исполнению" и начать утомительное, но, одновременно сладостное выжидание первых результатов.
Понял - в голове не удержать, слишком многотруден и хитер замысел, а столоначальников под рукой нет, поручить р а с ч л е н е н и е - некому. Без бумажки - таракашка, а с бумагой - человек - надо писать.
Писал по ночам, не зажигая света - благо, полнолуние было, строчки одна на другую не налазили. Читал написанное ранним утром, когда приносили газеты - он их пятнадцать штук выписывал, помимо журналов "Мир Божий", "Современный мир" и "Мир приключений". Читал вроде бы газету, а сам анализировал написанное на листочках. План получился литой, л о в к и й.
"1. Ситуация внутриполитическая такова, что империя идет к кризису.
2. Выявителем глубинных кризисных явлений в обществе служит с.-демократическая партия.
3. Выявителем стихийного взрыва являются с.-революционеры.
4. Нынешнее руководство Департамента полиции фиксирует события через серьезную осведомительную сеть, однако никаких контрмер не предпринимает; революционное движение не управляемо, после того особенно, как пришлось уйти мне.
5. Необходимо подтолкнуть события в том направлении, чтобы появился ш у м, который будет услышан Троном, несмотря на маньчжурскую канонаду.
6. Подтолкнуть надо оттуда, где силен был я, то есть из "обществ ф.-заводских рабочих". Требования - экономического порядка, обращенные к Государю; никакой революционности, наоборот, такого рода верноподданническое обращение рабочего люда положит конец смутьянам с.-демократам, с.-революционерам, польским бунтовщикам и прочей анархистской сволочи.
7. Показ силы ф.-заводского экономического движения, его преданности Трону заставит Власть начать более активную работу с "союзом ф.-заводских рабочих".
8. Провести работу с о. Гапоном в том направлении, чтобы он испросил возвращения к руководству движения того человека, который это движение начал, то есть меня.
9. Продумать вопрос о визите к Е. Превосходительству Трепову с тем, чтобы он взял на себя объяснение с Государем по поводу недальновидной политики, которую проводил покойный В. К. фон Плеве, сделав упор на то, что человек он был нерусский, а посему не понимал основополагающего принципа п о с т е п е н н о с т и.
10. Кандидатом на пост Министра внутренних дел не называть никого, предоставив сей вопрос на благоусмотрение Государя, чтобы не нарушить строй размышлений лиц, приближенных к Двору".
Планом Зубатов остался доволен; строчки залегли в память накрепко; привычка, как говорят, вторая натура; полиция верит слову написанному, устное - забывается, не документ это, интонаций в нем много, определенности мало.
Через неделю, о б к а т а в в голове тонкости, Зубатов написал письмо в Департамент полиции, с просьбой разрешить ему приехать в Санкт-Петербург для объяснений по поводу "возможности жить летом в Ялте по причине слабых легких". Разрешение пришло унизительное: дозволено было посетить северную столицу сроком на одни сутки. Озлился до холода в пальцах; успокоил себя: "Ладно, больше-то и не надо. Одно только надо - оторваться от филеров, но не нарочно, не умелостью, а придурясь, с извинением вроде бы". Это он умел - еще с тех времен, пока не был ренегатом, предателем, говоря проще; "Народная воля" законы конспирации чтила и учила им своих подвижников весьма тщательно.
Оторвался он от филерской бригады, которая "пасла" его в поезде, на Московском вокзале, оторвался легко, бросив пустой, потрепанный чемодан извозчику, а после на людном углу с извозчика соскочив. Объяснение было точным: "чемодан сказал везти в "Асторию", а сам решил пройтись. Странно, что особы, охраняющие мою жизнь, замешкались, но не окликать же их, право!"
Двух часов "прогулки" хватило на то, чтобы повидать отца Георгия Гапона в церквушке за ним не следили; за ним только дома следили и в "обществе фабрично-заводских рабочих". Считали, что социалисты в храм не придут богохульники, а Гапон этого не любит.
Разговор с Гапоном был хороший, сердечный, хоть и грустный - помянули старое, посетовали на день сегодняшний и обговорили все на будущее: надо было начинать г р о м к о помогать Государю, поднимать народ под хоругви, идти на поклон к Заступнику, открыть ему глаза на грехи нерусских чиновников-супостатов, от которых и есть все зло по земле. Детали обсудили особенно тщательно, но л е г к о, не называя своими именами то, что задумали, - понимали друг друга с полуслова, с бессловесного взгляда понимали.
В Департаменте, куда явился Зубатов после встречи с Гапоном, получил ответ: проводить лето в Ялте "не рекомендовали"; причислен был, таким образом, к студентам, социалистам, чахоточным и евреям - тем запрещено было появляться в городе, через который царская семья следовала в Ливадию. Александр Иванович Куприн пытался было помочь бедолагам, написал письмо государю, а через два дня Иван Антонович Думбадзе, градоначальник, генерал-майор, рубаха-парень, анекдотчик и жуир, взмыленно мотался по Ялте, выспрашивая городовых, где Куприн г у л я е т. Нашел Александра Ивановича у порта, в кабачке Попандопулоса, отдал почтительно конверт с царским гербом. Куприн пьяно обрадовался, шампанского приказал дюжину, бахвалиться начал, конверт вскрыл и прочел вслух - поспешил спьяну-то: "Выпивая - закусывайте. Николай II".
...Ладно, Зубатов - не Куприн, он шуметь не будет, он тихо в Москву уедет, он теперь ждать будет. Он дождется - позовут. Униженно и тишайше. Тогда вернется, на белом коне вернется. 5
Расшифровав письмо от Розы, "доктора Любек", Дзержинский спустился в пустую залу типографии, запер дверь и, вернувшись в кабинетик, прочитал письмо наново:
"Твое письмо о создании Военно-Революционной организации во главе со "Штыком" очень нас порадовало: великолепный образец интернациональной борьбы поляков и русских против царизма.
Пожалуйста, информируй меня подробнее об этой работе - она в высшей мере перспективна. Сейчас я пишу " статью о том, как развиваются события дома. Если бы ты выкроил время, дорогой Юзеф, сел за стол (когда мы победим, будет издан специальный декрет, освобождающий тебя от организационной работы с предписанием отдаться литературе) и составил свой конспект того, что, с твоей точки зрения, наиболее важно из происходящего дома для читателя неподготовленного, не знающего ситуации в Польше, что, по-твоему, следует выделить и проанализировать - была бы тебе бесконечно благодарна. У меня гора матерьялов, но ты знаешь, как я верю твоему знанию, чутью и художнической обескоженности. Мне бы хотелось свести нашу с тобой точку зрения воедино.
Жму руку, Роза".
Ответ Дзержинский написал сразу же:
"Дорогой товарищ! Спасибо за обещание освободить меня от текучки. Добрыми намерениями вымощена дорога в ад - я тебе не верю. Со "Штыком" (запасная кличка "Офицер") я постоянно встречаюсь - очень славный и открытый человек: знает по-настоящему толк в деле.
По поводу твоей просьбы. Я, подобно тебе, веду хронологическую таблицу событий, которые нельзя позволить забыть потомкам. Не убежден, что мой конспект может открыть тебе что-то новое: твои статьи в нашей печати не только фиксируют сегодняшние события, но - подчас - поразительно точно угадывают события завтрашние. Тем не менее, готов выполнить твою просьбу. Начну отсчет с февраля 1904, с начала русско-японской кампании. Через полторы недели после начала войны мы, как помнишь, провели огромную рабочую демонстрацию на Маршалковской. Полиция, раненые, арестованные. (Ты славно написала об этом.) 14 марта - новая массовая демонстрация рабочих, проводили вместе с рядовыми пэпээсами. В марте устроило демонстрацию движение "за реальную политику" (не тебе говорить - по форме оппозиционное, по существу сволочное, мерзкое, буржуазно-соглашательское), однако факт есть факт, а нам факты замалчивать негоже. 27 апреля - защита типографии на Чистой (спасибо за листовку о Марцыне Каспшаке), на следующий день стачка каменщиков, все строительные работы в Варшаве замерли; через три дня громадные первомайские демонстрации на Новом Свете, аллеях Уяздовских, на Банковой площади. (Хорошо бы расширить твое выступление об этом - в свете нового времени.) Через два дня пэпээсовская студенческая молодежь, правого уклона, смешавшись с национально-демократической, вышла с требованием провозглашения конституции 1793 года (Что может быть страшнее националистической слепоты?!). Июнь-июль демонстрации рабочих, сильное антимобилизационное движение в рабочих кварталах. Семьи не намерены отдавать кормильцев в царскую армию, они не хотят получать похоронки из Маньчжурии. (Твоя прокламация об этом издана невероятным тиражом - 25000!!!) Через два дня после того, как Егор Сазонов убил министра фон Плеве, на Маршалковскую вышли тысячи наших и ППС с пением "Варшавянки". В августе - повсеместные демонстрации против военно-полевого суда над незабвенным Марцыном Каспшаком, стычки с полицией, всеобщая стачка строителей. (Я очень жду, что ты напишешь большую статью о Марцыне.) В сентябре демонстрации, организованные нами и левыми пэпээсами против еврейских погромов; огромные процессии во время суда над Каспшаком. В ноябре наши либералы вручили Дурново "записку" с пожеланием либеральных реформ; через день - вооруженная демонстрация наших и ППС. Потом - известная тебе история с провокацией правых папуасов, которые не могли спокойно относиться к контактам между рядовыми ППС и нами: черный день их демонстрации 13 ноября, трупы на улицах, траур в сердце. В декабре - всеобщая студенческая демонстрация в защиту Егора Сазонова; вылилось это шествие в массовое выступление, которое мы поддержали. Еще раз спасибо за твою прокламацию об этом - Сазонов честный человек, жаль, что такие погибают по милости эсеровских вождей. В этом году, в 1905, сразу после молебнов и елок повсюду расклеен царский рескрипт, запрещающий в Варшаве и Лодзи любые собрания, демонстрации, митинги. Сейчас готовим стачки и митинги - несмотря на угрозы. Я намеренно выделил Варшаву: столица - зеркало, в ней все видно. Об остальном допишу оттуда - завтра снова отправляюсь в Край, не забывай газету, пиши и заставляй писать товарищей постоянно.
Жму руку, твой Юзеф".
Потом Дзержинский цепко и споро просмотрел остальную корреспонденцию, сделал вырезки; он вел досье каждый день, не доверяя эту работу - пока бывал в Кракове - никому; сел за материал в номер; обхватив лоб узкой, сильной ладонью левой руки, замер над листом бумаги; несколько раз заглянул в русско-польский словарь - надо было перевести Ленина, его статья только что пришла из Швейцарии.
Закончив перевод, позвал пана Норовского: старик любил слушать, как Юзеф читает - будто декламирует поэзию в новой, модной в Италии манере футуристов-анархистов - рублено, сжато, резко.
- "Падение Порт-Артура подводит один из величайших исторических итогов тем преступлениям царизма, которые начали обнаруживаться с самого начала войны... Генералы и полководцы оказались бездарностями и ничтожествами... Офицерство оказалось необразованным, неразвитым... лишенным тесной связи с солдатами... Без инициативного, сознательного солдата и матроса невозможен успех в современной войне, - читал Дзержинский. - ...Царизм оказался помехой современной организации военного дела...
Связь между военной организацией страны и всем ее экономическим и культурным строем никогда еще не была столь теской, как в настоящее время...
Русский народ выиграл от поражения самодержавия. Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма... Недаром так тревожится самая спокойная и трезвенная европейская буржуазия, которая всей душой сочувствовала бы либеральным уступкам русского самодержавия, но которая пуще огня боится русской революции..."
Дзержинский оторвался от переведенного им текста, улыбнулся Норовскому, внимательно слушавшему его, и продолжал:
- "Прочно укоренилось мнение, - пишет один из трезвенных органов немецкой буржуазии, - что взрыв революции в России вещь совершенно невозможная... Ссылаются на неподвижность русского крестьянства, на его веру в царя, зависимость от духовенства. Говорят, что крайние элементы среди недовольных представлены лишь маленькой горсткой людей, которые могут устроить путчи... и террористические покушения, но никак не вызвать общее восстание. Широкой массе недовольных, говорят нам, не хватает организации, оружия, а главное решимости рисковать собой. Русский же интеллигент настроен обыкновенно революционно лишь до тридцати примерно лет, а затем он прекрасно устраивается в уютном гнездышке казенного местечка..." Но теперь, продолжает газета, целый ряд признаков свидетельствует о крупной перемене. "Носителями революционного движения в новейшей истории давно стали крупные города. А в России именно в городах идет брожение... А если последует революционный взрыв, то более чем
мнительно, чтобы с ним сладило самодержавие, ослабленное войной на Дальнем Востоке". Да. Самодержавие ослаблено. В революцию начинают верить самые неверующие. Всеобщая вера в революцию есть уже начало революции. О ее продолжении печется само правительство своей военной авантюрой. О поддержке и расширении серьезного революционного натиска позаботится русский пролетариат".
Дзержинский улыбнулся Норовскому:
- Этот номер "Червоного Штандара" я должен распространить в Варшаве сам. Думаю, скоро мы переберемся туда все и будем издавать нашу газету открыто. Пан Норовский, прошу нафабрить усы - вас будут встречать с песнями!
В тот же день, только поздно уже вечером, Дзержинский попрощался с товарищами, которые провели его к границе, остался один, прислушался: не схваченная еще льдом река шумела, - как тогда, в Сибири, - единым, литым, морозным, мощным шумом.
Дзержинский поставил баул с литературой на землю, сложил руки у рта ковшиком, ухнул выпью: охотник, он умел имитировать крик птиц, гусей наманивал, селезней. Из заиндевелых камышей бесшумно выехала лодка. Человек, стоявший на корме, был мал ростом, но длинным веслом управлял ловко - даже капли ледяной, дымной воды, казалось, стекали бесшумно, а ведь на границе каждый звук громок и страшен.
Дзержинский поставил баул на сиденье, мягко ступил на днище, заваленное сеном; тоненькое тело лодки качнуло; Дзержинский развел руки, чтобы сохранить равновесие. Замер. Прислушался. Все было тихо, только дышал он прерывисто и, как ему казалось, громко, до невозможного громко.
- Садись, Дзержинский, - шепнул контрабандист.
Дзержинский рывком обернулся: имени его не имел права знать никто, кроме членов Главного Правления партии.
Контрабандист отбросил капюшон с лица: на Дзержинского глядели круглые, неподвижные глаза "графа", Анджея Штопаньского. Мальчишка почти совсем не подрос, только лицо стало морщинистым - от ветра, видно; здесь зимние ветры продувные.
- Что, сменил профессию? - спросил Дзержинский и подивился своему шепоту он был свистящим; так в спектаклях, которые дети на Рождество Христово разыгрывали в Дзержинове, говорили злые волшебники; Феликс всегда плакал, отказывался, хотел быть ангелом.
- Да. Банду разогнал - дармоеды, курвы, нелюди. Теперь революции служу: вашего брата через границу таскаю, дурю пограничников, сучьи их хари!
- Не смей ругаться.
- Тише ты!
- Прости...
- Прости, прости... Палить начнут, тогда узнаешь, как прощения просить.
- Как тебя зовут?
- Анджей. А тебя?
- Дзержинский.
- Дзержинский - имя-то есть?
- Ян.
- Не ври.
- Если ты служишь революции - забудь мою фамилию.
- Что же мне тебя, "господин революционер" называть?
- Называй Яном.
- Ты такой же "Ян", как я - "граф". Пригнись, от тебя луна тень дает.
Лодка ткнулась носом в шуршащие камыши. Анджей повернул весло - лодка стала.
- Сейчас у русских караул меняют, надо ждать.
- Память у тебя хорошая?
- Не жалуюсь...
- Вернешься на тот берег, поедешь в Краков. Найдешь улицу Сташицу, дом три. Спросишь товарища Мечислава. Или Йозефа. Скажешь, что от меня. Передашь, что я просил устроить тебя в рабочую школу на Ляшковской. Они знают. Жить будешь в моей комнате - кровать там есть.
- А жрать что буду?
- Тебя пристроят к работе.
- Нет, Ян. Меня жизнь обкатала. Не хочу перед мастером шапку ломать. Здесь - я себе хозяин, меня просят - не я.
- В переделки больше не попадал?
- Бог миловал.
- Попадешь - да еще с тем хвостом - на каторге погибнешь.
- А ты?
- Мне двадцать восемь, а не тысяча девятьсот четыре.
- Нет, Ян. Спасибо тебе. Здесь я - сам. Понимаешь? Я не верю людям. Особенно тем, которые дают работу. Пошли, теперь можно, они сменились.
- Анджей... Послушай. Людям надо верить. Это подчас трудно, но этому надо учиться. Без этого нельзя. Тебя ударила жизнь, но если б не было честных людей, мир бы кончился.
- Пошли, - повторил Анджей упрямо. - Мне переучиваться поздно. Ты сидел за рабочих, да? А я сел за сестру с братьями. Их люди сгубили, обыкновенные люди - никто руки не протянул. Пошли, время. 6
(а)
"В понедельник, 10 января, Петербург имел вид города, только что завоеванного неприятелем. По улицам постоянно проезжают патрули казаков. Там и здесь видны возбужденные группы рабочих. Вечером много улиц погружено в темноту. Электричества и газа нет. Аристократические дома охраняются группами дворников. Горящие газетные киоски бросают странное освещение на кучки народа...
Газет нет. Учебные заведения закрыты. Рабочие на массе частных собраний обсуждают события и меры сопротивления. Толпы сочувствующих, особенно студентов, осаждают больницы".
(б)
"Начинаются крестьянские восстания. Из различных губерний приходят известия о нападениях крестьян на помещичьи усадьбы, о конфискации крестьянами помещичьего хлеба, скота. Царское войско, наголову разбитое японцами в Маньчжурии, берет реванш над безоружным народом, предпринимая экспедиции против внутреннего врага - против деревенской бедноты. Городское рабочее движение приобретает нового союзника в революционном крестьянстве".
(в)
"Открытое письмо к социалистическим партиям России.
Кровавые январские дни в Петербурге и в остальной России поставили лицом к лицу угнетенный рабочий класс и самодержавный режим с кровопийцей-царем во главе. Великая русская революция началась... В сознании важности переживаемого исторического момента, при настоящем положении вещей, будучи, прежде всего, революционером и человеком дела, я призываю все социалистические партии России немедленно войти в соглашение между собой и приступить к делу вооруженного восстания против царизма. Все силы каждой партии должны быть мобилизованы. Боевой технический план должен быть у всех общий. Бомбы и динамит, террор единичный и массовый, все, что может содействовать народному восстанию... Отдав все свои сипы на службу народу, из недр которого я сам вышел (сын крестьянина), - бесповоротно связав свою судьбу с борьбой против угнетателей и эксплуататоров рабочего класса, я естественно всем сердцем и всей душой буду с теми, кто займется настоящим делом настоящего освобождения пролетариата и всей трудящейся массы от капиталистического гнета и политического рабства.
Георгий Гапон".
По поводу этого письма мы, с своей стороны, считаем необходимым высказаться с возможно большей прямотой и определенностью. Мы считаем возможным, полезным и необходимым предлагаемое им "соглашение". Мы приветствуем то, что Г. Гапон говорит именно о "соглашении", ибо только сохранение полной принципиальной и организационной самостоятельности каждой отдельной партии может сделать попытки их боевого единения не безнадежными...
Само собой понятно, что, перейдя с такой быстротой от веры в царя и от обращения к нему с петицией к революционным целям, Гапон не мог сразу выработать себе ясного революционного миросозерцания".
(г)
..."Репрессивное значение экстренных мер ослабело, как ослабевает новая пружина от долгого и неумеренного употребления. Игра не стоит свеч, говорит директор департамента полиции, г. Лопухин, всем своим докладом, который написан в своеобразно грустном и унылом тоне.
Замечательно отрадное впечатление на социал-демократа производит этот унылый тон, эта деловитая, сухая и тем не менее беспощадная критика полицейского, направленная против основного русского полицейского закона. Миновали красные денечки полицейского благополучия! Миновали шестидесятые годы, когда даже мысли не возникало о существовании революционной партии. Миновали семидесятые годы, когда силы такой, несомненно существовавшей и внушавшей страх, партии оказались "достаточными только для отдельных покушений, а не для политического переворота". В те времена, когда "подпольная агитация находила себе опору в отдельных лицах и кружках", новоизобретенная пружина могла еще оказывать некоторое действие. Но до какой степени расхлябана эта пружина теперь, "при современном состоянии общества, когда в России широко развивается и недовольство существующим порядком вещей и сильное оппозиционное движение"!
...Бедный Лопухин в отчаянии ставит два восклицательных знака, приглашая гг. министров посмеяться вместе с ним над теми бессмысленными последствиями, к которым привело Положение об усиленной охране. Все оказалось негодным в этом Положении с тех пор, как революционное движение настоящим образом проникло в народ и неразрывно связалось с классовым движением рабочих масс, - все, начиная от требования прописки паспортов и кончая военными судами. Даже "институт дворников", всеспасающий, всеблагой институт дворников подвергается уничтожающей критике полицей-министра, обвиняющей этот институт в ослабляющем влиянии на предупредительную деятельность полиции.
...Признавая полный крах полицейского крохоборства и переходя к прямой организации гражданской войны, правительство доказывает этим, что п о с л е д н и й р а с ч е т приближается. Тем лучше. Оно начинает гражданскую войну. Тем лучше. Мы тоже стоим за гражданскую войну. Уж если где мы чувствуем себя особенно надежно, так именно на этом поприще, в войне громадной массы угнетенного и бесправного, трудящегося и содержащего все общество многомиллионного люда против кучки привилегированных тунеядцев".
ЛЕНИН".
"В Заграничный Комитет СДПиЛ
Варшава, 13 февраля 1905 г.
Дорогой товарищ!
Посылаю Вам на открытке три адреса, - высылайте по ним из Берлина "Искру" от No84, "Социал-Демократ" и "Вперед". Это для Военно-революционной организации. Что будет с литературой для нас? Через Катовицы и вообще через Пруссию теперь почти невозможно действовать: граница обставлена прусскими войсками, и нельзя перевозить контрабандой даже шелка. Посылаем Вам нашу прокламацию, она будет издана в 5-10 тыс. экз.
Теперь о Военно-революционной организации и русских здесь, в Варшаве. Я налаживаю с ними связи, стараюсь узнать их силы, их самих, надо бы нам объединиться.
И вот какое дело: наш Южный комитет развил среди войск действительно колоссальную работу, революционизировал целые полки, их надо теперь сдерживать от восстания, к которому они страшно рвутся. Это не преувеличение. Подробно об этом не хочу писать и из конспиративных соображений и потому, что хочу это обследовать, чтобы все видеть и ко всему прикоснуться. Надо Вам сказать, что Южный комитет состоит теперь совсем из других людей. Они потеряли связь с нами, так как старый состав не оставил им никаких адресов. Состоит он теперь из семи человек: пяти русских и двух поляков. Парень, который сюда приехал, производит солидное впечатление.
О плане нашей работы в провинции Вас информирует Здислав Ледер. О работе в Пулавах и окрестных деревнях Вы можете судить по корреспонденциям. Я вскоре там буду. Пришлю подробную корреспонденцию. Мы думаем о Вильно, Белостоке, Лодзи, Пулавах, Ченстохове, Домброве.
Что касается меня, то я хочу остаться здесь, пока не урегулируются вопросы с типографией, с Военно-революционной организацией и с русскими. Затем поеду в Пулавы (два-три дня), Лодзь (две недели), Белосток, Вильно (две недели), Ченстохов, Домброву (две недели).
Адрес в Пулавы: "Институт". (Ключ тот же, что и лозунг - русский полный алфавит, завтра здесь допишу.)
Закажите агитационные брошюры для солдат в большом количестве - "Искру", "Социал-демократ".
Письмо это пойдет завтра или послезавтра. Корреспонденции, которые окажутся годными, отправьте немедленно в "Искру".
Юзеф". 7
Прочитав "Таймс", где описывались подробно беспрерывные стачки в Петербурге, Харькове и Варшаве, Зубатов вдруг ощутил звенящую пустоту в себе, и понял он, что это и есть настоящий ужас, предсмертье, погибель.
Он представил себе, как толпы рабочих врываются в охранку, бегут по коридорам в бронированные комнаты, где архивы хранятся, достают эти архивы, а там, что ни дело, то его, Зубатова, резолюция. Разные резолюции, тысячи их, но ведь и десятка хватит, чтоб в з д е р н у т ь; ужас рождает обострение памяти; страх - иное, страх на каждую "память" три "непамяти" выставит, страх цепляется еще, думает, как бы выкрутиться, спастись, изловчиться, а ужас - это последнее, это когда все до конца видится, вся п р а в д а.
Зубатов побежал, именно побежал, в церковь на Ордынке, обвалился на колени, истово взмолился: "Господи, спаси Россию! Господи, покарай злодеев, только Трон сохрани, только Государя нашего охрани, тогда и меня покарай, меня, того, кто все это, страшное, начал". (Как всякий, пришедший в политику а Департамент полиции большую политику в е р т е л, но без достаточной научной подготовки, без широкого знания, - Зубатов не мог понять, что не он начал-то, не Гапон, не десяток других его "подметок", начала жизнь, которая есть развитие от низшего к высшему, которая есть поступательность истинная, а не сделанная, и которая - как бы ни мешали ей - свое возьмет, ибо невозможно остановить рост, подчиняющийся законам основополагающим, извечным и справедливым.) Из церкви, не найдя успокоения в молитве, чуя полицейским умом своим, что Господь в его деле не помощник, Зубатов, отвертевшись от филера (сегодня один был, по случаю паники в северной столице другого охломона на серьезных смутьянов п о с т а в и л и, а не на него, отца политического сыска, государева слугу), сел на поезд и отправился в Петербург, послав с кучером жене записочку: "Поехал на моленье, в Лавру, если кто будет интересоваться успокой".
В северной столице - затаенной, темной, пронизанной ощущением незабытого еще ужаса кровавого воскресенья - Зубатов ринулся к Стрепетову, старому сотруднику, выкинутому после его отставки, но п о л ь з у е м о м у и по сей день Департаментом в целях финансового поддержания ("подметкам" только в исключительных случаях пенсию платили, чаще ограничивались "поштучным" вознаграждением или единовременным пособием).
- Где Гапон? - спросил Зубатов, проходя в маленькую, провонявшую кислой капустой комнату. - Гапон мне нужен, Стрепет.
- Гапон прячется, Сергей Васильевич. Его вроде бы укрывают. Фигурою стал у всех на языке.
- Кто укрывает?
- Эсеры, - неохотно ответил Стрепетов.
- Понимаю, что не Департамент. Кто именно?
- Еврей какой-то.
- Там много евреев. Какой именно? Ты не егози, Стрепет, не егози! Мы с тобой повязаны шнуром - меня затянет, и тебя потащит, я один греметь не намерен, понял?!
- Рутенберг вроде бы.
- Найди Гапона из-под земли, Стрепет! Из-под земли! Тогда спать будем спокойно. Ежели пойдешь в Департамент - через час со мной очную получишь, я молчать не буду. Ступай.
Гапон был в черных очках, в какой-то роскошной, но с чужого плеча енотовой шубе, стрижен наголо, брит до синевы - неузнаваем, словом.
- Вы понимаете, что случилось? - не поздоровавшись, спросил Зубатов. - Вы отдаете себе отчет в происшедшем? Вы чуете пеньку висельную?! Вы понимаете, что творите, продолжая звать к демонстрации и забастовкам?
- Это по какому же праву вы говорите со мной так? - ударил Гапон неожиданно спокойным вопросом. - Как смеете? Вы кто, чтобы так говорить со мною, а?!
Эти недели он скрывался у эсеров, спасибо Рутенбергу, прямо с улицы, во время расстрела демонстрации увел на квартиру. Когда первый озноб прошел, чаем когда с водкою отогрели, услышал про себя: "Знамя первой русской революции". Сначала-то и не понял, а как понял - сморило от страха, счастья, невесомой высоты - потерял сознание, обвалился на пол.
Придя в себя, глаз открывать не торопился, слушал. Говорили о том, как важно, что он попал именно к ним, к эсерам, к самой массовой революционной партии, которая вбирает в свои ряды всех борцов, всех тех, кто хочет дать мужику землю и волю; пусть "народный вождь фабрично-заводских" станет под знамена, это - количество и качество, вместе взятые.
И страх вдруг исчез в нем, вместе с памятью, с той, страшненькой, жандармской, когда инструкции получал и о т д а в а л Зубатову рабочих.
Страх исчез, потому что понял он - эти возьмут на себя в с е, он им нужен не так, как Департаменту, он им как знамя нужен. Это он может. Он поразвевается на ветру, от души поразвевается.
...Зубатов долго рассматривал лицо Гапона, силясь понять, что произошло с его агентом за эти дни, отчего такая перемена в нем свершилась, но ответить не мог себе - не привык, чтоб на его окрик отвечали таким вот властным, новым, в сути своей новым.
- Имейте в виду, - Зубатов решил играть привычное, - коли вы начнете, в случае ареста, валить на меня - я вас утоплю.
Гапон мелко засмеялся:
- Вон вы чего боитесь... Не бойтесь этого, Сергей Васильевич, мне теперь негоже в связях-то признаваться.
И тут только Зубатов понял все.
- Вы что ж, серьезно? - спросил он тихо. - Вы и раньше меня дурили?
- Раньше не дурил, - ответил Гапон деловито, с прежними интонациями маленького человека, привыкшего отвечать на вопросы начальника. - А теперь я не могу предать тех, кто поверил в меня. В меня вся Россия поверила, Сергей Васильевич, теперь я не просто Гапон, я Г е о р г и й Г а п о н теперь, понимаете?
- Вот что, Георгий Гапон, - тяжело сказал Зубатов, - пока не поздно, пока еще момент не упущен, собирайте всех своих фабричных, пишите государю, молите пощады и обещайте борьбу со смутой. Объясните, что примазались к вам чужаки, социалисты, иноверцы - от них все зло. Пропустите момент - ваши нынешние lрузья, узнав о том, кто вы есть, в острог же и отправят первого.
- Нет, Сергей Васильевич, не отправят. Меня теперь никуда отправить нельзя. Меня просить можно, а я, прежде чем ответить, думать стану - "да" или "нет".
- Дурак, - разъярился Зубатов и шмякнул враз вспотевшей ладонью по столу. - Твои рапорты хранятся в Охране-то!
- Ну и что? Я Охрану первой пожгу, а копий нет! Засим желаю вам здравствовать. И еще раз позволите себе голос на меня повысить - уберу! Теперь мне - вера, Зубатов. Со мною теперь сила. За что - премного вам благодарен, иронически добавил он, запахнул шубу, нахлобучил енотовую шапку и вышел из дома.
Зубатов приник к шторе: на улице ждало трое, чуть поодаль - рысак, на каком он редко ездил, в охранную свою бытность, а там выезды держали богатые.
Но и сейчас юркий до жизни ум Зубатова не хотел сдаваться, не верил в погибель, а "непогибель" была для него не в жизни - в действии.
"Ничего, - сказал он себе, - пусть идет, как идет. Я его позже возьму, если только до той поры и его не сметет, как всех нас. С таким-то в кармане простят... А что, собственно, прощать?" - спросил он вдруг себя и ответа не нашел, понял только, что запутался окончательно, словно как заживо перепеленатый. 8
Дзержинский похудел за последние дни до того, что пелерина-накидка болталась на нем, словно на вешалке. У него были два пиджака и сюртучная пара, необходимые, чтобы ездить в центр, в редакции и библиотеки: плохо одетый человек сразу в глаза бросается, там надо быть "комильфо", чтобы слиться с толпою, никак не выделяться из общей массы. Один пиджак был рабочий, в таких мастеровые ходят - его Дзержинский одевал, отправляясь в фабричные районы; второй он носил постоянно, серый, "в елочку", с большими накладными карманами - можно было рассовать книги, рукописи, а со стороны - незаметно; идет себе эдакий спортсмен, с небрежно повязанным, артистического вида, г а л с т у х о м.
Софья Тшедецкая, оглядев лицо Дзержинского, запавшие щеки, синяки под глазами, сказала:
- Ты похож на циркового гимнаста, Юзеф, на тебе пиджак как бы с чужого плеча. Поверь модистке - это заметно.
- У меня нет денег, Зося. Неловко просить у партии на одежду...
- Я заберу два пиджака и перешью. А пока принесу самый модный - напрокат, будешь рекламировать салон пани Ришульской.
- Это выход, - согласился Дзержинский. - Научи меня, как надо двигаться.
- Такому научить нельзя. Надо уметь чувствовать одежду, ощущать точность линий.
- Это - врожденное?
- Видимо. Ощущение красоты скорее всего качество врожденное.
- Ты не права. Красота - общедоступна. У нас в деревне, рядом с Дзержиновом, крестьяне отменно бедны, но видела бы ты, сколько в девушках грации, изящества - а ведь юбчонка-то одна, и кофточку лишь на престольный праздник позволяют себе надеть, берегут, в сундуке хранят, от матери - к дочке.
- Я часто думаю, как будут одеваться люди, когда мы победим?
- Ну и как они станут одеваться? - спросил Дзержинский, складывая мелко исписанные листки бумаги - статьи для "Червового Штандара" и прокламации - в необъятные карманы своего спортивного пиджака.
- Красиво, - ответила Тшедецка, - очень празднично, цветасто, весело, по-разному.
Дзержинский покачал головой:
- Должен тебя разочаровать, Зося. Когда мы победим, у нас не будет хватать веселых и нарядных тканей. Мы ведь должны будем одеть семь миллионов поляков а ситцевых фабрик у нас две. А если не отделять себя от России - нас сто пятьдесят миллионов... Увы, сначала, видимо, мы пройдем через период, если хочешь, всеобщего, равного униформизма: обманывать себя нам никак негоже. Пойдем, милая: у меня встреча с Феликсом Коном.
- С кем?! С тем самым Коном? С "пролетариатчиком"?!
- Именно. - Глаза у Дзержинского сделались открыто счастливыми. - Думаешь, я умею только драться с ППС? Я работать с ними учусь. Кон не согласен с Пилсудским, а ведь Кон - знамя папуасов, он для них живой пример преемственности идей "Пролетариата". Пошли, времени в обрез.
С тех пор, как Феликс Кон вместе с Людвигом Варынским был закован в кандалы и отправлен на акатуйскую каторгу с бритой головой (брили левую половину лишь), прошло восемь лет; лишь спустя восемь лет он был расконвоирован, переведен на положение ссыльного поселенца, без права посещения сибирских городов; долгие двадцать лет жил он в отрыве от Польши, от товарищей и родных. Хоронил друзей - кто кончил с собой, не выдержав полицейских избиений, кто сошел с ума, кто изошел чахоткой. Чтобы сохранить д у х, понял - надо трудиться, каждый день, с утра и до вечера. Написал несколько сот страниц о тувинцах, среди которых прожил последние десять лет, собрал их песни, изучил обычаи, народную медицину; послал в Варшаву, не думая даже, что напечатают. Напечатали: государственная память в дни потрясений делается к о р о т к о й; разве за всем уследишь?!
В декабре девятьсот четвертого вернулся в Варшаву. Осматривался Феликс Кон медленно, не привык к т е м п у предреволюционной поры, когда день равен году, когда решения надо принимать немедленные, крутые, но - обязательно - точные, определенные в своей позиции.
Проживши долгие годы каторги и ссылки в Сибири, сроднившись с малыми народами тамошними, он, естественно, не мог принять политическую линию ППС, хотя числился почетным членом руководства партии.
Встретившись с Дзержинским, Феликс Кон внимательно выслушал собеседника, не перебивая его, хотя говорил Дзержинский жарко, сбивчиво, понимая, как многое будет зависеть от того, какую позицию займет Кон: станет поддерживать Пилсудского и Василевского или размежуется с ними; рядовые члены ППС начали отходить от припудренного социалистической фразеологией курса на великопольский национализм.
- Я должен обдумать все то, что вы сказали мне, товарищ Юзеф. Дайте мне два дня на раздумье. Встретимся в библиотеке университета, в три часа дня.
"В Заграничный комитет СДПиЛ.
Дорогие вы мои! "Офицер" ["Офицер" - одна из кличек прапорщика В. Антонова-Овсеенко, руководителя Военно-революционной организации русских социал-демократов] сказал мне, что завтра будут объявлены мобилизация и военное положение. Военные теперь совещаются о том, что следует вешать всех, кого поймают с оружием, что будто бы уже многих повесили втихомолку в цитадели по приговору полевого суда; сообщают это, как факт, гвардейские офицеры, имеющие широкие связи. Советуются о том, чтобы сильными военными заставами отрезать от города предместья и обыскать в них все дома. Вчерашние бомбы, по-видимому, ППСовские, страшно напугали офицеров и власти: единственным выходом они признают еще большие репрессии, резню, виселицы. Среди же солдат настроение в общем апатичное. Бомба и патруль - возмутила их, а крестьянские выступления встретили среди них Огромное сочувствие. Мы должны безусловно обратить гораздо большее внимание на войска. Все пошло бы хорошо, если бы была литература. Доставайте ее и присылайте нам. Сегодня я виделся с Зыгмунтом. У него имеется свой испытанный контрабандист, который в два дня может доставить литературу в Радом.
Провалились: Штывны, Сибиряк, Червона, Живы, Повелэк, Юзеф, Леон, Янек, Габинет, Брат, Дзика, Араб и хозяин-каменщик. Засыпала кума хозяина квартиры со злости на него. Нашли револьвер и корреспонденцию от каменщиков. Это было на Парисовской площади, погнали их прямо через поля в цитадель; они шли с возгласами: "Да здравствует рабочее дело!"
Несмотря на провал, организация будет дальше функционировать. Связи не порваны. На этой неделе все собрания состоятся, если не будет мобилизации. Ужасный, однако, недостаток интеллигенции.
Что касается Антона [Антон - конспиративное обозначение типографии СДКПиЛ], так он установлен. Пока кончаю. Сердечно обнимаю.
Юзеф".
ЗАПИСКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ
No2563
г. Варшава
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
Сегодня в 7 часов вечера к рядовому 5-й роты Лейб-Гвардии Литовского полка Семену Владимировичу Попову подошел на улице неизвестный человек, предложил ему папиросу и в разговоре, между прочим, передал прокламацию на русском языке издания Варшавской группы Военно-Революционной организации Р.С.Д.Р.П., прося прочесть и передать для прочтения товарищам. Затем неизвестный предложил Попову зайти выпить пива. Попов изъявил согласие, но сказал, что ему необходимо раньше зайти к командиру роты и передать артельные книги, которые он нес; неизвестный обещал его подождать. Попов, зайдя к командиру роты, доложил о случившемся и по приказанию последнего задержал давшего ему прокламацию, который по доставлении в 9 участок оказался Войцехом Серочинским, 25 лет, по профессии столяр, причем указал свой адрес дом No58 по Мокотовской улице, по справке же оказалось, что проживает он в доме No58 по Пенкной.
По обыску на квартире у Серочинского обнаружено несколько прокламаций польской социал-демократической партии, возглавляемой в Варшаве Ф. Дзержинским.
Докладывая об изложенном Вашему Превосходительству, имею честь присовокупить, что Серочинский заключен под стражу при Полицейском Аресте и вся переписка по сему делу препровождена Начальнику Варшавского Губернского Жандармского Управления.
Подполковник Глазов.
Резолюция начальника особого отдела Департамента полиции:
"Провести самое тщательное расследование. Хорошо, что русский заподозрил поляка, а что, если бы к Попову подошел какой-нибудь Иванов!!"
Резолюция директора Департамента полиции Лопухина:
"Кто пишет прокламации для солдат! Есть ли у поляков связи с РСДРП, и если - да, каковы каналы?"
Товарищ министра внутренних дел Трепов:
"Армия всегда была, есть и будет опорой Трона. Попову объявить благодарность, выдав пять рублей серебром".
Директор департамента, прочитав резолюцию Трепова, пожал плечами, хотел было вызвать секретаря, бросить листочки в папку - пусть заложат в пыль архива, но что-то удержало Лопухина Удивившись внезапно вспыхнувшему в нем раздражению, Лопухин не сразу понял, что же было в подоплеке этого в чем-то даже брезгливого чувства. Потом устало сказал себе: "Горько подчиняться фанфарону. Если б хоть к советам прислушивался, а то ведь закусил удила, в свое призвание верит, а сам - бездарь".
Закурил, вытянул ноги под столом, почувствовал холод. "Где-то дует, подумал Лопухин, - видно, дверь в приемную отворили, а там с лестницы даже в июле могилой тянет... Однако же фанфарон - не фанфарон, а в пирамиде занимает то место, которое должно гарантировать правопорядок империи. Кто бы ни был, пусть даже щедринский глуповец, все равно коли забрался в эдакое-то кресло будет сидеть, а остальные - ему кланяться, причем чем дальше от него находятся - тем истовее станут кланяться: издали дурь не видна, одни эполеты. Первым склоню голову я; коли в полиции не п о д д е р ж и в а т ь, коли у нас не соблюдать видимость уважительности к тому, кто выше, - все полетит к чертям собачьим".
Лопухин пригласил начальника особого отдела и лениво протянул ему рапорт из Варшавы:
- Ознакомьтесь, пожалуйста, с мнением господина Трепова. И озаботьтесь тем, чтобы в Крае провели тщательное расследование.
Начальник особого отдела чуть кашлянул:
- Ваше Превосходительство, но Его Высокопревосходительство выразился в том смысле, что армия...
- Вы кому подчиняетесь? Ему или мне? - Лопухин не сдержал раздражения: нервов не напасешься - все же полицейская публика совершенно особого рода, живет своим миром, интеллигентности ни на грош, кроме как "тащить и не пущать", мало что могут, в каждую идею приходится носом, носом, носом как котят, право слово. Те-то хоть не кусаются, а эти норовят через свою агентуру донос сочинить, да прямо - во Дворец, не ниже, там чтут изящную словесность жандармского ведомства...
Начальник особого отдела изобразил озабоченность в лице:
- Ага... Позвольте сразу и начать?
"Лобик-то, лобик, как у портовой девки, махонький, и морщинки такие же беспомощные. Не направляй их - все погубят, ничто их не спасет, они даже силой распорядиться не могут, коли без плетки, коли страх потерян".
- Начинайте, время нет раздумывать. Когда все выясните - доложите. И помните слова Трепова: "Армия - опора трона". Армию в объятия революционерам не дадим. Ясно?
"Эк он меня приложил, - подумал начальник особого отдела, уходя из кабинета, - затылком об ковер - интеллигентно. Но - страх свой в этом проявил господин директор. Пыжится, пыжится, а все равно подстраховался, на себя Трепова примерил. Дураком меня считает - известное дело. Что он без нас сделает? Крестьянин мудрее интеллигента, он, постарев, сына вперед пускает, его слушает, себя дураком называет, а старик интеллигент, даже если ум теряет, если в маразме, все равно седого сына поучает, - амбициозность. Смех и грех, право слово..."
На Лопухина начальник особого отдела обиды, тем не менее, не держал. Точно так же, как директор департамента, он ясно понимал, что следует сохранять почтительную уважительность к тому, кто выше, ибо без этого все повалится, а уж из-под обломков не выкарабкаться - раздавит.
Так и жили - каждый своим, ненавидя свою от верха зависимость; считали, что иначе нельзя.
"ДЕЛОВАЯ СРОЧНАЯ ВАРШАВСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ ГЛАЗОВУ НЕМЕДЛЕННО НАЧИНАЙТЕ ТЩАТЕЛЬНЕЙШЕЕ РАЗБИРАТЕЛЬСТВО ДЕЛА ПОПОВА - СЕРОЧИНСКОГО ПОСЛЕДУЮЩИМ ЛИЧНЫМ ДОКЛАДОМ ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛКОВНИК ЗУДИН".
Резолюция Глазова:
"Ротмистру Сушкову. К исполнению".
Тем же вечером на конспиративной квартире Глазов принял агента "Прыщика" света не зажигал, агента берег, как зеницу ока.
- В армии ведет работу Дзержинский, - сказал "Прыщик". - Если можете передать это дело другому - передайте: Дзержинский набрал необыкновенную силу, в нынешней ситуации с ним не сладить, шишку только наколотишь.
Этому агенту Глазов позволял говорить все - "Прыщик" того заслуживал.
"Ротмистру СУШКОВУ. Сотрудника "ПЕТРОВА"
РАПОРТ:
В ППС ОЗАБОЧЕНЫ ПЕРЕЕЗДОМ ИЗ КРАКОВА В КОРОЛЕВСТВО ПОЛЬСКОЕ НА "ПОСТОЯННУЮ РАБОТУ" ЮЗЕФА ДОМАНСКОГО ("ЭДМУНД"), КОТОРЫЙ НА ЭТОТ РАЗ НЕ ОГРАНИЧИВАЕТСЯ ПРОВЕДЕНИЕМ НЕЛЕГАЛЬНЫХ КОНФЕРЕНЦИЙ И РАСПРОСТРАНЕНИЕМ ПРЕСТУПНОЙ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ СРЕДИ ФАБРИЧНО-ЗАВОДСКИХ РАБОЧИХ, НО, ПО СЛОВАМ ЛИЦ, БЛИЗКИХ К РУКОВОДСТВУ ППС, ПРОВОДИТ ДЕМОНСТРАЦИИ, ЗАБАСТОВКИ, А НЫНЕ НАЧАЛ ПЕРЕГОВОРЫ С ПОДПОЛЬНОЙ ВОЕННОЙ ОРГАНИЗАЦИЕЙ РСДРП: ППС ТРЕВОЖИТ ПРЯМОЙ КОНТАКТ СДКПиЛ С РСДРП, ПОСКОЛЬКУ ЭТО ОЗНАЧАЕТ "БЕЗОГОВОРОЧНУЮ ПОДДЕРЖКУ РОССИЙСКИМ ПРОЛЕТАРИАТОМ ПОЛЬСКИХ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ".
ПСЕВДОНИМ ОФИЦЕРА, РУКОВОДИТЕЛЯ ВОЕННОЙ ОРГАНИЗАЦИИ РСДРП, ЯКОБЫ "САБЛЯ" ИЛИ "КИНЖАЛ" - ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ, ЧТО-ТО СВЯЗАННОЕ С ОРУЖИЕМ. ЭТА РУССКАЯ ВОЕННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ РАБОТАЕТ СРЕДИ ГАРНИЗОНОВ, РАСКВАРТИРОВАННЫХ В СЕДЛЕЦЕ, ВАРШАВЕ И ПУЛАВАХ (НОВАЯ АЛЕКСАНДРИЯ). СТОЯЩИЕ ТАМ ВОИНСКИЕ ЧАСТИ ПОПАЛИ ПОД ВОЗДЕЙСТВИЕ АГИТАТОРОВ, ПРИЧЕМ С РУССКИМИ СОЛДАТАМИ "РАБОТАЮТ" ПРЕСТУПНИКИ ИЗ СДКПиЛ - КАК РУССКИЕ, ТАК И ПОЛЬСКИЕ,-ВЕЛИКОЛЕПНО ВЛАДЕЮЩИЕ РУССКИМ ЯЗЫКОМ, ЗНАЮЩИЕ НАСТРОЕНИЯ СОЛДАТ, А ВОЗГЛАВЛЯЕТ ЭТУ РАБОТУ ИМЕННО ЮЗЕФ ДОМАНСКИЙ.
ОЗАБОЧЕННОСТЬ РУКОВОДСТВА ППС ОБЪЯСНЯЕТСЯ ТЕМ, ЧТО СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТЫ ЯВНО ЗАБИРАЮТ У НИХ "ПАЛЬМУ ПЕРВЕНСТВА" В БОРЬБЕ ПРОТИВ, ПО ИХ СЛОВАМ, "ЦАРСКИХ ОПРИЧНИКОВ". РАНЕЕ В СВОЕЙ РАБОТЕ С МОЛОДЕЖЬЮ, В ОСНОВНОМ СТУДЕНЧЕСКОЙ, ППС ДЕЛАЛА УПОР НА ТО, ЧТО ЛИШЬ ОНИ ЗОВУТ К ВООРУЖЕННОЙ БОРЬБЕ И ТЕРРОРУ "ВО ИМЯ СВОБОДЫ ПОЛЬШИ". СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТЫ, ОТВЕРГАЯ ПО-ПРЕЖНЕМУ ТЕРРОР, СОЧЛИ, ЧТО ПРИШЛО ВРЕМЯ ДЛЯ ВЫДВИЖЕНИЯ ЛОЗУНГА "ВООРУЖЕННОГО ВОССТАНИЯ ВСЕХ ПРОЛЕТАРИЕВ ИМПЕРИИ ПРОТИВ "САТРАПОВ".
УДАЛОСЬ ВЫЯСНИТЬ, ЧТО В ЛОДЗИ СРЕДИ СОЛДАТ ВМЕСТЕ С РУССКИМ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОМ РАБОТАЕТ НЕКИЙ ПОЛЯК "ЗБИГНЕВ", ОН ЖЕ "КОРОВА". В ПУЛАВАХ ВЕДУТ РАБОТУ НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК, НО ОТВЕЧАЕТ ЗА К О О Р Д И Н А Ц И Ю СОВСЕМ ЕЩЕ ЮНОША. КОТОРОМУ ТОЛЬКО-ТОЛЬКО ИСПОЛНИЛОСЬ СЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ. ПРИМЕТЫ - ЛИЦО БЕЗ РАСТИТЕЛЬНОСТИ, ПОЛНЫЙ, КРАСИВЫЙ (ДАННЫЕ ПОЛУЧЕНЫ ОТ ДЕВИЦЫ, СИМПАТИКА СДКПиЛ), НЕБОЛЬШОГО РОСТА, ОЧЕНЬ ГОРЯЧИЙ В СПОРЕ - ПОДЧАС ДОХОДИТ ДО РЕЗКОСТЕЙ.
ГОВОРЯТ, ЧТО ПО ТРЕБОВАНИЮ ЮЗЕФА ДОМАНСКОГО, ГЛАВНОЕ РУКОВОДСТВО ПАРТИИ ВЫДЕЛИЛО ДЛЯ РАБОТЫ С ВОЙСКАМИ ОДНОГО ИЗ ПАРТИЙНЫХ ТЕОРЕТИКОВ ПО КЛИЧКЕ "ВАРШАВСКИЙ". К ЭТОМУ ДЕЯТЕЛЮ СДКПиЛ ДОМАНСКИЙ ОТНОСИТСЯ С ПОДЧЕРКНУТЫМ УВАЖЕНИЕМ. КАК ГОВОРЯТ, "ВАРШАВСКИЙ" И ДОМАНСКИЙ ПИШУТ ВОЗЗВАНИЯ ДЛЯ СОЛДАТ ВМЕСТЕ С РУССКИМ "КИНЖАЛОМ" (ИЛИ "САБЛЕЙ"). ДОМАНСКИЙ СЧИТАЕТ, ЧТО ТАКОГО РОДА "ПРОКЛАМАЦИОННАЯ" ЛИТЕРАТУРА ДОЛЖНА БЫТЬ ЯСНОЙ, ДОХОДЧИВОЙ, НО НЕ "СНИСХОДЯЩЕЙ ДО ПОДВАЛА, НЕ ПОДДЕЛЫВАЮЩЕЙСЯ ПОД НЕОБРАЗОВАННОСТЬ, А ЗОВУЩЕЙ К ЗНАНИЮ, ИНТЕРЕСНОЙ ПО ФОРМЕ И НАСЫЩЕННОЙ СОДЕРЖАНИЕМ". ДОМАНСКИЙ ВОЗРАЖАЕТ ПРОТИВ НЕЛЕГАЛЬНОГО ПЕРЕСЕЧЕНИЯ ГРАНИЦЫ ГЛАВНОЙ ПРОПАГАНДИСТКИ СДКПиЛ РОЗАЛИИ ЛЮКСЕМБУРГ, ТАК КАК ЦЕНИТ ЕЕ ОСОБЕННО ВЫСОКО И ОПАСАЕТСЯ ЗА ЕЕ АРЕСТОВАНИЕ ПОЛИЦИЕЙ.
ПЕТРОВ". 9
В маленьком домике с подслеповатыми окнами собрались четверо: руководитель Военно-революционной организации РСДРП "Офицер" (не "Сабля" и не "Кинжал", а "Штык") - Антонов-Овсеенко, Дзержинский, член Главного Правления польской социал-демократии Адольф Барский ("Варшавский") и семнадцатилетний агитатор Эдвард Прухняк.
В кухне на плите клокотала кастрюля с водой: пожилая, пегая баба, с отечным, тяжелым лицом, стирала белье на ребристом валке, голоса в комнате были тихие, неслышные здесь.
Вытирая худые бока о ногу Дзержинского, громко мяукала голодная кошка.
- Гарнизон готов к выступлению, - тихо говорил Антонов-Овсеенко, - солдаты - в массе своей - достаточно распропагандированы: не хотят стрелять в своих, не хотят гнить в Маньчжурии, не хотят погибать от японских пуль.
- Сколько солдат поддержит нас? - спросил Дзержинский.
- Большая часть поддержит, - убежденно ответил Антонов-Овсеенко.
- Я хочу познакомить тебя с товарищами, - сказал Дзержинский. - Наш "Старик", товарищ Варшавский, и наш "Юноша", товарищ "Сэвэр".
- "Штык". Или "Офицер" - на выбор.
- Сэвэр, - весело и громко ответил Прухняк.
- Тише, - шепнул Дзержинский, показав глазами на дверь, что вела на кухню.
- Варшавский, - представился Адольф Барский шепотом.
Дзержинский улыбнулся:
- "Старик" приехал с хорошими известиями: варшавские рабочие, узнав о выступлении русских солдат, нас поддержат, выйдут на улицы.
- Я пытался говорить с товарищами из ППС, - заметил Антонов-Овсеенко. Каждый из нас остался на своих позициях: они не хотят включаться в общую борьбу до тех пор, пока не будет утвержден примат "польской проблемы".
- С кем ты говорил? - поинтересовался Дзержинский.
- Он не открылся. Какой-то, видимо, важный деятель.
- С торчащими усами? - спросил Прухняк. - С пегими, да?
Он сделал такой жест, будто расправляет длинные, игольчатые усы, которых у него не было; все улыбнулись - к круглому, добродушному, совсем еще юному лицу Прухняка усы никак не шли.
- Нет, - ответил Антонов-Овсеенко. - Не похож.
- Ты имеешь в виду Пилсудского, - сказал Дзержинский. - Его сейчас нет. Он уехал в Японию - просить помощи против русских. Предлагает свои услуги.
Прухняк спросил:
- По своей воле или с санкции ЦК?
- Неизвестно.
- Что-то в этом есть мелкое, - сказал Антонов-Овсеенко.
- Да, - согласился Дзержинский, - говоря откровенно, я этого от него никак не ждал: пораженчество пораженчеством, это форма борьбы с деспотизмом, но выставлять себя в качестве перебежчика - сие недопустимо для человека, прилагающего к себе эпитет "социалист". Это общество не поймет, а история отвергнет.
- Верно, - согласился Адольф Барский. - Люди, к счастью, начинают понимать, что они-то и есть о б щ е с т в о, - раньше даже отчета себе в этом не отдавали, жили словно на сцене: окружены были картоном, который должен изображать металл. А сейчас подуло, ветер налетел - старые декорации падать начали.
- Погодите, товарищи, - юное, семнадцатилетнее лицо Прухняка жило какой-то своей, особой жизнью, когда ожидание накладывает новый в своем качестве отпечаток на человека. - Погодите, - повторил он, - потом о декорациях и обществах. Время. Как у нас со временем, Штык?
- Я выстрелю из нагана после того, как раздам прокламации, - ответил Антонов-Овсеенко. - Это будет сигнал. Тут же входите в казармы. Юзеф выступит перед восставшими.
- Договорились, - сказал Прухняк.
Дзержинский вдруг нахмурился, быстро поднялся и вышел за занавеску: пегой бабы, которая стирала белье, уже не было.
- Что ты? - спросил Прухняк, когда Дзержинский вернулся. - Что случилось?
Не ответив ему, Дзержинский внимательно поглядел на Антонова-Овсеенко. Тот отрицательно покачал головой:
- Она блаженная, мы проверяли ее... Она всем семьям здесь помогает.
- О чем вы? - снова спросил Прухняк.
- Женщина слишком тихо ушла, - ответил Дзержинский.
- У нее не лицо, а блюдо, - хмыкнул Прухняк, - она ж ничего толком понять не сможет, даже если слыхала.
- Малейшая неосторожность, - заметил Дзержинский, - ведет к провалу.
Антонов-Овсеенко посмотрел на часы - удлиненной, луковичной формы.
- Я пойду напрямую, а вы - в обход, по заборам. Минут через десять будьте готовы.
Кивнув всем, он заломил маленькую фуражку, прикинул кокарду на ладонь и подмигнул:
- Какой у нас здесь будет герб, а?
Ушел он стремительно - занавеска, разделявшая комнату и кухню, затрепетала, словно бы кто подул в нее с другой стороны. Барский полез за табаком, но Дзержинский остановил:
- Не надо. На печке младенец.
- А где мать?
- В очереди. Хлеб обещали подвезти в фабричную лавку.
- Отец?
- В Сибири. Ты его должен помнить - Збигнев.
- Рыжий?
- Да.
Прухняк сказал изумленно, с юношеской открытостью:
- Неужели началось, а? Даже не верится...
- Постучи по дереву.
- О чем ты?
Дзержинский объяснил:
- У меня есть знакомый, американец: Скотт Джон Иванович. Он считает, если постучишь по дереву - сбудется то, чего хочешь.
- Пошли, - сказал Барский, - надо идти.
- Пошли, - согласился Дзержинский, но в это время на печке заплакал младенец.
Прухняк поглядел на "ходики". Дзержинский досадливо махнул на него рукой и полез на печь. Длинные ноги его смешно свисали оттуда, и был он сейчас похож на Дон Кихота. Ребенок замолчал, потому что Дзержинский осторожно взял его на руки, спустился с ним и начал расхаживать по комнате, напевая колыбельную.
Барский и Прухняк переглянулись. Слово, готовое было сорваться с веселых губ Прухняка, так и осталось непроизнесенным.
Младенец затих, убаюканный песней Дзержинского.
- Пошли, - повторил Барский, - пора.
И стал засовывать в карманы пальто пачки прокламаций.
Дзержинский положил ребенка на печку, пришептывая ему что-то доброе, нежное, спокойное. Спустился он тихо, приложил палец к губам, кивнул на занавеску. Выскользнул, как Антонов-Овсеенко, бесшумно и стремительно.
...Они шли по длинной, казавшейся бесконечною, улице, окруженной высоким деревянным забором. Сэвэр, не выпуская из ладони часы, то и дело поглядывал на стрелки: прошло уже пятнадцать минут, а выстрела все не было.
- Что же он? - спросил Барский. - Время.
- Ничего. Антонов-Овсеенко человек сильный, - ответил Дзержинский. - Если задержался, значит, есть причина.
- А это что? - остановился вдруг Прухняк.
Слышно было, как где-то неподалеку, нарастая и приближаясь, гикали и улюлюкали конные казаки. Дзержинский стремительно оглянулся: по длинной, зажатой высоким забором улице мчался казачий эскадрон.
- Оружие бросайте, прокламации, - быстро сказал Дзержинский.
Барский медленно полез в карман, но пачку прокламаций вытащить не мог: движения его были медленными, какими-то скользящими: казачья лава надвигалась со страшной, видимой неумолимостью.
- Через забор! Через забор! - крикнул Дзержинский. - Быстро!
Прухняк подпрыгнул, но лишь ногти скребанули по доскам. Дзержинский склонился, точно сломился пополам, сказал, стараясь не выдавать ужаса:
- Со спины прыгай, Эдвард, со спины дотянешься!
Прухняк вспрыгнул ему на спину, зашатался, упал, снова вскочил, потом оттолкнулся, закряхтел, перевалился на другую сторону, шлепнулся на землю.
- Адольф, ты...
- Сейчас... Одну минуту...
- Да хватай меня за пелерину! Быстрее же!
Барский прыгал у него на спине раза три, прежде чем смог перевалиться через забор.
- Бегите! - крикнул Дзержинский. - Бегите скорей!
Казаки были уж совсем рядом, и Дзержинскому показалось, что он ощущает теплый, потный, домашний конский запах. Подпрыгнув, он оцарапал пальцы, упал; стремительно поднявшись, снова подпрыгнул и опять не дотянулся. Тогда, отойдя шага на три, он разбежался, уцепился на этот раз пальцами, ощутив занозистые щепы горбыля; подтянулся, захлебнувшись от внезапного приступа кашля, перевалился через забор, упал на руки друзей.
- Бежать надо! - прохрипел он. - Будут стрелять! ...Пули просвистели над их головами...
...А потом казачьи нагайки прошлись по лицам, спинам, плечам солдат пулавского гарнизона - сквозь людской крик, плач и хрип... 10
Полковник Глазов, исполняющий должность начальника Варшавской охраны, опустил трубку телефона и поднял глаза на Турчанинова (на фронте Георгий был ему пожалован солдатский, самый среди офицеров чтимый).
- Шевяковские няньки да кучера иногда тоже могут сгодиться а, Турчанинов? Или не согласны? Он хороший был человек, Владимир Иванович, царство ему небесное, только людям уж больно доверял. Приглашайте чиновников, будем говорить об особых, новых методах борьбы. Новое время - новые песни...
Чиновники охраны и офицеры корпуса жандармов собрались в бывшем шевяковском кабинете (на похоронах полковника Глазов был словно покойник бледен, слез сдержать не мог, сказал прочувственную речь, от сердца шла, не с бумаги).
- Господа, - начал Глазов, по-хозяйски прохаживаясь в кабинете Шевякова, я собрал вас, чтобы вместе обсудить положение. Скрывать нам друг от друга нечего: ситуация сложная. Эксперименты Зубатова привели к необходимости стрелять в подданных. Преступление Зубатова в том, что он не д и ф ф е р е н ц и р о в а л. Подробно об этом - позже. На армию сегодня надежда весьма слабая: если б не меры, вовремя нами принятые, пулавский гарнизон, ведомый поляком Дзержинским и русским прапорщиком Антоновым, мог пойти на Варшаву. Армию разлагают изнутри социалистические агитаторы, разлагают успешно, бьют словесами, как пулями - в десятку. Сие симптом тревожный. В чем я вижу нашу задачу? В том, чтобы п р о б у д и т ь н е н а в и с т ь. Не вообще ненависть, это опасно и неразумно, а ненависть целенаправленную, ненависть толпы против тех, кто в о з м у щ а е т. Если мы сможем это сделать, тогда общие чувства возобладают над чувствами личными, тогда брат, рекрутированный в солдаты, станет против брата, пошедшего в мужицкий бунт или фабричную стачку. Красным агитаторам пора противопоставить агитаторов наших, никак, впрочем, с Департаментом полиции и охраною явно не связанных, это надо опосредованно делать, аккуратно, исподволь. Я понимаю, сколь трудна задача: воспитать ненависть к брату, который решился преступить черту закона, - тем интереснее такую задачу осуществить. Упор должен быть обращен на младшие чины, на солдатскую массу - с вольно мыслящими офицерами справиться легче, их ведь тысячи, офицеров-то; солдат - миллионы. Как можно организовать работу? Думаю, что каждый из вас сблаговолит внести свои предложения. Я позволю себе высказать лишь одно общее соображение: успех возможен в том случае, ежели мы сможем разделить общество на спектры, выявить истинную направленность интересов. Возьмем, например, спектр фабричных, занятых в текстильном производстве. Фабричным следует объяснять, что заработок их мал не в силу того, что государь не желает или хозяин не дает, но оттого что рудокопам приходится больше платить, те под землею заняты, с опасностью для жизни. Рудокопа, который бастует из-за малой оплаты, сажать в острог недальновидно новый продолжит стачку. Следует найти возможность так ему объяснить малый заработок, чтобы со всею ясностью следовало - не злая воля хозяина и власти тому виной, но вероломство японцев, которых науськали на нас враги. Мужик должен уверовать в то, что его нищета проистекает от рабочих, которые бастуют. Чем меньше, ограниченнее, говоря точнее, сфера выявленного интереса, тем точнее следует вырабатывать рецепты, по коим должно работать. Конечно, учителю гимназии не объяснишь разницу в оплате с институтским приват-доцентом хитрой политикой Франции - засмеют. С интеллигенцией мы должны по-новому работать, совершенно по-новому. Следует попытаться создать ряд примеров: ты с троном, ты за порядок - тебе рост в карьере, тебе поддержка в уезде, губернии, во всей, словом, империи.
- А если таковой нет? - спросил Турчанинов, и все собравшиеся повернули к нему, словно по команде, головы.
- Надо делать так, чтобы была, - ответил Глазов, не оборвав помощника, не унизив шевяковским окриком. - В этом-то и сложность задачи, господа, именно в этом - сталкивать интересы, отсекать головку образованных и убежденных революционеров от фабричной и крестьянской массы не только арестом и ссылкой, но тем, что быстрее доходит: "Он, агитатор твой, из бар, у него кость белая и кровь голубая, у него руки не рабочие, он кайлом в руднике не махал, у него денег не считано, он не русский, он чужой", - это если со своим говорите. Наоборот, если с поляком или, к примеру, с украинцем: "Он русский, какая ему вера; у него дед помещик, мать баронесса, отец директор гимназии, деньги в банке держит, какой он друг, он тебя пользует в своих интересах, а если тебя ударят - сам в сторону отойдет, а тебе - отсиживай. Русский - он и есть русский, господин над всеми инородцами". Это то, о чем я хотел с вами поделиться. Прошу озаботиться составлением развернутых предложений.
...Ядвига - пегая, хмурая баба, что стирала давеча белье в доме жены Збигнева, пришла с кульком, в котором были калачи и булочки. Высыпав калачи на кухонный стол, она позвала:
- Зоська!
Зося, жена Збигнева, молчала, потому что так ей сказано было, и сидела с сыном на руках, рядом с Генрихом, приехавшим из Домброва, Дзержинским и Прухняком.
- Зоська! - снова крикнула Ядвига и, откинув ситцевый полог, вошла в горницу.
Генрих проскользнул мимо нее, и слышно стало в горнице, как он набросил щеколду на дверь; вернувшись, остановился рядом с Ядвигой, держа напряженную руку в кармане кургузого пиджачка.
- Сколько тебе уплатили? - спросил Прухняк.
- Целковый, - ответила Ядвига, и то, что она так простодушно, спокойно и открыто сказала про "целковый", который уплатили ей за предательство, заставило Дзержинского подняться с лавки и отойти к окну: невмоготу было ему смотреть на лицо этой пегой, хмурой бабы.
- Ты знаешь, что из-за тебя десятки людей посажены в тюрьму, изувечены, побиты? - спросил Прухняк.
- Чегой-то из-за меня-то? Нешто я городовой? Белено говорить - я и говорю. Вон, младенцу гостинчиков принесла, сиротинушке кандальному.
- Ах ты, пся крев, змея подколодная! - крикнул Генрих. Дзержинский резко обернулся, услыхав, как лязгнул взводимый шахтером курок нагана.
- Не сметь! - сказал он.
Прухняк спросил глухо:
- Кто... Кому ты говорила? Кто тебя заставил?
- Никто меня не заставлял, - ответила Ядвига. - Вон, маленький меня заставил ейный, Зоськин. У нее в цицке молока нет, а он тихеньким растет. А урядник - добром, нешто он злое хотел? Он помощь дал...
- Ты пойди, гадина, посмотри кровь на снегу! Ты посмотри, посмотри! Твоих рук дело! - снова крикнул Генрих.
- Что вы еще говорили уряднику, Ядвига? - спросил Дзержинский. - Как его зовут?
- Урядник - как же еще?
- Идите, Ядвига, - сказал Дзержинский. - И если урядник станет вас спрашивать о чем-то еще - пожалуйста, придите к Зосе и расскажите, о чем он спрашивал. А Зося подскажет вам, что надо ему ответить. Если же вы скажете уряднику, что видели нас сегодня у Зоей, - ее посадят в острог. Понятно? Идите.
Когда женщина ушла, Генрих в тихой ярости сказал Дзержинскому:
- Добреньким стараешься быть?! А если Зоську сегодня заберут?! Вместе с младенцем?! Тогда что?!
- Не заберут.
- Интеллигентиком хочешь быть! - продолжал Генрих. - Добреньким, всем хорошеньким!
- Палачом быть не намерен, а интеллигентом всегда останусь. Стрелять в безграмотную, обманутую женщину не позволю никогда и никому - хоть ты сто раз рабочим себя называешь. Надо этой несчастной объяснить, что она делает, надо ее спасти, надо в человеке сохранить человека. Стрелять и дурак научится, особенно если ему браунинг выдала партия. Только для чего тебе оружие дано вот вопрос? Изменник, сознающий свою подлость и тем не менее предающий, - это враг, к которому нет пощады. А убогую-то, голодную... Калачей маленькому принесла...
Той же ночью Дзержинский узнал от члена Главного правления СДКПиЛ Якуба Ганецкого, что Антонов-Овсеенко ("Офицер", "Штык"), руководитель Военно-революционной организации РСДРП, прапорщик, изменивший "присяге и государю", пособник "полячишек", "главный подстрекатель солдат к мятежу в пулавском гарнизоне" расшифрован в охране и передан в ведение военно-полевого суда. Путь оттуда один - на виселицу.
Дзержинский сразу же - до бессильной и близкой боли - увидал лицо Зоськи и подумал: "А может, Генрих прав? Может быть, око за око? Ведь из-за этой тупой бабы Владимир будет казнен, Володя, "Штычок", нежный и добрый человек. Может, моя сентиментальность не приложима к законам той борьбы, которую мы ведем? Может, надо приучать себя к беспощадности? Но разве можно к этому приучиться? Это значит вытравить в себе все человеческое, а ведь наша цель - в конечном-то счете - в том и заключается, чтобы люди были людьми, а не темной, озлобленной, забитою, а потому жестокой массой. Ну, ответь себе, Дзержинский? Как надо поступать? Как можно сохранить свое существо в этой страшной борьбе? Нет, ответил он себе, - нельзя повторять тех, против кого борешься, - это будет предательством самого себя. Неписаный закон революции - а мы напишем его когда-нибудь, обязательно напишем - один навсегда и для всех: справедливость. Отступишь от него, дашь казнить несчастную обманутую - потом не остановить, потом разгуляется, а этого позволить нельзя - никому и никогда".
- Вот что, - медленно, словно с трудом разжимая рот, сказал Дзержинский, если мы не сможем организовать для Антонова-Овсеенко побег, если мы не сможем выкупить его, выкрасть из тюрьмы - я пойду сам на Нововейскую и возьму на себя дело.
На Нововейской, в доме 16-6, помещалось Губернское Жандармское Управление.
Ганецкий не сомневался - пойдет. 11
...Генерал Половский мерил шагами квадраты желтого паркета в приемной великого князя Николая Николаевича, загадывая на "нечет", который при делении на три дал бы цифру семь. Получалось то шесть, то восемь.
Приехал в имение великого князя Половский уже как несколько часов. Вчера еще он был в Петербурге, но после ужина с Веженским, который сказал - "пора", сразу же сел на поезд, не заглянув даже домой. Северная столица была парализована стачкой, лакеи Сдавали при свечах, хлеба не было, оттого что пекари на работу не вышли, в "Астории" пекли блины, чтобы как-то хоть выкрутиться, не растерять клиентуру, водка была теплой, поскольку бастовали и водопроводчики, а без них да без электриков льда не подучишь, а какая ж это водка, ежели без льдистой слезинки?!
- Если станут железные дороги, - задумчиво сказал Веженский, зябко кутаясь в легкое, не по сезону, пальто, - тогда категория риска возрастет во сто крат, тогда возникнет реальная опасность победы революционеров. Вы это ему объясните.
Перрон был погружен во тьму, не слышно было крика краснолицых носильщиков, не продавали пирожков с грибами, которыми обычно славился Московский вокзал; в ресторане давали одну лишь холодную севрюгу.
- Не заиграемся? - спросил Половский. - Мечтаемое всегда наяву оказывается другим, Александр Федорович.
- Можем заиграться, - ответил Веженский. - Обидно будет, если нас ототрут. Педалируйте на "опасность не удержать", - повторил он. - Пусть он поймет. Все-таки великий князь мне кажется человеком здравомыслящим и способным к действиям. Ему может грозить удар от обжорства, но паралич воли ему не угрожает: по-моему, он единственный живчик во всем романовском семействе.
Николай Николаевич принял Половского под вечер, поднявшись после дневного сна: вчера гонял кабанов, простыл на ветру, вечером выпил водки с перцем, согрелся было, но утром почувствовал слабость и оставался в кровати, читая Плутарха. Домашний врач Свинолобов сделал массаж, рвал кожу спины сухими пальцами, пыхтел, словно кость вправлял, велел к обеду подать горячих щей с укропом, разварной картошки, икры и горячего клюквенного грогу. Потом укутал Николая Николаевича двумя одеялами и закрыл окна тяжелыми гардинами, чтобы свет не тревожил глаз.
Проснувшись в шесть часов, великий князь легко встал с кровати, Свинолобову велел сказать благодарность - выздоровел, и отправился в кабинет.
Выслушав Половского, Николай Николаевич заметил хмуро:
- Не ко мне пришли, генерал. Великий князь Владимир Александрович сейчас решает судьбу в Петербурге. Я - не у дел, я - генеральный инспектор кавалерии, я лошадьми озабочен - не жизнью империи.
- Вы внук Николая Первого, ваше высочество, в вас - л и н и я.
- Нет, нет, - повторил Николай Николаевич, - не ко мне. Сами они начинали - самим и расхлебывать кашу. Я был против войны с япошатами. Меня не послушали. Я был против либеральных ш т у ч е к безумных земцев. Мне не вняли.
- Ваше высочество, болезнь зашла так далеко, что возникла реальная опасность: не удержать.
- Их забота. Не моя.
Отпустив Половского, великий князь задумчиво поглядел ему вслед и заметил адъютанту:
- Хоть и умен, а не понимает: "чем хуже - тем лучше". Вызовите генерала Трепова. И пусть найдут месье Филиппа - послушаем его; ясновидцам верю больше, чем военным, которые страшатся "не удержать"...
- Ваше высочество, положение в столице действительно весьма серьезно, решился заметить адъютант, - генерал Половский сказал правду.
- Если б я ему не верил - не стал принимать. Говорить вы все горазды, а что делать? Что?
...Граф Балашов проверил, заперта ли дверь громадного кабинета, достал из портфеля только что полученные особым способом социал-демократические газеты и принялся читать статьи Плеханова, Ленина и Мартова.
Внимательно и цепко прочитав статьи, Балашов бросил газеты в камин и долго смотрел, как пламя крутило бумагу в черный пепел, казавшийся раскаленным, сине-красным, прежде чем превратиться в черное, крошащееся ничто. Потом, побродив по кабинету, задержавшись перед пальмой возле дивана - не поливали ночью, сукины дети! - потрогав сухими и сильными пальцами корешки книг, Балашов стремительно сорвал с вешалки доху, отпер дверь и крикнул в приемную:
- Рысаков к подъезду!
Сначала он нанес визит товарищу министра иностранных дел Сазонову, получил от него последние данные о положении на парижской и лондонской биржах, о настроении в здешних посольствах; затем встретился со швейцарским посланником и высказал соображения по поводу будущего России, предложив осведомить друзей, что, видимо, сейчас целесообразно играть на понижение курса русских бумаг, дабы сделать Царское Село более сговорчивым; попросил найти месье Филиппа, ясновидца, близкого к великому князю Николаю Николаевичу, и проинструктировать его, чтобы будущее он у в и д е л соответствующим образом, наиболее выгодным людям европейского д у х а, а уж после этих двух визитов отправился в Зимний, к генералу Трепову.
Тот принял Балашова незамедлительно: и знатного рода, и богат, и газету корректно ведет. Посетовав на мерзавцев анархистов, повздыхав об несчастных обманутых фабричных, поинтересовался, как и что о нем думают щелкоперы, приготовился слушать графа.
- Ваше высокопревосходительство, - сказал Балашов, - я задержал статью, которая, при всей ее внешней аполитичности, тем не менее взрывоопасна: это о положении в нашей промышленности - с цифрами и статистическими данными.
- А чего промышленность? - заметил Трепов. - На то она и промышленность, чтобы вверх и вниз скакать, живая она, вот и неурядит...
- Ваше высокопревосходительство, - настойчиво повторил Балашов, - дело не в живости промышленного организма. Дело в том, кто им управляет. Бунтовщиков подавить можно - на то есть сила и оружие. А дальше? Покуда мы не пустим к государю промышленников, покуда мы не сделаем их приближенными друзьями трона, покуда не дадим им права р е ш а т ь - бунты будут продолжаться. Промышленники требуют свободы рук - дайте им свободу рук, богом молю - дайте! Пусть открыто говорят о своем деле, а н а ш е выполняют. Иначе - плохо будет.
- Ишь, - засмеялся Трепов несмеющимися глазами, - куда повело! Это что ж о т д а т ь надо? Наше п р а в о им отдать?
От генерала Трепова, не заехав даже передохнуть, Балашов отправился к доктору Ипатьеву - там ждали.
Веженский обратил внимание на глаза графа: они запали, мешки набрякли нездоровые, отечные, и в кончиках ушей почудилось присяжному поверенному та, еле пока еще заметная, желтая синева, которая точнее любого диагноза открывает истину: плохо дело.
Тем не менее запавшие глаза Балашова жили как бы отдельно от него самого, от его старческого лица и резко похудевшего тела.
- Братья, - обратился Балашов к собравшимся, - мы вступили в самый ответственный период нашей истории. Мы можем реализовать себя лишь в тесном сообществе с Европой: альтернатива этому - новое нашествие монголов, смешение крови, исчезновение нашей самости, нашего русского существа. Впрочем, союз с западом так же чреват опасностями растворения: бойкие еврейчики, поляки с их гордыней, латыши, финны - вы поглядите статистику, обратите внимание на рост смешанных браков... Сохранять равновесие на нашем русском корабле должен капитан - государь наш. Он окружен людьми малой культуры, людьми, которые уповают на три кита прошлого, на православие, самодержавие, народность, но не знают они, как эти три кита сохранить от полного вымирания. Мы же, слуги дела, лишены реальной власти. Власть поэтому мы в силах завоевать лишь путем создания партии. Наша партия, состоящая из людей, обладающих капиталом, достаточным для того, чтобы представлять Россию на биржах Запада, в банках Северо-Американских Штатов, на переговорах с министрами Лондона, Парижа, Берлина, должна быть лояльной, гибкой и замкнутой до той меры, чтобы, спаси бог, мы не дали повода упрекнуть нас в некоей "тайности". Нам противостоит главный враг: внутренняя крамола, все эти эсдеки, эсеры, анархисты, бунды и прочая социалистическая накипь. Правительство не умеет бороться с ними - не хватает последовательной линии. Мы должны помочь государю. Надо влить серьезные силы в "Союз русского народа". Сумасшедший Дубровин вызывает презрение. Надо продумать, каким образом влиять на "Михаила Архангела" - через десятые руки, - чтобы его деятельность не носила характер стихийный, тупой, управляемый дилетантами из департамента полиции. Пусть кидают в нас камнями и психопаты Дубровина, и черные сотни "Михаила Архангела" - стерпим. Пусть только действуют, шумят, грозят справа. Надо подтолкнуть работу ложи "Розенкрейцеров" так, чтобы они п у г а л и государя нами, франкмасонами. Государь, увы, боится силы. Следует рассредоточить п о н я т и е масонства, следует отмежеваться от крайних его фракций - для этого именно и надо помочь их создать, - Балашов глянул на Веженского. - В нужный момент и при подходящих обстоятельствах мы, именно мы обнажим их сущность: цель оправдывает средства. Прошу всех в ближайшие недели отменить поездки за границу или на отдых каждый из вас может понадобиться в момент самый неожиданный.
...Веженский после встречи в ложе долго кружил по городу на своем ревущем авто, и тревога не отпускала его, она была давешней, той, которую он испытал, встретившись с Грыбасом - за день перед казнью. Приученный практикой судебных словопрений к тому, чтобы эмоции использовать заученно, словно актер на сцене, но при этом следовать логике - подспудной, невидимой, сокрытой в любом, даже самом пустяшном деле, - он чувствовал сейчас, что концы не сходятся с концами. Веженский не мог еще сформулировать точно, какие концы и в чем не сходятся, но он верил своему обостренному чувствованию, поэтому в "Асторию" не поехал, знал, что водкой тревогу не зальешь, наоборот, чадить станет, назавтра места себе не сыщешь. Отправился к Хрисантову Гавриилу Григорьевичу, действительному статскому из европейского департамента министерства иностранных дел, главному "пельменщику" Санкт-Петербурга. Выслушав странный, казалось бы, вопрос Веженского, действительный статский внимательно оглядел сухопарую, ладную фигуру присяжного поверенного, вздохнул, молчал долго, а потом грустно и очень искренне ответил:
- Раньше надо было спрашивать, Александр Федорович, раньше.
А вопрос был простым: кому ныне за границею, каким силам - с точки зрения профессионального дипломата - была выгодна война России с Японией? Вопрос был задан Веженским даже для него самого неожиданно. (Потом, по прошествии месяцев, он ответил себе, отчего именно с этим приехал к Хрисантову: перед глазами постоянно стояли сине-желтые уши графа Балашова, думал о преемственности, а гроссмейстера ложи не получишь, коли не держать руку на пульсе иностранной политики трона - это только по ублюдочным "почвенным" теориям Россия выявляла себя по-настоящему, лишь когда "двери заперты"; на самом-то деле, будучи державой великой не в силу объемности территории, но в силу причин иных, рожденных талантливостью народа, Россия могла по-настоящему реализовать себя в самом тесном общении с Европой.)
- Что ж, - продолжал между тем Хрисантов, - лучше поздно вопрос ставить, чем не ставить его вовсе. Я отвечу вам, Александр Федорович. Естественно, моя точка зрения, вероятно, во многом будет расходиться с мнением официальным, но отношения наши таковы, что я готов разрешить себе это.
- Спасибо.
- Не за что. Вам спасибо: это редко в наш век, когда умному человеку, растущему человеку, - подчеркнул Хрисантов, - можно верить. Даже если б вы чиновником были - верил; такие, как вы, по трупам не ходят, такие, как вы, на разум ставят, на здравый смысл.
- Еще раз спасибо, - ответил Веженский. - Искренне тронут, Гавриил Григорьевич.
- Так вот, Александр Федорович, наша с Японией война началась уже десять лет назад, когда мы вместе с Францией и Германией решили потеснить Лондон, который поддерживал - мудро, должен заметить, п о д д е р ж и в а л, - желание проснувшейся Страны восходящего солнца прийти со своих островов в мир. Европейские островитяне понимали островитян азиатских лучше нас, материковых-то. Мы в девяносто пятом году, как помните, заключили договор о дружбе с Китаем, направленный против Японии, оттяпав себе за это концессию на трансманьчжурскую магистраль. Первая ошибка. А вторая была и вовсе непростительной: американцы предлагали нам капитал для совместной разработки дальневосточных окраин, любой капитал предлагали, чтоб завязать сообщество с нами и японцами, а мы - сами с усами! Ни в какую! И своими руками, Александр Федорович, именно своими руками, бросили Японию в объятия Вашингтона. Проклятая наша манера г н у т ь линию; коли союз с Парижем и Берлином - так уж до конца, без всяких там меттерниховых штучек. А без этих меттерниховых штучек - политики нет, как нет математики без доказательства от противного.
Хрисантов закурил сигару, п ы х н у л горьким табаком, продолжал раздумчиво:
- Намечавшийся англо-американо-японский союз рассуждал прагматично, со счетами в руках: Лондон не постеснялся ударить челом Парижу, напомнил, что Берлин всегда останется Берлином, что гегемонистический дух Бисмарка не умер со смертью железного канцлера, что канцлер завещал Вильгельму дружбу с Россией, но отчего-то никак при этом не помянул Париж; положили британцы на стол французского министра финансов расчеты по выпуску стали и добыче угля в Германии, предложив сравнить с французскими темпами; намекнули, что Берлин ближе к русскому сырью и русскому рынку, что помогать Парижу Крупп не станет, и Париж, который только отстраненно кажется легким, порхающим, веселым, на сей раз тяжеловесно, по-буржуазному все просчитал, выверил и принял решение... Чтобы истинно французский дух понять, надобно, Александр Федорович, не Вольтера читать - он надмирен, а Мопассана. Помните, как у него брат братцу руку оттяпал, только к рыбацкие снасти сохранить? То-то и оно - истинно европейский подсчет выгоды: пусть останется три руки на двоих, зато снасти на берегу, значит, будет рыба. Четырьмя руками, но без снастей можно только кулаками над головой махать...
- Значит, это разумно - резать братцу руку?
- Все разумное - действительно, Александр Федорович, я с Гегелем не берусь спорить. В политике, должен заметить, эта формула блистательно прилагается к наиболее дальнозорким решениям. Мы часто любим н е з а м е ч а т ь. Европейцы - нет. Раз есть - изволь заметить! Словом, Вильгельм, почувствовав ж а р е н о е, круто повернул к открытому столкновению с Лондоном. И Англия и Германия в этом противоборстве за европейское лидерство делали ставку на Россию - каждая держава в своих интересах. Мы вроде бы стали склоняться к альянсу с Берлином, но это означало потерю не только Англии, как возможного - в далекой перспективе - партнера, но и Франции, ибо Вашингтон заявил, что если Франция поддержит Россию в ее столкновении с Японией, то Америка войдет в войну на стороне Токио. Значит, кому выгодно было нас вогнать в драку с микадо? Берлину, Александр Федорович, Берлину. И это поддерживалось дома, у нас, Хрисантов все-таки голос при этом понизил, оглянувшись на дверь чисто автоматически, хотя кабинет его был пуст, да и время позднее, все чиновники разошлись, - германофильская группа Витте - Абаза - Безобразов. А к кому они близки? К кому? Они ж британцев считают жидомасонами, они их терпеть не могут, они все наши беды "англичанкой" называют. Словом, Александр Федорович, мы таскали каштаны из огня для того, чтобы помогать выявлению нового европейского лидера - слава богу, пока еще до конца не выдвинулся. Слава богу, мы сейчас поняли, что все развалится, поэтому идем на любые условия мира, на унизительные, говоря откровенно, идем условия - я из Портсмута шифрограммы Витте читаю. Стыдно, Александр Федорович, стыдно и горько... А ведь если б прислушивались к нам, к профессионалам, если б вместо амбиций на счетах проверили; вместо страха перед американским вольнодумством гарантии обговорили и начали совместную разработку дальневосточной окраины - все бы в мире пошло иначе. - Хрисантов повторил уверенно: - В мире, не то что в империи.
- Чего ж надобно ждать?
- Полегче задайте вопрос, Александр Федорович. Россия шарахается. Позиции, которые предлагаем мы, профессионалы дипломатии, никем не изучаются: куда настроение повернет - туда и покатимся.
- Чье настроение?
- То самое, - ответил Хрисантов, раздражаясь отчего-то, - будет вам наивность изображать, все вы прекрасно понимаете - у вас глаза бархатные, с отливом. Ладно, поплакался, и будет - едем ко мне, пельмешек отведаем, я живо слеплю пару сотен.
"РАПОРТ
ГОСПОДИНУ НАЧАЛЬНИКУ ГУБЕРНСКОГО ЖАНДАРМСКОГО УПРАВЛЕНИЯ Е. Я. ГЕНЕРАЛ-МАЙОРУ Е. И. В. КОРПУСА ЖАНДАРМОВ
НАЧАЛЬНИКА ТЮРЬМЫ "ПАВИАК"
СТАРШИНСКОГО
Сего дня, в 17 часов 30 минут из вверенной моему охранению тюрьмы бежал Владимир Антонов-Овсеенко, дело коего назначено на завтра к слушанию в военно-полевом суде.
Обстоятельства, при коих совершен дерзкий побег, следующие:
Во время прогулки по внутреннему двору, пользуясь развращающими стражников шутками, Антонов-Овсеенко исхлопотал у вышеупомянутых разрешение на проведение "спортивных упражнений". Спортивные эти упражнения, однако, были не чем иным, как заранее продуманным и подготовленным планом побега, который Антонов-Овсеенко совершил во время "выстраивания чехарды", при коей один из арестантов вспрыгивал на спину другому, образуя "лестницу". Потом арестанты потешно падали на землю, что создавало еще более благодушное настроение у стражников. После десяти минут игры этой Антонов-Овсеенко, усыпив внимательность стражников окончательно, повернул направление "чехарды" от одиночного дерева - к тюремной стене. После третьего по счету взлезания на спины Антонов-Овсеенко перемахнул через усыпанную битым стеклом из-под водочных четвертей стену как раз в том месте, где стоял крытый экипаж, и не разбился, так как прыгнул на крышу экипажа, словно знал заранее точное место, где этот экипаж остановится, ибо, как уверяют часовые, когда он перепрыгивал стену, в нем не было того внутреннего опасения, которое обычно легко распознается стражей.
Стрелять в беглеца не представилось возможным, поскольку кони немедленно взяли с места, а какие-то руки втащили Антонова-Овсеенко с крыши в экипаж, тут же свернувший за угол..."
Руки были не "какие-то". Руки были Прухняка и Генриха, которые и привезли Антонова-Овсеенко туда, где ему не грозила смерть, к друзьям привезли, к польским товарищам: всем делом руководил Дзержинский, предложив операцию по спасению русского социал-демократа зашифровать кодовым, непонятным словечком "мероприятие".
"ЦК СДКПиЛ, Берлин.
Для Здислава Ледера.
Прежде всею я хочу Вам написать по следующему вопросу: было бы абсурдом, если бы Вы вздумали зарабатывать в настоящее время на свое существование. Не обижайтесь на меня, но партия должна давать Вам на жизнь. Вам могло бы быть совестно, если бы Вы не были революционером, если бы Вы вели революционную работу по найму, если бы Ваша работа, Вы и Ваше время не были нужны партии, или же если бы Вы были рантье. Не хочу об этом распространяться, но Вы должны согласиться на это, Вы должны иметь совершенно свободное время и быть независимым. Следовательно, мы будем Вам отсюда посылать деньги.
А теперь о наших потребностях и о состоянии работы - страшный, прямо отчаянный недостаток литературы. События требуют быстроты. Силой событий мы вынуждены ослабить контроль Главного правления над местными изданиями. Будучи вечно "на помочах", местная работа развиваться не может. Мы не должны бояться отклонений! Там их нет, где нет жизни. Присланную Вами прокламацию Адольфа Барского мы не можем издать - она не годится. Он силится доказать, что без политической свободы не может быть успешной экономической борьбы, - это вещь известная сегодня уже каждому ребенку. Об этом говорилось и в пользу этого агитировали 20 лет тому назад. Сейчас идет речь совсем о другом: разъяснить, что теперешняя забастовка - это начало революции, что она имела колоссальное политическое значение и какое именно, что это не поражение, а начало борьбы, нужно разъяснить значение текущего момента, что только организация в самостоятельную социал-демократическую партию гарантирует пролетариату такую свободу, которая даст ему возможность вести борьбу дальше - вплоть до социализма (о социализме в прокламации Адольфа нет ни одного слова), что политическая свобода для нас - средство к цели, средство необходимое (это обязательно нужно упомянуть ввиду революционизирования других слоев и все громче раздающихся призывов к единению). Пришлите такую рукопись как можно скорее. Призывайте в ней к настойчивости и выдержке. И тон не должен быть менторским, как в прокламации Адольфа, - такой тон раздражает рабочего. Он партию отождествляет с собой - не следует говорить: "делайте", "вы должны"! Так надлежит говорить к "обществу", а не к пролетариату!
Как я Вам писал, мне удалось также организовать русскую группу СДПиЛ. Состоит эта группа из четырех, толковых и энергичных людей. Задачи: политическое самообразование и приобретение навыков практической работы, агитация и организация среди русских рабочих и интеллигенции, материальная и техническая помощь. Они издают гектографированные перепечатки из "Искры" и бюллетени о событиях по-русски. Из этой группы мы будем черпать силы для работы в армии.
О работе среди интеллигенции хорошо не знаю. Уже было одно собрание пропагандистского кружка молодежи. Анархист из правления и вообще из организации совсем ушел. Мимеограф мы у них отняли. Вообще среди интеллигенции можно было бы много сделать - нет инициативного парня. Связи есть, но нет человека, который бы их объединил. Там хотят с 1 мая начать выступление (кстати, и в Варшаве и, пожалуй, во всей Польше в массах возлагают большие надежды на 1 мая).
Кончаю - уже четыре часа - а завтра (собственно говоря, сегодня) я должен встать в 8 часов. Ну, будьте здоровы, обнимаю Вас крепко.
Ваш Юзеф". 12
Профессор Красовский, написавший уже несколько статей для "Червоного Штандара", нашел Дзержинского через канал связи, ставший - в определенной мере - обычным для них, через Софью Тшедецкую.
- Очень, очень взволнован старик, - сказала Софья. - Просил непременно повидать его.
У Красовского был назавтра же.
- Слушайте, пан Юзеф, - сразу же начал Красовский, - вам необходимо пойти на лекцию Тимашева.
- Отчего так категорично?
- Оттого что паллиатив правды страшнее открытой лжи.
- Кто этот Тимашев?
- Историк. Он приехал из Москвы, студенты на него валом валят. Он собирает гром оваций, он критикует государя справа, сильно причем критикует. Я ответить ему не умею, - Красовский положил старческую, трясущуюся руку на исписанные листки бумаги. - Видите, измазал десяток страниц, но чувствую - не то, слабо, многословно, все не так! Стар, пан Юзеф, стар. Я стал очень старым человеком, я ощущаю время, а это - тревожный симптом.
- Не позволите взглянуть, что написали?
- Нет. - Профессор вздохнул. - Трудно признаваться в собственном бессилии. Самому себе - еще куда ни шло, а другим...
- Вы написали для нас прекрасную статью о лодзинской забастовке.
- Э... Надо было писать в десять раз острее и в пять раз короче.
- Где выступает Тимашев?
- В университетских аудиториях. Вы должны, вы обязаны послушать его! Это опасно, очень опасно. Он избрал поразительный метод - критика от противного. Я убежден, что ответить ему можете только вы. Да, да, не спорьте, это ваш долг, пан Юзеф, это ваш долг!
Назавтра Дзержинский был на лекции Тимашева. Хорошо поставленным голосом профессор говорил:
- Призывы к усилению самодержавной власти раздаются тридцать лет, ее полномочия непрерывно расширяются, ее средства растут, ее органы умножаются, но вместе с тем непрерывно усиливается распущенность, умножается смута, растет беспорядок и общее недовольство. Те новые вердикты, которые должны были расширить полномочия губернаторов, сделав их почти абсолютными, не смогли укрепить самодержавную власть: все эти и многие другие права давно есть у турецких пашей и китайских мандаринов, но правительственная власть в Турции и Китае еще более бессильна, чем у нас, однако административно-полицейский режим в конституционной Германии оказывается бесконечно более авторитетным, сильным и строгим, - при отсутствии каких-либо дискреционных полномочий, при строгой ответственности и законности. По-видимому, неограниченный произвол при общем бесправии составляет не силу, а слабость правительственной власти; по-видимому, законность и правовой порядок не ослабляют ее, а служат непременным условием ее силы и авторитета; по-видимому, гласность и ответственность есть истинные гарантии правильного функционирования ее органов.
...Чтобы сохранить всю свою внутреннюю мощь и внешнюю силу, свое великое созидающее и творческое значение в народной жизни, наша державная власть должна довершить дело реформы, начатое освобождением крестьян, и водворить в России основное начало правовой государственности. Четверть века нам говорили, что "еще не пришло время", что мировые задачи России требуют еще "жертв от нашего патриотизма", что лишь самодержавие может служить залогом внешней силы России, ее престижа в Европе и Азии. Из года в год Россия платила миллиарды на армию, флот и военные дороги. Когда раздавались голоса, указывавшие на культурные нужды России, слышался ответ, что на первом месте должны стоять армия и флот, национальная оборона.
Мы верили самодержавию и шли на жертвы, однако ныне, в горькую пору новой смуты, мы вправе озадачить себя вопросом: годна ли родине эта наша безропотная жертвенность? Дает ли на благо России и ее самодержавной власти? Да и есть ли это власть? Существует ли она ныне на самом деле? Может быть, существует самодержавие полицейских чинов, самодержавие губернаторов, столоначальников и министров? Бюрократическая организация, которая сама себя контролирует, учитывает, нормирует, являясь при этом безответственной, бесконтрольной фактически самодержавной?
Посему мы выставляем следующие бесспорные для нас положения:
Помимо народного представительства и без него бюрократия будет бесконтрольной и безответственной, а поэтому лишь народное представительство может служить царю и народу гарантией законности и правопорядка. Во-вторых, помимо народного представительства и без него монарх не может осуществить свое право контроля и не может быть осведомлен истинным образом о народных пользах и нуждах, о состоянии различных отраслей управления, об их действии на страну.
Царь, который не имеет возможности контролировать правительственную деятельность или направлять ее самостоятельно, согласно нуждам страны, ему неизвестным, ограничен в своих державных правах тою же бюрократией, которая сковывает и его народ. Он не может быть признан самодержавным государем: не о н держит власть, но е г о держит всевластная бюрократия, опутавшая его своими бесчисленными щупальцами. Он не может быть признан державным хозяином страны, которой он не может знать и в которой каждый из его слуг хозяйничает безнаказанно по-своему, прикрываясь е г о самодержавием. Долг верноподданного состоит не в том, чтобы кадить истукану самодержавия, а в том, чтобы обличать ложь его мнимых жрецов, которые приносят ему в жертву и народ и живого царя. Все это так ясно и просто, так давно сознается и понимается мыслящими русскими людьми, так убедительно и грозно доказывается теперь самою действительностью! И неужели же нам это еще доказывать? Истинный патриотизм одинаково дорожит охранением отечества и его преуспеянием. Истинно консервативная приверженность к созидающим основам государственности не исключает благоговейное отношение к заветам прошлого, а, наоборот, требует от нее деятельной заботы о культурном росте родной земли. Увы, современный "консерватизм" не заслуживает этого названия, являясь мнимым и ложным, разрушительным по своим результатам. Прикрываясь знаменами православия, самодержавия и народности, наш мнимый консерватизм не только не охраняет, но всего более подкапывает и разрушает положительные основы церкви и государства. Наш мнимый консерватизм - в силу своей молчаливой трусости - бессилен к реальным шагам, которые могли бы помочь самодержавию. Наш мнимый консерватизм передал все тяготы забот о духе России полиции. Однако бесконтрольная, тайная, полицейская организация, располагающая неограниченными средствами и дискреционного властью, опутавшая всю Россию сетью шпионства, представляет собой государственную опасность - поскольку стоит вне закона и, находясь в руках полицейских агентов, легко делается преступной и обращается в жандармократию худшего сорта, в тиранию низших, особенно темных, "безграмотных".
Полицейский деспотизм усиливается год от году, и гнет его все тяжелее и тяжелее испытывается народом и обществом, отданным его произволу. Только исключительное положение, общественное или служебное, может обеспечить русского человека от грубого насилия, от попрания элементарных человеческих прав, от оскорбления, бесчестия, обысков, ареста, ссылки без суда и возможности оправдания - иногда по недосмотру, извету, ошибке или прихоти какого-нибудь агента. Нужно ли говорить, что это воспитание прямо революционное и что ничего, кроме острой ненависти и возмущения против "жандармократии", оно внушить не может? Самые нелепые и озлобленные бредни, распространяемые революционной пропагандой, прививаются учащейся молодежи не вопреки усилиям полиции, а благодаря ей.
...Среди общественной гнили зародился и расцвел российский радикализм, побочный сын политического рабства и полицейского деспотизма. Он представляет собой обратную сторону реакции. Достойный сын века, невежественный, грубый и столь же, если еще не более, антикультурный, чем породивший его деспотизм, он, естественно, вырождается в революционный анархизм и способен служить лишь идее смуты и разрушения. В затхлой атмосфере, где не может жить ни охранительный либерализм, ни истинный патриотизм, ни разумный консерватизм, там, без воздуха и света, множится эта тлетворная плесень. Не должно быть ни ложных иллюзий, ни ложных страхов. В настоящую минуту, в силу исторических условий, в России еще не видно той общественной политической силы, которая могла бы исторгнуть у верховной власти какие-либо конституционные гарантии помимо ее воли. Нравится нам это или нет, но пока это несомненно так, и те небольшие сравнительно группы радикалов, которые мечтают об "освобождении" России посредством революционной агитации, не отдают себе достаточно отчета в крепости исторических основ державной власти и в стихийной силе того верного исторического инстинкта, который собирал и доселе собирает Россию вокруг Престола, как единого стяга русского. Этим и объясняется то, что наш радикализм вступает в столкновение с русским патриотизмом, который не может отречься от заветов прошлого России, не отказавшись от самого себя.
Когда овация после того, как профессор Тимашев сошел с трибуны, сделалась особенно громкой, в чем-то даже исступленной, Дзержинский поднялся на сцену и, заложив руки за спину, начал раскачиваться с мысков на пятки, точно ощущая при этом игольчатые зрачки филеров, п р и к н о п и в ш и е его лицо с шести разных точек тесного библиотечного зала.
Дзержинский понимал, что делает сейчас о т ч а я н н о е, запрещенное всеми нормами конспирации, однако тот энтузиазм, с которым была воспринята речь Тимашева, то доверие к ней в русской студенческой аудитории, показалось ему до того о п а с н ы м, что не удержался, снял со своей руки молящие, холодные пальцы Софьи Тшедецкой и стремительно взбросил легкое тело на просцениум, освещенный юпитерами.