Курлов резко поднялся из-за стола, быстро прошелся по кабинету, не садясь в кресло, написал на листочке "Цепь: Аршинов - Кулишер - Богров. Террор как метод и у эсеров, и у анархистов. Работа с этой тройкой перспективна. Тем более, что именно в Киев поедет государь со Столыпиным на торжества, посвященные юбилею Дома Романовых".

...Примерно в это же время, почти такою же логикой, генерал Спиридович исследовав добрую сотню агентурных дел - остановил свое внимание на фамилии Александра Ульянова и Муравьева, обвинявшегося в покушении на жизнь тульского полицейского чина после поджога помещичьей экономии.

Бывший социал-демократ, Муравьев вышел из партии, обвинив своих товарищей по организации в бездействии и трусости; "лишь один метод борьбы возможен с палачами - браунинг или динамит, а не чтение брошюрок фабричным"; начал пить, одалживая деньги у знакомых; выпив, делался агрессивным; заговаривался; знакомые вздыхали: "Дурной, с ума свернул".

Через ц е п ь, конспиративно - не где-нибудь конспирировал, а в департаменте полиции, от своих же, - Спиридович сделал так, что по районным отделениям охранки были разосланы повторные директивы на розыск Муравьева, скрывавшегося летом 1910 года; подняли агентуру; распечатали фотографии; пошла работа...

...И по странному стечению обстоятельств на Муравьева, проживавшего со своею невестой Татьяной Меликовой по паспорту на имя Алексея Бизюкова в Киеве, вышел именно полковник Кулябко, свояк и друг. Работа

Май 1911 года "Что может быть прекраснее мужской дружбы?!"

Муравьев натянул лоскутное одеяло до подбородка, но озноб все равно не проходил, хотя в комнате было жарко натоплено. В висках было свинцово, поясницу тяжко ломило, словно б кто перетянул колом поперек позвонка.

- Эк, Бизюк, Бизюк, - вздохнул Владислав Евгеньевич Кирич, - губишь ты себя, как словно судьбу испы-туешь... Ну, разве ж можно было давеча после финьшампаню да еще водку? А после того - горилку? И все это бесстыдство заливать пивом? Атлет Иван Поддубный такое не выдержит, а ты... Ну, кому и чего ты хочешь этим своим сгоранием доказать, объясни мне за-ради бога?

- Не трави душу, Владик, - тихо ответил Муравьев. - Лучше б чайку с кухни принес, я слыхал, квохтало на плите, у хозяйки заварка зверобойная с шиповником и пустырничком, оттягивает...

- От чего заболел, тем и лечись, Бизюк, у меня рупь есть, схожу в бакалейную лавку да бутылочку принесу... Не евши небось?

- Не могу я об еде думать.

- А граненыш примешь?

- Не протолкнуть.

- Под луковицу да калач с маслом и сольцой черта протолкнешь, Бизюк.

Кирич заглянул на кухню, принес оттуда кружку с желтым зверобойным чаем, жестом фокусника набросил на себя пальто-пелеринку, подмигнул Муравьеву, мол, мигом обернусь, и выскользнул из маленькой комнаты, окном выходившей во двор тихий, истинно киевский, летом утопающий в зелени и цветах.

Муравьев подтянул колени чуть ли не к груди, увидел себя каким-то странным, в е р х н и м зрением, и до того ему стало муторно, что в горле аж запершило.

Вот уже восемь месяцев он мотался по империи; сначала с ним была невеста, Танечка, дорогой человечек; взяла с собою все свои сбережения, семьдесят пять рублей, два колечка и сережки с камушками. Все прожили; по бизюковскому паспорту на работу не устроишься, охранка фальшивые документы словно орешки колет - на зубок, и нету! А тот полицейский чин, будь он неладен, висит на нем, по ночам снится; криком исходит в предутреннем кошмаре; просыпаешься в ледяном поту, уснуть нет сил, вперишь глаза в провальную жуть ночного потолка и лежишь в страхе, пока не начнет вползать рассвет, а когда солнечный лучик появится, сразу в голове одна мысль: "Скорей бы в трактир да стакашку, а там покатится, страх уйдет, мир снова цветным сделается, а не серым".

Танечка уехала, не смогла больше выносить кочевой, потаенной жизни, - а кто сможет?! Связей с организациями никаких, да и не к эсдекам же идти, право; остался один как перст; помогла тридцатью рублями сестра, но муж ее Тихон Суслов попросил более к их дому не приближаться на пушечный выстрел: "Сам пропащий, так близких хоть не топи"; перебивался случайными заработками; думал топиться, долго стоял на мосту, но духу не хватило: как представил себя раздутым, со слипшимися волосами на лбу и синим, вываленным набок языком - так бежал прочь, а потом даже в церкву зашел; стыдясь себя, молился, сладостно, как в детстве.

На счастье, здесь, в Киеве, на вокзале, встретился с Киричем; тот сам подсел на лавку в зале второго класса (Муравьев из последних сил следил за одеждой, понимая, что грязного и рваного из второго класса попрут, да и документ спросят; а где, как не тут, обогреешься да прикорнешь?!); был Кирич слегка пьян, ждал поезда, ехал в гости к своей мамзели; пригласил выпить; излил душу - жаловался на серость, его окружающую.

- Я, с вашего позволения, служил метранпажем в газете, но при этом, будь я неладен, писал юморески, так ведь схарчили, не разжевывая, завистники! Думаете, сломали меня? Отнюдь! Работаю в копировальной мастерской, и денег больше, и свободен во времени! Ваше здоровье! Но братии своей верить перестал! Да! Совсем! А чтоб сердце отвести - на вокзал! Вижу родственную мне душу, поговорю, утешусь, лишний раз убежусь в том, что мир полон зависти и доносительства, попью всласть и снова к своей доске! Черти - не хочу! Рупь кап-кап! Сам себе барин, парю, милостивый государь, парю над людишками и счастлив! Все эти души прекрасные порывы - мимо! Хватит! Наелся по горло, сыт! Хочу жить! Существовать - без всяких там возвышенных материй! Ваше здоровье!

К мамзели Кирич не поехал, г у д е л и всю ночь напролет, спать отправились в пансион, наутро сладко похмелились; тогда пришла пора излить душу Муравьеву.

Рассказал новому своему знакомцу про то, что тоже разочарован в друзьях; говоруны, книжники, трусы; давит одиночество; живем не по правде, а где выход - никто не знает; пошел бы на работу по столярному промыслу, но душа не лежит, могу большее, сердце ждет дела; про то, чтоб воспарить, тоже мечтает, да как?

Кирич к Муравьеву (тот, понятно, был для него Бизюковым) привязался; снял комнатенку, сказал, что повременит с деньгами, когда устроишься, тогда и вернешь, процентов не беру, так что не переживай.

После двух недель, проведенных с Киричем, Муравьева понесло - начал заговариваться; плакал, жаловался на то, что сердце давит грех; вчера начался озноб, грозился кому-то карой, сулил месть.

...Кирич вернулся с бутылочкой, калачами и салом; выпили по махонькой; прошла; приняли вторую; Муравьев ощутил, как на лбу появился пот, в пояснице прошла боль, сердце сделалось легким, исчезло ощущение серости в глазах.

- Айда в кабак, - сказал Кирич. - Скобляночка, Бизюк, а еще лучше жаркое по-извозчичьи да разварная картошечка! И-эх! Как это Бальмонт писал: "Увидим небо в бриллиантах!"

- Чехов это писал, - возразил Муравьев, прыгая на одной ноге, целясь второю в штанину, - и не брильянт, но алмаз.

В кабаке было еще пусто, пахло вчерашними щами: Муравьев жалостливо поглядел на Кирича:

- Владик, мне и так стыдно, у тебя на шее сижу, но коли б ты мне щец миску взял, по гроб жизни б помнил...

- Бизюк, я в тебе родство души чую, об чем ты?! Челаэк!

Половой подскочил козелком, обмахнул чистый стол полотенцем, пропел "чего изволите-с", бросился на кухню, принес щей, стакан с желтой сметаной и ломоть ржаного теплого хлеба.

- А шкалик? - поинтересовался Кирич, цыкнувши больным зубом мудрости. Кто ж суточные щи - и без граненыша?

- Сей миг! - Половой снова скаканул на кухню вернулся со штофом; любуясь тяжелым, с желтоватым отливом, хлебным вином, разлил по граненым стаканчикам.

- Ну, Бизюк, бывай, мил человек! - сказал Кирич. - Привязался я к тебе, как к родному, право слово!

- Спасибо тебе, Владик, - ответил Муравьев, не сводя сияющих глаз с лица своего нового друга. - Погиб бы я без тебя, судьба меня к тебе пододвинула, погоди, отслужу и я.

- При слове "дружба", Бизюк, никогда "службу" не произноси, вчуже это. Ну, вот скажи мне, как ты думаешь, отчего я с тобою вожусь? Нет, ты скажи, не таясь, скажи! Почему?

- От твоей сердечной доброты, Владик, - ответил Муравьев растроганно и махнул граненыш в жарко раскрытый рот.

- Нет, - ответил Кирич. - Не тудой! Вот не тудой, и все тут. Неужели ты думаешь, что я безглазый какой? Или бездумный? Неужели ты думаешь, что людишки окрест тебя такие маленькие, что смыслу в них нету? Ах, Бизюк, Бизюк, коли я парю по-над землею, оттого что нашел пристань для себя в копировальном деле, то ты - надо мною летаешь; когда ты молчишь - у тебя глаза говорят, когда говоришь - чую, не все открываешь мне, а знаешь во сто крат больше! Человека я в тебе увидел, вот кого! Думаешь, много человеков на земле живет? Сотня-две, от силы тысяча! Ты по улицам-то походи! Погляди в глаза! Стертые монеты, а не глаза! Пустоты! Высверк увидишь - на край света пойдешь за таким! Но! - Кирич поднял палец, разлил еще по гране-нышам, выпил, расплескивающе чокнувшись со стаканчиком Муравьева. - Но! Отбрось баб! Я за ними ходил. Приводили - или к венцу, на вечную каторгу, или в дом терпимости! Значит - их отбрось! Остаются старики и дети. Коли сердце у тебя есть, дети для тебя святы, чем дольше они пребудут детьми, тем мир добрей будет. Старики? Змеи. Они все последнего часа боятся, оттого к нам - завистливы, как поэты к собратьям. Значит, их тоже долой! Остаемся мы, мужчины средних лет. А сколько среди нас дуборыл, коим ничто, кроме граненыша, не потребно? Сколько? Нет, ты вот скажи мне честно, сколько таких? То-то и оно! По моему реестру, девяносто процентов! Так? Так! Остались мы, у кого в голове свой царь. Разберемся с нами, Бизюк, нет, не возражай, разберемся! Коли людишки нашего реестру вровень стоят, - значит, волки друг другу, подставь горло, перегрызут, хрящиками сплюнут! Так? Так! Кто ж остался? Мы остались, униженные и оскорбленные, кого схарчили близлежащие завистники! Так? Так! Но среди нас есть парии, а есть аристократы. Как обычно, парии выше, оттого что души их сильнее и мысли выспреннее, а потому удары судьбы жестоки до безобразности! Ты - изгой среди избранников, за тобою трагедия, но впереди тебя ждет, ба-альшое, Бизюк, очень ба-альшое! Вот отчего ты мне к сердцу близок, мил человек. Как каждый слабый, я ж мечту таю, что, сделамши добро обиженному, сам вознесусь! Так? Так!

Снова выпили; понесло - в свою очередь - Муравьева:

- Владик, тебе твоя доброта горем отольется, за щедрость души платят костром или петлею имени Петра Аркадьевича, отчего ты столь доверчив, Владик?! Ну, ладно, судьба послала тебе меня, а коли кто другой?! Ты говоришь, не глаза, а стертые монеты окрест нас! Верно, Владик! А почему так? Да потому, друг, что все на этом свете случайно: хорошие глаза не нам встречаются, но, наоборот, злодеям; их больше, этих добрых глаз, чем ты думаешь, просто мир устроен так, что неизвестные нам силы сводят одних людей и разводят других. Представь себе, что падающее яблоко увидел бы не Ньютон, а какой беглый казак? Или китаец? Ну и что? Был бы закон тяготения известен людям? Нет! Значит, кому-то было нужно, чтобы яблоня росла в Лондоне, чтоб там родился Исаак и чтоб у него была страсть к мыслям! Так и у нас с тобою! Ты говоришь, женщина зло, либо, мол, к венцу, либо в дурной дом продажной любви. Да нет же, Владик! Моя любимая все бросила во имя того, чтобы спасти меня, быть подле в трудные дни...

- Ну, и где ж она ныне?

- Не ее в том вина, но общества, - жарко выдохнул Муравьев. - Общества, где человек подобен цветку под сапогом. Владик, наше общество бессовестно! А покаянная совесть людям не силу дает, но бессилие! Потому, мил человек, мы и мечемся из стороны в сторону, потому норовим себя же и упрятать - ценою искупления - то ли в острог, то ли в рудники! Именно больная совесть наша требует от каждого жертвы!

- Бизюк, - грустно улыбнулся Кирич, - мил человек, о чем ты? Жертва - это когда человек свое могущество чует, силою полон, давай вали! Ан - нет! В этот-то миг он и оказывается самым что ни на есть раздавленным и трепещущим, наподобие какого зайца! Только-только человек до свободы дотянулся, только-только показали ему неведомую даль, так он вмиг скукожится, на попятную, и все кругом: "Ха-ха-ха!" Ишь куда замахнулся мураш синебрюхий! Да он уж и не замахивается, он - с ума свернул, не готов он к такой свободе, когда потребно п о с т у п а т ь! Все мы горазды лишь на одно - на свободу думать!

- Ты - не смей так! - воскликнул Муравьев обиженно. - Что знаешь ты о людях истинной веры?! О тех, которые готовы взойти на свою голгофу без страха и колебания?!

Кирич приблизился к Муравьеву и, обдав его лицо сытным, жарким дыханием (Муравьев еще успел подумать: "Худой, а как дышит"), тихо, с отчаянием спросил:

- А что ты про них знаешь? Покажи хоть одного...

- И что ж тогда?

- А тогда... - Кирич замахнулся было ответить, но осекся, махнул рукою, снова разлил по граненышам, выпил залпом.

- И что ж тогда? - продолжал пытать Муравьев. - Ты - не надо так, ты договаривай, иначе - не по дружбе выходит, Владик...

- Тогда б пусть банк взял да деньги кровавые обратил на больницы для несчастного люда!

Муравьев потер лицо ладонями, откинулся к стене, прошептал:

- Ты что ж, на террор зовешь, Владик?

- Не я. Ты, Бизюк. Не я про жертву "ха-ха-ха", не я про нее начал...

- Давай адрес, я - возьму!

- Бизюк, да ты - чего? - испугался Кирич. - Уж и пошутить нельзя!

- А - нельзя! Т а к - нельзя! Ты мою боль не шевели, она только поверху тлеет, а внутри жар, обожжет, волоса и брови выгорят, глаза лопнут!

Муравьев ощутил сладостную обиду, поднялся, пошел вон; Кирича, который побежал за ним следом, оттолкнул, погрозившись стукнуть, если не оставит добром; в каморке своей заперся, дверь не отворял, сколько друг его ни стучался.

Утром поднялся, не очень-то помня, как кончился вчерашний день, но по тому, как было тоскливо, понял, что давеча было худо.

Киричу обрадовался.

Тот был хмур и бледен, сказал:

- Ну, едем.

- Куда?

- На кудыкину гору.

Привез в лес; всю дорогу молчал; когда зашли в чашу, достал из кармана браунинг, протянул Муравьеву:

- Покажи, как ты готов на жертву!

- Это про что? - Муравьев побелел лицом, попятился даже.

- А про то! Вчера клялся, что во имя жертвы искупляющей на все готов! И на то, чтоб банковские деньги в больничные койки обратить, а когда я сказал "ха-ха", обругал меня и унизил! Так вот и покажи: готов или нет? Банк брать не девку за титьку дернуть, тут рука нужна, не пальцы.

Муравьев взял браунинг и навскидку засадил все пять пуль в березу, что росла в двадцати шагах. Пуля в пулю, по шляпку, одно слово - стрелок! "Как важно думать впрок, даже о сущеих мелочах"

Николай Николаевич Кулябко, шеф киевской секретной службы, родственник Спиридовича по жене, был посвящен в д е л о, когда начальник личной охраны царя навестил его, чтобы проинформировать о предстоящем визите государя; это, понятно, была официальная версия его командировки в "матерь городов русских".

Истинная причина стала понятна Кулябко, когда Спиридович - во время лодочной прогулки - сказал:

- Милый Коля, дело, которое ты должен начать подготовкою, - уникально. Таких не было еще... Впрочем, кое-что любопытное было: Петр Иванович Рачковский с м о г помочь эсерам в устранении Плеве... Кто-то из охраны подтолкнул эсеров на устранение великого князя Сергея Александровича - тот забрал слишком большую силу в первопрестольной, вошел в зенит, слепило... Но премьера у нас еще не убирали, Коля... А если мы сможем убрать диктатора, замахнувшегося на державные права государя, тогда нас будет ждать такая жизнь, которая и не снилась тебе... Так что срочно подыщи человека, который устранит Столыпина... Продумай, кто это может сделать, где и как... Продумай также завершающий акт: тот человек должен сделать свое, а я - мое. Я обязан самолично этого человека пристрелить или же зарезать - обязательно на глазах государя.

Кулябко даже весла бросил, изумился.

- Ты греби, Коля, греби, - попросил Спиридович. - Ты - свой, я говорю с тобою без игры, все карты на столе крапленых нет, спаси бог, что не так - оба проиграем. А я этого не хочу. Ты, полагаю, тоже.

- Но это же... Это...

- Что "это"? - поморщился Спиридович. - После дела Асланова ты живешь под секирой, Коля. Я вывел тебя из-под удара, да надолго ли? Если Столыпин и дальше останется у власти, я ничего не смогу сделать для тебя, неужто не понятно?

Это было понятно. Став начальником охранки, Кулябко провел красивую провокацию, организовал в Киеве по меньшей мере пятьдесят подпольных групп из говорунов, подсунул им литературу и браунинги, потом прихлопнул всех, был награжден, получил внеочередное звание, однако, поскольку своих людей не хватало, подключил к делу криминальную полицию во главе с ротмистром Аслановым. А тот, ничтоже сумняшеся (кавказец, человек дружбы, горячая голова), ввел в операцию против интеллигентов не только своих агентов, но и завербованный им уголовный элемент. В городе начались грабежи; урки шантажировали доцентов, врачей и купцов - родителей созданных Кулябко "революционеров", трясли их, как хотели, брали в лапу, обещая прекратить дело; постепенно город оказался в руках трех самых крупных киевских м а л и н. При этом уголовники несли мзду своему благодетелю Асланову, коррупция процветала, можно было в с е - в империи, где ничего нельзя. Столыпин отправил в Киев ревизию; Асланова разжаловали, отдали под суд и закатали в арестантские роты. Был освобожден из-под стражи на пятый день, после того как сенатские ревизоры вернулись в северную столицу. Поскольку о предстоящем аресте своего пинкертона Кулябко узнал от Спиридовича загодя, он предупредил ротмистра, и тот перевел деньги со своих счетов на имя двоюродного брата и племянника, которые забрали купюры в саквояжи и увезли их в Баку. Как судьи - под нажимом сенатской комиссии - ни бились, дабы вырвать у Асланова правдивые показания на главного шефа Кулябко, ротмистр молчал наглухо, вел себя по-рыцарски, никого не з а л о ж и л. Однако время от времени письма из Киева накатывали в Петербург с жалобами на то, что дело п р и к р ы л и, истинный виновник не наказан, благо бы какие либералы писали, а то ведь все больше "архангелы" старались, склочный народ, никакой культуры, темь темью! Кулябко узнавал об этих письмах загодя (своя рука владыка, перлюстрация корреспонденции была поставлена в охранке отменно), успевал предупреждать своего родственника, тот г а с и л через Дедюлина и Сухомлинова. Тем не менее жил постоянно под топором; потому-то Спиридович и ударил в яблочко, заметив м е л ь к колебания в родственнике.

- Но ведь, Саша, - ответил наконец Кулябко, - это... такого рода дело... есть...

- Такого рода дело есть дело, операция, говоря иначе. Враги трона бывают не только слева и не только в Париже; в петербургских дворцах их тоже достаточно. Неужели ты за прессой не следишь, Коля? В России спокон веку надо между строчками читать, иначе ничего не поймешь! Неужели тебе не ясно, что Столыпин замахнулся на святое? Неужели не понятно тебе, что он намерился правительственную власть сделать равной... нет, куда там... сделать выше царской?! Да разве это позволительно?! Россия всегда стояла и стоять будет царем, а не бюрократом, который в глубине души царский враг, червь навозный!

- Значит, ты не сам пришел к этой мысли о Сто...

Спиридович обрезал:

- Сам!

- Саня, но ведь если это случится, мы будем с позором изгнаны! Не смогли обеспечить охрану премьера! Ты и я! Карьера кончена! А мы с тобою люди военные, пехотные офицеры, даже в присяжные поверенные не податься! Пенсии нет! Положения нет! Кто высоко летит, тот низко падает! Это ж не я выдумал, так мудрость народная гласит, а народ не ошибается, Саня!

- Будет тебе, Коля... Ошибается народ, еще как ошибается, его учить да учить, драть как сидорову козу, в кулаке держать. Если б у какого мерзавца рука поднялась на кого из августейших особ - одно дело... А тут - на ихнего затаенного врага... А если и придется соблюсти форму, то пример Асланова на памяти у тебя: он в Баку живет так, как в Киеве тебе и не снится! После Столыпина придут люди, которые поддержат наши проекты с железными дорогами, деньги бешеные, в Биаррице дворец купишь...

Кулябко сразу же отметил слова про "наши проекты", но виду не показал, что свояк проговорился; несколько успокоился; действительно, жить под секирой - не подарок. Столыпин мужик крутой, если до конца укрепится - может голову снесть. Этот все может, при нем чиновному человеку особого спокойствия ждать не приходится...

...Вот поэтому-то после отъезда Спиридовича, пообождав сколько надо в целях конспирации (глядишь, кто потом начнет копать, связывать даты визита свояка и начало р а б о т ы), Кулябко забрал себе несколько дел по эсерам и анархистам, начал чертить комбинации, конструировать план огромного заговора революционеров против гордости России, ее премьера Столыпина.

С этим планом Кулябко отправился в Петербург, "показаться профессору медицины Разумовскому по поводу хронического колита". Встреча со Спиридовичем, таким образом, была оправданной и понятной. Обсуждали вопрос, прогуливаясь по Петергофскому дворцу. Родственник был доволен, обещал подбросить пару-тройку идей на вокзале, когда придет провожать свояка; встретился с дворцовым комендантом, рассказал о грандиозном замысле шурина.

...Выслушав Спиридовича, генерал Дедюлин изумился: - Миленький мой, о чем вы?! Да с нас всех головы поснимают, если вы такую махину организуете и дадите ей сделать то, что должно! "Куда глядели?!", "За что им деньги платят?!", "Отряд террористов обвел вокруг пальца легион полицейских!" Александр Иванович, доверчивая душа, одиночка нужен! Понимаете? Одиночка! Как перст! Никаких групп! Порыв личности! Месть! Но чтоб один! Ясно?! Один!

Поэтому, вернувшись в Киев, Кулябко первым делом вызвал на конспиративную квартиру Владлена Кирича и, порасспрошав еще раз про Александра Муравьева, встречи с ним приказал прекратить на время.

...А Дедюлин, поразмысливши над беседою со Спиридовичем, уяснил себе окончательно, сколь опасное дело начато. Поэтому, сказавшись больным, залег у себя на квартире, никого не принимал, думал.

И надумал он следующее: надобно улучить момент, когда государыня будет одна, и рассказать ей про то, что единственно опасной группой революционеров являются, без сомнения, ленинисты, так называемые большевики, а никак не эсеры. Однако же ленинисты ведут себя столь умно, что под петлю их не подведешь, а с каторги умеют бегать. Следовательно, чтобы эту преступную группу окончательно изничтожить, России потребно потрясение, которое оправдает введение чрезвычайного положения, а тогда - суд скорый, военный, доказательства не потребны, расстрел на Лисьем Носу, никаких вопросов.

Более всего, впрочем, Дедюлин опасался вопроса государыни: "Что вы понимаете под словом "потрясение"?" Никому, никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя ничего расшифровывать - политика суть союз понимающих с л ё т а, без слов. И все-таки бежать этой беседы нельзя: хоть Спиридович и верен беспредельно, однако же породы нет, слишком прям, заносит. Надо страховаться. Причем страховаться д е л о м, уничтожением на корню социал-демократии, которая тем страшна, что живет книгою, а не эсеровской бомбой и пользуется серьезным авторитетом на Западе.

Государыня словно бы ждала этого разговора; умница, душенька, ни о чем не стала расспрашивать, поняла без слов, заметив:

- Пусть трясет, только чтоб не наш дом... Моему народу встряски угодны, и чем они сильнее, тем воздух потом чище и небеса выше.

(В слове "небеса" вместо "б" говорила "п" - "непе-са", - очень нежно у нее это звучало, как словно у маленькой шалуньи.)

Дедюлин понял: счастье шло в руки, ежели она - "за", о будущем, значит, можно не беспокоиться, поэтому н а ж а л:

- А тому, кто придет, станет неповадно руку поднимать на святые права Первого Лица империи.

Лицо государыни замерло на мгновение, потом она ответила:

- Легче надо жить, мой друг, легче...

Повернулась и пошла из залы, около двери задержалась; тихо, чуть не по слогам, отчеканила:

- Если до конца убеждены, пусть он уходит, вы совершенно правы...

"Его превосходительству ген. Курлову.

Текст перехваченного письма литератора "А. М."

Розалии Люксембург для некоего "тов. Юзефа"

"Дорогой друг!

Был тронут сугубо, получив - через товарищей - письмо Ваше.

Хорошее оно, хоть сердце жмет, когда читаешь.

Когда я представил себе Вашего сына, рожденного тюрьме, оторванного от груди матери своей, то сразу же вернулся мыслью к тому замыслу, который мучает меня изнутри; случилось это со мною чуть что не двадцать лет назад, в Абхазии, под Очамчирой; был - неожиданно для себя - акушером, принял Человека... Так-то вот... И, знаете, по прошествии четверти века вижу и слышу то, что случилось тогда, совершенно явственно, словно бы существует это с тех пор во мне... Женщина из Орловской губернии, родившая земле Русской нового человека, шла, пошатываясь, со мною рядом вдоль по кромке моря и шептала поразительные слова, такие н у ж н ы е слова!

- Господи, боженька! - тихонько говорила она. - Хорошо-то как! Так бы шла все и шла, - до самого краю света, а он бы, сынок мой, - рос, да все бы рос на приволье, коло материнской груди...

...Чем больше я вспоминаю мою любимую Русь, тем чаще думаю о том, что при всех наших расхождениях и спорах - в общем-то, видимо, неизбежных, ибо истина, по Марксу (а не по римскому папе), рождается в дискуссии, - ждет ее невероятное, поразительное прозрение, которое всегда есть движение вверх, к разуму. А разум наш - поэтичен, в этом, видимо, трагедия его. Вспоминаю, как в Тифлисе, в тюремном замке, во время короткой прогулки, встретил я человека, где-то дрянного, потому как - слабый он был, и он рассказал мне про судьбу женщины, подарившей мне шальное, а потому особенно запоминающееся счастье нежданной ласки... Женщину эту осудили в Сибирь, за дела по фальшивой монете, а я вспоминал, как она в тихой и таинственной тишине ночи шептала мне про то, какой видится ей счастливая жизнь ее... Говорила она, что-де встретится ей хороший мужик, и найдем мы с ним землю, около Нового Афона, и начнем устраивать ее хорошо, сад будет, огород и пашня... И к нам, мечтала она, люди придут, а мы уж - старожилы, нам почет от них... Мужа, глядишь, в старосты выберут... Водила б я его чисто барином. А в саду - дети играют, беседка выстроена, беда, как можно жить хорошо на земле!

Никогда я не забуду, как, познав нежность друг к другу, когда в груди у меня появилась сладкая, светлая пустота, она сказала мне, что в большом горе и маленькая радость велика...

Будучи убежденным в нашем движении к свету, я верю, что Ваш "каторжанин-сын", которого Вы обязательно увидите и прижмете его к сердцу, будет жить по чести и разуму, по сердцу станет он жить, ибо иначе - самая страшная несправедливость случится, какая только может быть под этим солнцем. Пожалуйста, крепитесь, Юзеф, я представляю, как разрывается сердце Ваше за маленького человека и за несчастную мать его, но жизнь построена по закону равновесия страданий и счастья; воздается сторицею не только за прегрешения, но и за подвиг терпения во имя добра ближнего...

...Что касаемо материалов, которые Вы просите прислать, то мне писать что-либо новое трудно сейчас, ибо я оторван от Руси, а я так устроен, что должен видеть, знать и чувствовать, - иначе ничего не сложится у меня. Поглядите, коли сочтете возможным, то, что я писал пару-тройку лет назад по поводу финской проблемы и о резне на Кавказе. Главные положения моих выступлений той поры, думаю, приложимы к сегодняшнему моменту - и к "столыпинскому кризису", и к Польше, Литве, Беларуси и Украине. Я писал тогда, что духовно мертвое (опившееся кровью, пьяное от сладострастия, жестокости, обезумевшее от преступлений) столыпинское правительство снова начинает варварский поход против маленькой Финляндии, чтобы погасить яркий огонь духовной жизни финнов. Они кажутся царю врагами, потому что пользуются конституцией, враждебной русским шпионам и полиции, не допускают ареста русских беглецов, наконец, они культурны, а потому ненавистны правительству полуграмотных чиновников и генералов - правительству, составленному из очень жестоких людей и не совсем ловких воров... Значит, люди, охваченные процессом строительства социального, будут вынуждены взять в руки ружья... Духовное развитие человека остановится; из глубин инстинкта встанет укрощенный зверь и, почувствовав свою свободу, проявит ее в жестокости и насилиях. Этого зверя разбудит правительство России, "мудрое правительство", которое постепенно развращает не только тех, кто имеет несчастье быть его подданными, но и правительства соседних стран... До этого я откликался, может, помните, а гнусности, которые были творимы царизмом на Кавказе. Я писал тогда, что я много раз бывал там и видел, как дружно и мирно работали рядом грузин с татарином и армянином, как детски весело и просто они пели и смеялись, и так трудно поверить, что эти простые, славные люди ныне тупо и бессмысленно избивают друг друга, подчиняясь подстрекающей их злой и темной силе... Везде видна гнусная работа кучки людей, обезумевших от страха потерять свою власть над страной, - людей, которые стремятся залить кровью ярко вспыхнувший огонь осознания народом своего права быть строителем новых форм жизни... Они открыто науськивают русских на евреев, поляков и финнов, татар - на армян и грузин, отупевшего от голода, забитого мужика на студентов... Рука, которая вчера разбила череп армянина или еврея за то что они осознали себя свободными людьми раньше русского или татарина, - кто скажет, на чью голову опустится эта рука завтра? Ее слепые взмахи и удары легко остановить. Нужно только, чтобы все лучшие, все честные люди Кавказа и Финляндии, Польши и России соединились в одну семью друзей-борцов, в дружину честных и бесстрашных...

...Коли такого рода концепции кажутся Вам по-прежнему своевременными, то готов отослать публикации по адресу, какой соблаговолите мне указать.

Полагаю, Вам любопытно будет узнать, что небезызвестный московский градоначальник Рейнбот-Резвой, уволенный Столыпиным в отставку, жалуется ныне на премьера, что-де тот всячески поддерживает громил из черносотенных правых союзов, особенно когда они уходят в террор; говорит, что крайние бомбисты слева значительно слабее в организации, чем "союзники" доктора Дубровина.

Такого еще, действительно, не было в России, чтобы премьер уповал на решение внутриполитических проблем, обращаясь к услугам охотнорядцев, - посему максимум осторожности надобно соблюдать всем вам, практикам революции. Я ни на йоту не отступаюсь от программы "безумства храбрых", однако же ныне, когда первый гром грянул и была очистительная молния девятьсот пятого, в высшей мере потребна и "осмотрительность мудрого", ибо не только Вы мне пишите о том, что нарастает новый вал на Руси, - все, возвращающиеся оттуда, кроме неисправимых пессимистов, говорят о том же.

Будущее идеи зависит от того, кто будет ее апостолами, и не браните меня за подобную фразеологию, - хватит, достается постоянно от высоко любимого мною Ленина. Понятие апостольства - поразительно, не нами оно выдумано и ждет еще своего исследователя: как и когда случилось, что последователи доброго иудея по имени Иисус утвердили символом истины веры инквизицию, костер для мыслящих и каземат для инокровных? Отчего лик святого Георгия Победоносца, гордо развевавшийся на русских стягах, принесших свободу не только Руси, но Западу, - на Куликовом поле, стал ныне эмблемой самого позорного, что было в истории моего народа, - черносотенного движения так называемых "русских людей"?!

Пишите мне. Я очень помню Вас; порою Вы кажетесь мне прекрасным Дон Кихотом революции. С товарищеским приветом,

Ваш А. М."

Для справки: "А. М." - известный полиции М. Горький, "Юзеф" - Ф. Дзержинский, редактор газеты "Червоный Штандар", "Люксембургова" руководитель польской и литовской с.-д. партии". "Так где же, черт возьми, этот Богров?"

Более всего на свете Кулябко любил лошадей.

Он часто приезжал на конюшни ипподрома; подолгу простаивал у стойла, чесал своим любимцам плюшевые ноздри, тайком от служителей кормил сахаром и вглядывался в таинственную, цыганскую жуть громадных глаз.

Особенную радость доставляли ему те минуты, когда конюхи выпускали молодняк на пробежку. Тот момент, когда жеребята, чуть замерев на пороге, в ы б р а с ы в а л и свои тела на зелень, под лучи солнца, казался Кулябко завершающей музыкальной фразой любимого им Вагнера.

Именно сюда он и приехал, возвратившись из промозглой, нелюбимой им северной столицы, совершенно разбитый после заключительной беседы со Спиридовичем на перроне вокзала, под моросящим дождем, в тусклом свете фонарей.

Он до сих пор ничего не мог толком понять; не мог он и делиться опасениями со свояком, а опасаться было ему чего, ибо последние два года траты были велики, переехал в новый дом, пришлось взять из кассы охранки; пока на коне, никто не обратит внимания на ерундовые пять тысяч, выданных по фиктивным распискам несуществующей агентуре, а ежели, упаси бог, начнется шум, сразу же докопаются.

Кто? Столыпинские люди, - возобладай Петр Аркадьевич, татарин чертов? Или же те, кто придет ему на смену?

"А разве Саня об этом не думает? - спросил себя Кулябко, устроившись на завалинке конюшни, чтобы удобнее было любоваться молодняком. - Разве б он решился на такое, не взвесь все с теми, кто стоит за ним? Но -. кто? Неужели сам? Быть того не может! Не может этого быть! А ежели! Уф, господи, тяжела ты, Мономахова шапка! Есть такое, через что не переступишь! Ну, как я скажу Сане: "Да, правда, деньги взял из кассы по липовым распискам несуществующих агентов!" Он же после этого руку мне перестанет подавать. Объяснять, что, мол, для твоей же сестры старался? Не проймешь его сантиментом, он кремень, в нем сердце с ноготь!"

Жеребенок каурой масти, весь в и г р е, остановился перед Кулябко, опасливо потянулся к руке, знает, кто сахаром кормит, но все равно отпрыгнул, когда заметил, что человек полез в карман; это так полагается, надобно свой испуг показать, ушами поводить, человек тогда еще ласковее делается, он страсть как охоч до того, чтоб приручить, очень ему нравится властвовать...

Кулябко отчего-то вспомнил первый приход Богрова: тоже, вроде этого жеребенка, молод, пуглив, но - себе на уме, все с ладони слизнет, только переторопить нельзя.

Представился он тогда Дмитрием, даже "Димитрий" сказал, по-старорусски, а сам-то Мордка, Кулябко его дело пролистал, как только он позвонил и попросил о встрече.

Анархист-коммунист, погань-барченыш; отец тысячи проигрывал в дворянском собрании губернатору, только б тот помогал ему в процессах, где он правозаступничал; защищал денежных тузов; особенно поляков и украинцев любил опекать; в поместье под Кременчугом в вышитой косоворотке ездил, от картавости у доктора Шазенье в Ницце лечился, камнями зубы крошил, только б изначалие свое до конца сокрыть.

"А работал он классно, - продолжая думать о Богрове, вспоминал Кулябко. Артистично подводил дружков своих под каторгу, я на нем в восьмом году крест заработал, когда взял "Южную" и "Интернациональную" группы анархистов-коммунистов. Богров тогда сам весь план ликвидации разработал, во все мелочи вник, такого б адъютантом держать, а не секретным сотрудником, спать можно спокойно, знай крути дырочки в кителе да на погоне".

Действительно, Богров работал классно, считался одним из лучших провокаторов; за деньги не торговался, довольствовался всего ста пятьюдесятью рублями в месяц; с теми пятьюдесятью, что давал на карманные расходы отец, вполне хватало; пить - не пил, девицы отдавались без денег, красавчик, масть каурая, как у этого жеребеночка, весельчак, парень добрый и в обществе весьма обходителен.

Кулябко помнил, как однажды Богров срочно попросил свидание, и они уговорились встретиться на конспиративной квартире; он пришел разгоряченный, глаза блестели, лицо одухотворенное, светлое.

- Николай Николаич, - жарко заговорил он, - помните Фриду Лурье, из группы боевиков-анархистов?

Кулябко взял себе за правило никогда и никому не признаваться в незнании; можно отделаться мимикой, местоимениями, многозначительным молчанием, но ни в коем случае, ни перед кем нельзя выказывать с л а б и н у.

Поэтому многозначительно подвигал бровями, покачал головою, спросил:

- Как она ныне?

- Вернулась из Парижа под фамилией Савенко! И живет у Наташи Урбанюк. А за ней еще семь лет каторги осталось!

И тут Кулябко вспомнил: Лурье была связана с главой эсеровской боевки Рыссом; особо опасная преступница; в розыске; именно ею в прошлом году интересовался департамент в специальном циркуляре, ай да Богров!

Однако он сыграл ленивое всезнание, хмыкнул даже:

- Ее наши третий день кряду п а с у т, Дмитрий Григорьевич...

Богров откинулся, словно от удара, медленно уперся в лицо Кулябко своими круглыми, с поволокою, глазами и ответил по слогам:

- Ее только вчера вечером Урбанюк встретила на вокзале... Впрочем, если она вас не интересует, то и бог с нею, тем более что она сегодня переезжает на другую явку.

Кулябко понял тогда, что Богров умеет бить; обидчив до крайности; поскольку сам в охранку пришел, сам и уйдет; на отцовы деньги вполне проживет, а ведь агентура из интеллигентной среды на улице не валяется, надо аккуратно отыграть, не взбрыкнул бы.

- Дмитрий Григорьевич, - мягко сказал Кулябко, - не вашего она уровня, эта самая Лурье. Узнавая вас все больше и больше, я думаю, что вам по силам коронные дела... Вот если бы вы с помощью Лурье вошли в боевку эсеров в Париже, стали б членом комитета, выдвинулись в руководство партии, - это да! Я не знаю, кому такое по силам, кроме вас, Дмитрий Григорьевич. Поэтому я никаких рекомендаций вам не даю, у самого голова светлая, но подумайте, не удастся ли вам с ее помощью подойти к Савинкову и Чернову? Удайся вам это, станете первым на нашем правоохранительном небосклоне.

- Вы хотите командировать меня в Париж?

- Я не смею говорить так, Дмитрий Григорьевич... Коли у вас найдется время для этой поездки, ежели это никак не нарушит ваши планы, я был бы, понятное дело, глубоко вам признателен. Идеально бы заполучить письмо от Лурье; несколько других посланий от здешних и одесских боевиков мы вам организуем... Лурье мы возьмем в ваше отсутствие, так что подозрений со стороны "товарищей" не будет... Можем подготовить для вас встречу с г р у п п о й, куда приведете Лурье. Покажете свои возможности; оружием группу снабдим, литературой тоже, люди там вполне надежны, мы их сорганизовали с помощью вашего приятеля Виноградова, он работает неплохо, согласитесь... В Париж-то надобно не с пустыми руками ехать, а с деловыми предложениями по террору...

- Я готов, Николай Николаевич, - ответил Богров. - Может получиться красиво... Кстати, после ликвидации группы Рощина - два человека бежали, уж на свободе, ничего тревожного от них не было? Меня не подозревают?

- Мы им для подозрения представили другого человека, вы абсолютно чисты... Более того, они на днях, по моим сведениям, приведут в исполнение приговор за провокацию над Гольдманом, вы его помните?

- Так он же был взят с рощинской группой, я его готовил к аресту!

- Именно так... Мы его замазали, он в подозрении, так что все возможные удары от вас отведены, об этом, бога ради, не тревожьтесь.

...Из Парижа Богров вернулся окрыленным, привез Кулябко множество адресов, явок, паролей; с его подачи было арестовано еще двенадцать человек; трех закатал на Акатуйскую каторгу, в кандалах, один повесился, оди сошел с ума; тот, что повесился, Игорь Желудев, считал Богрова одним из своих самых близких друзей, называл "Митечка", просил беречься, бранил за то, что Богров несдержан в выражениях, задирист, слишком уж открыто костит власть, не надо так, опасно, палачи этого не прощают. Среди тех, кому отправил предсмертные записки, в которых просил прощения за слабость, был и Богров; Кулябко вовремя перехватил, боялся травмировать агента, тот стал незаменимым, вращался в высших кругах, гнал информацию не только на анархистов и эсеров, но и на "Союз Михаила Архангела", был к ним вхож, дружил с Пирятинским, их главою, играл с ним в карты и подолгу рассуждал о трагедии русского народа, задавленного бюрократами и ростовщиками.

Когда по окончании университета Богров отправился завоевывать северную столицу, приписавшись помощником к присяжному поверенному Самуилу Кальмановичу, защищавшему политических, Кулябко скрепя сердце отправил телеграмму начальнику петербургской охранки полковнику Михаилу Фридриховичу фон Коттену; передал тому своего сотрудника, заручившись при расставании с Богровым обещанием, что тот, р а з р а б о т а в ш и Петербург, вернется в Киев, где Кулябко гарантировал ему сказочное будущее: "Мы сделаем специально для вас тройку ликвидаций, вы возьмете на себя защиту, а мы поможем вам эти процессы выиграть. Тогда вы станете в первый ряд русских правозаступников, Керенского заткнете за пояс, Карабчевского с Плевакою".

В Петербурге Богров не очень-то прижился; в салонах на него смотрели с долею презрения: провинциал, без манер, шутит плоско; честолюбив без меры.

Фон Коттен встретился с ним в отдельном кабинете ресторана при гостинице "Малоярославец", пригласивши с собою помощника, полковника Владимира Иезекилевича Еленского, который курировал работу по анархистам.

Богров рассказал за ужином, что анархистских групп в Петербурге, как он смог установить, практически нет.

- Актриса театра "Глоб" Мария Викторовна Стрелецкая, - улыбнулся он, жаловалась мне, что никто не хочет брать всерьез ее идею анархобратства; готова снять квартиру в личном доме на островах; общий котел; выявление "я" каждого "брата" и "сестры" в диспутах и физических соревнованиях; полное игнорирование государства; поскольку брак существует лишь до тех пор, пока есть любовь, - полный пересмотр семейных отношений; Ревность есть не что иное, как выявление жажды владычества, столь распространенной у мужчин; поскольку любовь есть сильнейший побудитель творчества, ее обязан познать каждый.

- Михаил Фридрихович, - колыхнулся тучный вальяжный Еленский, - вы б отправили меня в такую коммуну, а?!

- Могу представить Марии Викторовне, очаровашка и фантазерка, - сказал Богров.

- Подумаю, - весело пообещал фон Коттен. - Дмитрий Григорьевич, ваш последний заработок в Киеве был каков?

- Сто пятьдесят в месяц.

- В столице траты больше, управитесь?

- Не деньги меня подвигли на то, чтобы пойти на службу по охране империи, - ответил Богров. - Настало разочарование в коллегах по партии, сплошное вырождение, экспроприация сделалась самоцелью...

- Поражаюсь я Федору Михайловичу, - заметил Коттен, - его "Бесы" истинное прозрение, их надобно в классах изучать, наравне с законом божьим.

- Оттого-то и ненавидят это произведение так яростно товарищи революционеры, - сказал Богров. - Их можно понять, ибо ничто так не страшно их взбалмошным кровавым идеям, как талантливое слово. Я подчас думаю, что большой писатель в чем-то посильнее охранного отделения, коли он исповедует общую с нами идею.

Еленский вдруг рассмеялся:

- Горький, например...

...Уговорились, что Богров займется социалистами-революционерами, благо присяжный поверенный Самуил Кальманович постоянно защищал членов этой нелегальной партии, да и сам числился их симпатиком, а оттого проходил по надзорному наблюдению охранки.

Жалованье Богров получал регулярно, особо интересных материалов не давал, щ и п а л по мелочи сплетни в околореволюционных кругах, помаленьку з а к л а д ы в а л новых знакомых, принявших его в число приятелей; потом затосковал, не вынес петербургской слякоти, колкостей здешних студентов и курсисток и, встретившись с Коттеном в "Малоярославце", обговорил себе командировку на Лазурный берег, в Париж, Висбаден и Женеву.

Незадолго перед отъездом попросил о внеочередной встрече, притащил письмо.

- Эсерочка просила передать Лазареву и Булату, - сказал он, - совсем тепленькое, прямиком от товарищей Чернова и Авксентьева.

Коттен взял с собою письмо; симпатических чернил не было, вполне безобидный текст; установили Егора Егоровича Лазарева; журналист, связан с эсерами, но к их боевой группе не принадлежит. Булата охранка знала прекрасно, член Государственной думы, трудовик.

Попросив Богрова задержаться с отъездом, Коттен письмо ему вернул, предложил отнести по адресу и, поигрывая десертным ножичком, сказал:

- И - просьбочка есть одна, Дмитрий Григорьевич... Не составило бы для вас труда как-то потеснее сойтись с Лазаревым, а? Он интересует нас, волк, тертый-перетертый... У него есть два связника - "Николай Яковлевич" и "Нина Александровна", оба выходят напрямую к руководству эсеровского ЦК... Они нам нужны... Не получилось бы у вас, а? Хоть какую-нибудь зацепку к явкам?

- С пустыми руками к Лазареву нет смысла являться, Михаил Фридрихович, коли он тертый волк...

- Предложите ему что-нибудь, - аккуратно посоветовал Коттен. - Вы ж в изобретательстве комбинаций - дока...

- Эсера можно пронять только предложением террора...

- А почему бы и нет?

Богров растерялся:

- Михаил Фридрихович, но ведь это... Это...

- Это подконтрольно с самого начала, Дмитрий Григорьевич. Это комбинация... Естественно, фиксировать в делах мы ее не станем, а вдруг Лазарев клюнет?

- Но ведь они в терроре делают ставку на центральный акт... У меня не повернется язык предлагать террор против государя...

- Упаси господь, сохрани и помилуй! Это - ни в коем случае! Подумайте сами, кого можно назвать, только чтоб не из царствующего дома, вы совершенно правы, такое - немыслимо!

...Лазарев оказался седым добролицым великаном с детскими голубыми глазами. Прочитав письмо, сжег его в камине, деньги, лежавшие в нем, бросил в ящик, поднялся из-за стола, заваленного рукописями, - встреча происходила в редакции "Вестника знания", на Невском, - и спросил:

- Нуте-с, а теперь представьтесь мне толком, милостивый государь.

Разговор был хорошим, добрым; оказалось, что Лазарев прекрасно знает и Кальмановича, и старшего товарища Богрова по Киеву, идейного анархиста Рощина, вместе сидели в тюрьме.

- Егор Егорович, - сказал в заключение Богров, - было бы очень славно, ответь вы мне на один вопрос...

Лазарев белозубо улыбнулся:

- Чего ж на один только? Я готов и на большее количество вопросов отвечать, коли смогу...

- Готова ли ваша партия...

- Какую вы имеете в виду?

- Егор Егорович, я в революционном движении седьмой год, вы, думаю, знаете об этом, да и легко проверите сегодня же... Мне прекрасно известно, что вы эсер, и не мне одному сие ведомо, что ж из этого секрет полишинеля делать... Так вот, готова ли ваша партия санкционировать покушение на ...скажем, министра юстиции?

- Окститесь, милый, да кто ж на это пойдет?

- Я, - сказал Богров, помедлив малость, и побледнел даже от того, что представил себе на самом деле, как он поднимает руку с бомбой и швыряет ее под колеса автомобиля, в коем следуют сенаторы и министр юстиции империи; он явственно услышал глухой взрыв, почувствовал, как кровь прилила к щекам, увидел стремительно шапки газет с его именем на всех языках мира и потянулся задрожавшей рукою за папиросой...

- Вы это бросьте, - ответил Лазарев, - на улице б к первому встречному подошли с таким предложением, право! Вы мне лучше объясните, каким образом это письмо с восемьюстами франков оказалось у вас?

- Я же объяснял, - нахмурился Богров. - Желаете выслушать еще раз?

- Да, будьте любезны.

- Вы не верите мне?

- Я проверяю вас, - ответил Лазарев. - И не считаю нужным скрывать это.

- Женщина, которая привезла письмо из парижского ЦК, моя подруга детства, Егор Егорович... Она должна была вручить деньги для "деревни" Кальмановичу, но он на троицу уехал к себе на дачу, в Финляндию... Ваш журнал тоже был закрыт... Я вызвал Кальмановича телеграммой, он прочитал эти письма, спросил Лину, кто их передал, какой идиот решился всучить девушке, далекой от политики, партийные документы... Она ответила то же, что говорила мне: сестра Кальмановича, курсистка Юля. Поскольку у Лины не было денег и она вполне благонадежна политически, Юля пообещала, что брат уплатит ей за это сто пятьдесят рублей... Вот, собственно, и все... Кальманович вернулся к себе на дачу, а мне сказал прийти к вам... Я - пришел...

- Лина привезла одно письмо?

- Два.

- Кому адресовано второе?

- В Государственную думу...

- Булату?

- Да.

Лазарев протянул руку:

- Давайте сюда, он в деревне, я отвезу ему.

Богров молча достал письмо, передал Лазареву.

Тот, не читая, положил в карман, кашлянул в кулак, хмуро поглядел на Богрова, покачал головой:

- Нельзя так, товарищ, право...

- Тогда хоть помогите мне увидаться с Николаем Яковлевичем или Ниной Александровной...

- Смысл?

- А вот на этот вопрос позвольте мне не отвечать... Впрочем, коли не верите, я просьбу свою снимаю...

- Сколько вам лет?

- Двадцать пять.

- Сколько, говорите, лет в революции?

- Семь.

- Кто вас привел в кружок?

- Рощин. В Киеве, в дом Сазонова...

- Ладно, - Лазарев поднялся. - Славный вы человек, только если хотите служить революции, делайте это осмотрительно, иначе вы ей вред принесете, Митя, огромнейший вред... Захаживайте, коли будет время, а пока - простите меня, полно работы...

...Лазарев вспомнил про "дом Сазонова", о котором говорил Богров, когда был в Киеве по делам журнала, встретившись с товарищами, поинтересовался Богровым.

- Прекрасный человек, - ответили ему.

- Только уж больно горяч, в террор играет, - заметил Лазарев. - Так и до беды недалеко.

Эту фразу агент, присутствовавший на встрече, сообщил в охранное отделение.

Наткнулся на это сообщение Кулябко в тот день, гда умиротворенным вернулся из конюшен и принялся за повторный просмотр затребованных им материалов. И в голове - окончательный, до мелочи - выстроился жесткий план д е л а. "Темпо-ритм акта должен быть артистичным"

Спиридон Асланов, бывший при Кулябко начальником уголовной полиции (освобожденный из арестантских рот, уехал в свой тридцатикомнатный бакинский замок), связей с Киевом не прерывал. Его агентура в преступном мире, главные держатели м а л и н, через сложные, но хорошо отлаженные конспиративные ходы поддерживала с ним постоянные контакты, получала н а в о д к и на кавказских воротил, делилась с покровителем по справедливости, что называется, "по закону".

Именно он и назвал Кулябко трех кандидатов для выполнения "особо тонкой работы", задуманной полковником. Так уж было заведено, что он, Асланов, не спрашивал о предмете работы, ибо в к о д л е существует свой, особый такт: надо сказать, - скажут; не надо - ну и не возникай.

Кулябко же на сей раз запросил у своего приятеля не наемных налетчиков, чтобы пришить неугодного политика чужими руками, но людей, работавших по фармазонному делу; Киев, Волынь и Одесса издавна славились профессиональными мошенниками. Именно здесь, на юге, в свое время блистал Николай Карпович Шаповалов, недоучившийся студент, который - после курса, прослушанного им в Страсбургском университете, - выдавал себя то за профессора медицины, то за правозаступника, то за представителя "Лионского кредита"; надувши, таким образом, одесского помещика Лаврова, положил в карман без малого двести тысяч; другой раз р а б о т н у л киевского купца Схимника, всучив ему заемных билетов лондонского банка на четверть миллиона, а билеты эти были напечатаны в маленькой типографии Василия Вульфа.

В отличие от других фармазонов, работавших с о л о, Шаповалов держал свою ш к о л у; ученики были ему бесконечно преданны - режь, ничего не откроют.

Остановился Кулябко на кандидатуре Щеколдина. Решению этому предшествовало тщательное изучение отчета агента "Дымкина", отправленного к Богрову в Петербург после того, как тот передал фон Коттену записку о беседе с Егором Егоровичем Лазаревым и сообщил ему же, что его посетил человек, представившийся другом "Николая Яковлевича", и в течение примерно пятнадцати минут расспрашивал о нынешней богровской позиции и особенно о том, готов ли он к активной революционной работе.

Хотя Богров, понятно, подтвердил свое желание работать "во имя борьбы с тиранией", друг "Николая Яковлевича" никаких заданий не дал, явки своей не оставил, запретил говорить кому бы то ни было, даже самым близким друзьям, о своем визите и пообещал найти, когда это потребуется в интересах "святого дела".

Для этого "друга" "Николая Яковлевича" истинно "святым делом" была служба у фон Коттена, сто двадцать пять рублей в месяц; красиво выполнил операцию по проверке Богрова, - не ш е с т е р и т ли. Естественно, он не знал и не мог даже предположить, что беседует с таким же, как и он сам, агентом охранки и что с ним проводили такие же беседы другие агенты охранки, считавшие в свою очередь его "Николаем Яковлевичем", эсеровским нелегалом, или же "Иваном Кузьмичом", эмиссаром анархистов...

Фон Коттен ничего не сообщал Кулябко об использовании им Богрова в работе против эсеров и своей работе по Богрову.

Тем не менее Кулябко знал о своей агентуре все, благо Спиридович сидел в Царском.

Именно эта информированность и привела Кулябко к искомому решению.

...Получив инструкции, срепетировав беседы со Щеколдиным дважды, выдав билет в вагон первого класса, Кулябко проводил агента уголовной полиции, аслановского человека, фармазона по призванию и недоучившегося паровозного техника Щеколдина на встречу с Богровым.

Богров принял Щеколдина хорошо, пригласил на обед в студенческую столовую, рассказал, что устал от суеты, алчет дела, ждет указаний, связей, явок.

- А - террор? - в р е з а л Щеколдин после примерно двухчасового разговора.

Богров поджался, аж плечи поднял:

- Не понимаю...

- Мой друг был у вас в прошлом месяце, я думал...

- Так вы от Николая Яковлевича?!

- Мне говорили, что вы научены конспирации, - точно сыграл Щелкодин, подивившись всезнанию Кулябко; смешливо подумал: "Полковнику б в нашем фармазонском деле подвизаться, с хорошей бы скоростью работал, по-курьерски".

- Ах, товарищ, неужели вы не понимаете, как томит душу ожидание?! Каждое утро просыпаешься с жаждой деятельности! Мы теряем время, каждая прошедшая минута невосполнима, если она не отдана революции.

- На все готовы?

- На все! Я говорил другу Николая Яковлевича об этом, Лазареву говорил!

- Прекрасно, - по-прежнему разыгрывал пьесу Кулябко фармазон Щеколдин, проникаясь все большим уважением к жандармскому полковнику, словно бы знавшему заранее все, что скажет в е р т л я в ы й. - Я восхищен. Подскажите, где здесь телефонный аппарат.

- Здесь нет. От меня звонить рискованно... Хотите связаться с Николаем Яковлевичем?

- Нет. Зачем же? С петроградской охранкой. Они очень ждут сообщений об адресе Николая Яковлевича, который, по вашим словам, и в террор не прочь уйти, как в пятом году...

- Вы... Вы...

- Я, - оборвал Щеколдин. - Какой вы революционер?! Болтун! С вами никакого дела иметь нельзя, а вы в террор хотите! - Щелколдин поднялся. - Не по пути нам, Дмитрий Григорьевич, вам еще готовить и готовить себя к делу... Подготовитесь - поговорим. И не провожайте меня, не надо...

Кулябко рассчитал и дальше: пусть Богров уедет за границу, поостынет, пусть там поколобродит, тогда и придет время для главной работы. "Ну и хитер проказник!"

Ощущая кожей, что Спиридович и Кулябко ведут с в о ю игру, не посвящая его, видимо, в тонкости дела (чему Курлов был отчасти и рад), понимая, что задуманное, видимо, невероятно рискованней, чем все покушения, совершенные до сих пор на политических деятелей России (не без ведома, а порою и не без помощи охранки), генерал пришел к выводу, что в данном эпизоде необходимо обеспечить себе такого рода страховку, которая стала бы - в случае нужды абсолютным для него, именно для него, заслоном.

Поэтому, тщательно просмотрев материалы, связанные с исследованием обстоятельств убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в которых был замешан сотрудник охранки Азеф, с экспроприациями, проведенными Рыссом-старшим, террористом-загадкой; известен Кулябко; с взрывом на конспиративной квартире петербургского охранного отделения, во время которого агентом охранки Петровым был разорван полковник Карпов, генерал написал строго доверительное и сугубо личное письмо Столыпину, передав при этом одну копию Дедюлину, а вторую - з а л о ж и л в дела особого отдела под грифом "совершенно секретно".

Смысл этой записки сводился к тому, что следует самым серьезным образом ревизовать агентуру охранных отделений, рекрутированную из числа бывших политических преступников.

"Нападки на полицию, звучавшие даже в Государственной думе, злобная клевета, публикуемая в эмигрантской революционной прессе, - писал Курлов, - не могут, милостивый государь Петр Аркадьевич, не вынудить нас к тому, чтобы в самое же ближайшее время, во всяком случае до поездки венценосной семьи на торжества в Киев, напечатать в тех газетах, которые получают средства из нашего секретного, рептильного фонда, ряд материалов про то, что отныне чинам полиции предписано руководствоваться качественно новыми мерками при привлечении сотрудников для борьбы с революционным движением. Лишь люди, искренно преданные делу Престола, могут быть сотрудниками охраны; лица, доказавшие делом, всею своей нравственной структурою верность незыблемым принципам Православия, Самодержавия и Народности".

З а с а д и в такого рода пассаж, Курлов не сомневался, что Столыпин, вызвав его, не преминет заметить, что он, мол, не намерен бороться с революцией в белых перчатках...

Курлов помнил, с каким обостренным интересом премьер читал рапорты Азефа; он, Курлов, помнил, как Столыпин, прихлопнув ладонью папку с рапортом сотрудницы петроградской охранки Шорниковой, сделавшей провокацию на квартире депутата Озола, отвалился на спинку кресла и воскликнул:

- Конец Второй думе! Хорошая работа! Завтра - разгоняем!

Курлов помнил, как сыграл Столыпин в Думе после этой провокации. Поднявшись на кафедру дворца - бледный до синевы, - он говорил с верою, прочувствованно от всего сердца, несмотря на то, что знал правду о провокации Шорниковой, сам ее и санкционировал:

- Господа члены Государственной думы! Я считаю своей обязанностью, как начальник полиции в государстве, выступить с несколькими словами в защиту действий лиц, мне подчиненных. Насколько мне известно, полиция получила сведения, что на Невском собираются центральные революционные комитеты, которые имеют сношения с военной организацией. В данном случае полиция не могла поступить иначе, как войти в эту квартиру и в силу власти, предоставленной ей, произвести обыск. Не забудьте, что Петербург находится на положении чрезвычайной охраны и что в этом городе происходили события чрезвычайные. Таким образом, полиция должна была, имела право и правильно сделала, что в эту квартиру вошла. В квартире оказались действительно члены Государственной думы, но кроме них были и посторонние лица; в числе тридцати одного эти лица были задержаны, и при них найдены документы, некоторые из которых оказались компрометирующими. Всем членам Думы было предложено, не пожелают ли они тоже обнаружить то, что при них находится. Из них несколько лиц подчинились, а другие лица отказались. Никакого насилия над ними не происходило, и до окончания обыска все они оставались в квартире, в которую вошла полиция.

На следующий день были произведены дополнительные действия не только полицейской, но и следственной властью, и обнаружено отношение квартиры депутата Озола к военно-революционной организации, поставившей своей целью вызвать восстание в войсках. В этом случае, господа, я должен сказать и заявляю открыто, что полиция будет так же действовать, как она действовала!

...Поди не поверь таким словам премьера, поди выскажи сомнение, поди заподозри, что Петр Аркадьевич самолично читал подстрекательское воззвание к войскам, написанное под диктовку охранки ее провокатором и специально занесенное на квартиру депутата, облеченного правами "парламентской неприкосновенности"!

Все было разыграно как по нотам, Столыпин утвердил план провокации, в кармане уже лежал приказ на роспуск II Государственной думы - как же иначе, коли депутаты "подметные письма" к войскам составляют?! Иначе никак нельзя, иначе - поддавок, а не политика!

...Курлов, постоянно думая о версии своей защиты, сделал так, чтобы провокатор Екатерина Николаевна Шорникова, сработавшая эту операцию для Столыпина, была з а с в е ч е н а. Он посчитал, что сейчас еще рано начинать скандал, нужно определить точное время, это будет козырная карта против Столыпина и всей его полицейской доктрины. Мало ли что может произойти - Петр Аркадьевич человек талантливый, глядь, снова войдет в фавор, выскользнет, - но будь он хоть семи пядей во лбу, общественность не простит ему того, как он депутатов Второй Государственной думы закатал в каторгу, заранее зная, что они ни в чем не повинны, никаких воззваний к войскам не составляли, а то, что им к л е и л и, сфабриковано в его святая святых - особом отделе департамента полиции.

Курлов полагал, что провалить Шорникову следует также и в случае н у ж н о г о ему устранения Столыпина. Тогда, видимо, в стране будет невероятный всплеск торжественно-траурных чувств по усопшему, кидаться станут на всех, кто отвечал за охрану, и на него, Курлова, в первую очередь. Вот именно тогда-то и придет время раскрыть дело Шорниковой, скандал получится громкий, Столыпину вряд ли простят (а не ему, так памяти, что еще лучше) то, как он совершенно безвинных депутатов хладнокровно и продуманно упрятал в каземат.

Все получилось так, как и ожидал Курлов. Столыпин вернул ему записку, пожав плечами:

- Я не очень-то вас понял, Павел Григорьевич... Или постоянное соприкосновение с революционной, антиправительственной прессой так прискорбно на вас действует? - премьер улыбнулся. - Вы предупреждаете меня об опасности использования офицерами охраны сломанных нами революционеров... Согласен, риск есть, но как без них работать? Крушить заведенное все горазды, а где реальные предложения на будущее? Кого использовать в охранительной работе против революции?

Курлов вздохнул, скорбно улыбнулся:

- Значит - в архив?

- Не гневайтесь.

...Курлов радовался, какое там гневаться?! Операция задуманная им, прошла великолепно, он себя подстраховал, уж он-то подстрахован отныне надежнее, чем кто бы то ни было!

...Дедюлин х о д оценил, однако в оценку подробностей, как всегда, не вдавался: это так было заведено у них - пожалуйста, обсуждать и д е ю я готов, а уж методы - не моего ума дело, это - исполнителям, кто помоложе, пусть себе шары крутят и про закон думают, им расти, а рост только одно гарантирует: результат, время и хороший, красивый ш у м!

Тем же вечером Курлов провел два легких, п р о б р а с ы в а е м ы х разговора с друзьями своих коллег, знавших, где сейчас скрывалась Шорникова: как от полиции Петербурга (ибо была внесена в розыскной список, являясь членом военно-революционного комитета социал-демократов, "убежавшей" от ареста), так и от революционеров, начавших подозревать ее в провокации. Курлов легко и неназойливо порекомендовал передать в прессу, через пятые руки, к о м п р у на этого "коронного" столыпинского агента (всегда помнил ее псевдо, спрашивал: "Что от "Казанской"?"). Вот потешимся, вот удар, вот защита!

Однако самый свой дорогой документ, полученный прошлой ночью, Курлов даже Дедюлину не открыл.

Документ этого стоил - новые странички из тайного дневника графа Сергея Юльевича Витте:

"Дело о покушении на меня находится в моем архиве и в нескольких экземплярах в различных местах для того, чтобы на случай, если пропадет один экземпляр, остался другой, так как дело это характеризует то положение, в котором очутилась Россия во время управления Столыпина. Дело это, составленное из официальных документов, несомненно, устанавливает следующие факты: Казанцев - гвардейский солдат в отставке - был один из агентов охранного отделения, которых Столыпин именовал "идейными добровольцами", то есть такими лицами, которые занимались делами секретной полиции, охраной или убийствами тех лиц, которых они считали левыми и вообще опасными для реакционного течения.

Казанцев принимал участие в убийстве Герценштейна в Финляндии, совершенном агентами охранного отделения и агентами "Союза русского народа", который в то время слился с охранным отделением так, что трудно было найти, провести черту, где кончаются агенты секретной полиции, охранного отделения и где начинаются деятели так называемого "Союза русского народа", действующего в Петербурге под главным начальством доктора Дуброва, а в Москве - Грингмута, затем, после его смерти, протоиерея Восторгова.

Убийство Герценштейна произведено под главным начальством доктора Дубровина агентами полиции и "союзниками". Затем у главы "Союза русского народа" явилась мысль убить и меня. Об этом вопросе было обсуждение между главными "союзниками"; об этом, вероятно, знал и градоначальник Лауниц. Пресловутый князь М. М. Андронников [видимо, М. Андронников дал эту телеграмму с санкции Столыпина, чтобы вообще воспрепятствовать возвращению Витте в Россию. - Ю. С.], конечно, втерся в "Союз русского народа" и к Дубровину, и к Лауницу, и так как он у них узнал, что в случае если я возвращусь в Россию, то меня убьют, то и дал мне телеграмму в Париж, чтобы я не возвращался.

Секретарь доктора Дубровина Пруссаков, который затем рассорился с Дубровиным и дал показание судебному следователю, указал, что Дубровин говорил своим сотрудникам о необходимости меня убить и, главное, овладеть документами, которыми я обладал и которые находятся у меня в доме, что будто бы (чему я не верю) на необходимость уничтожить все находящиеся у меня документы имеется высочайшее повеление государя, ему переданное.

Таким образом, Дубровин очень интересовался и науськивал некоторых лиц на то, чтобы меня убить и овладеть моим домом или его разорить. Из следствия видно, что исполнение этой задачи взяли на себя не Дубровин и петербургские "союзники", а почли более удобным поручить это дело московским "союзникам", а Казанцева, который участвовал в убийстве Герценштейна, командировать для этого в Москву.

В Москве Казанцев поступил под главенство графа Буксгевдена, чиновника особых поручений при московском генерал-губернаторе, и сделался как бы управляющим его домом, хотя его домом, собственно, не занимался, а имел какую-то кузницу около Москвы, где, между прочим, и изготовлялись различные снаряды.

Таким образом, ясно, что петербургская боевая дружина, находящаяся в главном распоряжении Дубровина, Не решилась совершить на меня покушение, боясь, что сейчас же будет открыта, и для отвода глаз это поручение передала в Москву. В дальнейшем главную роль играли: граф Буксгевден, чиновник особых поручений при московском генерал-губернаторе, и агент охранного отделения и вместе с тем член "Союза русского народа" и монархических крайних московских партий Казанцев.

Казанцев приобрел некоего Федорова; Федоров был искренним революционером, анархистом, хотя рабочим; по умственным способностям полукретин; затем другого рабочего, тоже крайне левого направления, Степанова.

Из Москвы экспедиция, состоящая из этих трех лиц, приехала в Петербург, остановилась в меблированных комнатах, находящихся близ Невского проспекта, в самом центре города. Затем, очевидно, Казанцев имел сношения и с здешними крайне правыми группами, а именно с Дубровиным, а также и с группой "Михаила Архангела".

Эти лица, вероятно, адские машины получили от некоего Казаринова, поэтому Казаринов, интересуясь, какое разрушение произведут эти машины, и поселился против моего дома в меблированных комнатах.

29 января они через соседний дом Лидваля прошли, поднялись там на крышу сарая, с этой крыши пролезли на крышу моего дома, где помещаются кухни и людские, а оттуда влезли на крышу моего главного фасада и заложили адские машины; очевидно, они ожидали взрыва в 9 часов вечера, но взрыв не последовал. Так как взрыв не последовал, то из следствия видно, что на другой день тот же самый Федоров был отправлен к моему дому утром и должен был влезть опять тем же путем на крышу и бросить в эти трубы тяжесть, которая должна была разбить адские машины и тем произвести взрыв, но когда он подходил к дому, то его предупредил Казаринов, что все раскрыто, машины из труб вынуты, и эти лица с огорчением возвратились в Москву, причем Федорову и Степанову было внушено, что я должен быть убит по решению главы революционно-анархической партии как крайний ретроград, который подавил революцию.

Приехавши в Москву, как показывает следствие, тот же самый Федоров под руководством Казанцева убил депутата I Государственной думы и одного из редакторов "Русских ведомостей" Иоллоса. Совершив это убийство, они изготовили бомбы и приехали в Петербург для того, чтобы бросить мне бомбу, когда я буду ехать на улице-Из того же следствия видно, что в Москве всем этим руководил чиновник при московском генерал-губернаторе граф Буксгевден и что он, Буксгевден, когда Казанцев должен был совершить через Федорова мое уничтожение, приезжал в это время в Петербург.

Я Буксгевдена лично не знаю, по рассказу же бывшего московского генерал-губернатора Дубасова и его супруги граф Буксгевден представляет собою на вид человека очень скромного, сам он состояния не имеет, но его жена имеет, и человек он более нежели ограниченный, весьма серый...

Когда вторично приехал сюда Казанцев вместе с Федоровым и Степановым, то тогда уже была II Государственная дума открыта, и Степанов сказал некоторым из членов Думы крайне левой партии о причинах, почему они приехали и затем как они убили Иоллоса.

Эта партия, крайне левая, всполошилась и объяснила Федорову и Степанову, что они являются игрушками в руках черносотенцев, что Иоллос убит по постановлению черносотенной партии их руками. Казанцев уверил Федорова, что Иоллоса нужно было убить, потому что Иоллос похитил значительные суммы денег, которые были собраны на революцию.

Вследствие такого разоблачения Федоров решил убить Казанцева, чтобы отомстить ему за его обман. Поскольку было решено бросить мне бомбу, когда я отправлюсь в Государственный совет, то 29 мая они поехали недалеко от Пороховых начинить взрывчатым веществом бомбу, которую привезли с собою из Москвы. В то время, когда Казанцев начинял эту бомбу, Федоров подошел к нему сзади и кинжалом его убил, прободав ему горло. Таким образом, бог спас меня и вторично.

Так как Казанцев был агентом охранного отделения, для меня несомненно, что все, что он делал, было известно и петербургскому охранному отделению, и "Союзу русского народа", и когда он был убит, то полиция сейчас же узнала, кто убит, тем не менее полиция сделала так, как будто убит неизвестный человек, и дала время, чтобы Федоров и Степанов могли скрыться, потому что, очевидно, если бы они были арестованы, то все дела были бы раскрыты и было бы раскрыто, откуда было направлено покушение на мою жизнь.

Федоров и Степанов скрылись. (Степанов скрылся где-то в России и до сих пор, вероятно, находится в России, но полиция во время Столыпина все время делала вид, как будто она его найти не может.) А Федоров перебрался через финляндскую границу в Париж и там сделал все разоблачения.

...Вследствие моих настояний судебный следователь потребовал от Франции возвращения Федорова; я настаивал на том перед министром юстиции. Наконец после долгих промедлений, Федоров был потребован, но французское правительство Федорова не выдало, и когда я был в Париже и спрашивал правительство о причинах, то мне было сказано, что Федоров обвиняется в политическом убийстве, а по существующим условиям международного права виновные в политических убийствах не выдаются; но при этом прибавили: конечно мы бы Федорова выдали ввиду того уважения, которое во Франции мы к вам питаем, тем более что Федоров в конце концов является все-таки простым убийцей, но мы этого не сделаем, потому что, с одной стороны, русское правительство официально т р е б о в а л о выдачи Федорова, а с другой стороны, с л о в е с н о н а м п е р е д а е т, ч т о б ы л о б ы п р и я т н о, е с л и б ы н а ш е т р е б о в а н и е н е и с п о л н и л и.

Я знал, что правительство будет отказываться, что Казанцев есть агент охранного отделения, и поэтому старался иметь в руках к этому доказательства. Сколько раз я ни обращался к судебному следователю, но он по этому предмету не делал никаких решительных шагов, он все требовал от охранного отделения и от директора департамента полиции, чтобы ему дали ту записку, которую я получил после того, как у меня были заложены адские машины, в которой меня уведомляли, что от меня требуют 5 тыс. руб. и что в противном случае на меня будет сделано второе покушение, именно ту записку, которую я имел неосторожность передать директору департамента полиции. На все его требования этой записки он не получал под тем или другим предлогом.

Наконец я вмешался в это дело, писал директору департамента полиции, просил вернуть записку; директор департамента полиции долго не отвечал и потом ответил, что он эту записку передал в охранное отделение, а там ее найти не могут.

Перед самым окончанием следствия судебный следователь Александров получил явное доказательство, что Казанцев есть агент охранного отделения, и так как он, видимо, был вынужден вести все следствие таким образом, чтобы свести на нет, то, вероятно, из угрызения совести, в последний раз, когда он у меня был, он мне показал фотографический снимок записки и спросил, та ли это записка, которую я послал директору департамента полиции и в которой требовалось от меня 5 тысяч рублей. Я посмотрел и говорю: "Та самая, где это вы эту записку постали?" Он мне сказал буквально следующее: "У меня есть другое дело, дело не политическое, и мне нужен был почерк одного агента сыскного отделения петербургского градоначальства; поэтому я пошел в это отделение, чтобы попросить образец почерка этого агента сыскного отделения. На это заведующий архивом отделения сказал: "У нас здесь есть почерки всех агентов, как сыскного, так и охранного отделения, так как при Лаунице охранное и сыскное отделения были слиты, и вот если хотите, то можете поискать в этих шкафах".

Я взял, достал почерк этого агента сыскного отделения, а потом мне пришло в голову: "А посмотрю-ка я, нет ли здесь почерка Казанцева". Посмотрел на букву К., Казанцев. Затем взял образец почерка, и вот этот образец есть то, что я вам показываю. Я обратился к заведующему архивом и спросил его: "Чей же это почерк?" Он говорит: "Это известного агента охранного отделения Казанцева, который был убит Федоровым".

Я попросил судебного следователя, не может ли он мне оставить на несколько часов этот образец. Он оставил, и я, со своей стороны, снял фотографический снимок с этой записки. Таким образом, я получил более или менее материальное удостоверение того, что Казанцев есть агент охранного отделения.

Из всего мною изложенного очевидно, что покушение, готовившееся на меня и на всех живущих в моем доме, делалось, с одной стороны, агентами крайне правых партий, а с другой стороны, агентами правительства, и если я остался цел, то исключительно благодаря судьбе.

Когда судебный следователь сделал постановление о прекращении следствия, то я написал письмо к главе правительства Столыпину 3 мая 1910 года, в котором ему изложил, в чем дело, выставил все безобразие поведения правительственных властей, как судебных, так и административных, указал на то, что при таких условиях естественно, что высшее правительство стремилось к тому, чтобы все это дело привести к нулю, и в заключение выразил надежду, что он примет меры к прекращению террористической и антиконституционной деятельности тайных организаций, служащих одинаково и правительству и политическим партиям, руководимых лицами, состоящими на государственной службе, и снабжаемых темными деньгами, и этим избавит и других государственных деятелей от того тяжелого положения, в которое я был поставлен. Письмо это было составлено известным присяжным поверенным Рейнботом, и мне принадлежит только общая идея этого письма и в некоторых местах его стиль. Ранее, нежели послать это письмо, я его передал, одновременно и все трехтомное дело о покушении на меня, таким юристам, как члены Государственного совета - Кони, Таганцев, Манухин, граф Пален. Все они признали что письмо, с точки зрения фактической и с точки зрения наших законов, совершенно правильно и что, может быть, только стиль несколько ядовитый, но что это дело уже лично мое.

Столыпин, получив это письмо, был совершенно озадачен; он, встретясь со мною в Государственном совете, подошел ко мне со следующими словами: "Я, граф, получил от вас письмо, которое меня крайне встревожило". Я ему сказал: "Я вам советую, Петр Аркадьевич, на это письмо мне ничего не отвечать, ибо я вас предупреждаю, что в моем распоряжении имеются все документы, безусловно подтверждающие все, что в этом письме сказано, что я ранее, нежели посылать это письмо, давал его на обсуждение первоклассным юристам и, между прочим, такому компетентному лицу, престарелому государственному деятелю, как граф Пален".

На это Столыпин ответил: "Да, но ведь граф Пален выживший из ума". Этот ответ показывает степень морального мышления главы правительства. И затем он раздраженным тоном сказал мне: "Из вашего письма, граф, я должен сделать одно заключение: или вы меня считаете идиотом, или же вы находите, что я тоже участвовал в покушении на вашу жизнь? Скажите, какое из моих заключений более правильно, то есть идиот ли я или же я участвовал тоже в покушении на вашу жизнь?" На это я Столыпину ответил: "Вы меня избавьте от ответа на такой щекотливый с вашей стороны вопрос".

Затем я уехал за границу и несколько времени никакого ответа от Столыпина не получал, и уж когда я вернулся в Петербург, то через семь месяцев получил от него ответ, весьма наглый, на мое письмо. В этом ответе - это было письмо от 12 декабря 1910 года - он самым бесцеремонным образом отвергает некоторые факты и входит в довольно наглые инсинуации.

Я не преминул дать ему подобающий ответ, ответ весьма жестокий, но вполне им заслуженный, но в котором в заключение я высказал, что так как, очевидно, между главою правительства, министром юстиции и мною по этому предмету существуют разногласия, то я прошу, чтобы все это дело было поручено рассмотреть кому-нибудь из членов Государственного совета - сенаторов, юристов, близко знакомых со всем следственным делом, для того чтобы они высказали - кто из нас прав: я ли, утверждая, что все следствие было сделано с пристрастным участием агентов правительства и что следствие было ведено для того, чтобы прикрыть все это, или же он, Столыпин, и его министр юстиции Щегловитов, который утверждает противное, а именно, что правительство здесь ни при чем. Я перечислил тех членов Государственного совета, которым я просил бы передать это дело для дачи заключения его величеству. Перечислил я лиц всех партий, и крайне правых, и крайне левых, так как для меня безразлично, кто будет производить это рассмотрение, ибо каждый из них не мог бы прийти к иному заключению, чем к какому я пришел, потому что каждый из этих лиц - член Государственного совета и при каких бы то ни было политических разногласиях и личных чувствах в отношении ко мне никто бы не уронил себя до такой степени, чтобы не признать того, что я утверждаю, так как это вытекает математически из всего обширного дела, у меня имеющегося.

Должен сказать, что как первое письмо, так и ответ Столыпина и второе письмо обсуждались в Совете министров. Через некоторое время после моего второго письма я получил краткий ответ от главы правительства, в котором он меня уведомлял, что, мол, он докладывал мою просьбу о поручении расследовать дело кому-нибудь из сенаторов, что его величеству благоугодно было самому этим делом заняться и что, рассмотрев все дело, его величество положил резолюцию, что он не усматривает неправильности в действиях ни администрации, ни полиции, ни юстиции и просит переписку эту считать поконченной.

Само собой разумеется, что его величество, ни по своей компетенции в судебных делах, ни по времени, которое он имеет в своем распоряжении, не мог рассмотреть и вникнуть в дело, и эта резолюция его величества, которая, очевидно, написана по желанию Столыпина, показывает, как Столыпин мало оберегает государя и в какое удивительное, если не сказать более, положение он его, государя, ставит".

...Это - в поддых: ни Петру Аркадьевичу - коли даже в ы с к о л ь з н е т - не оправиться, ни тем, кто наверняка станет курить ему фимиам, ежели рука провидения все-таки покарает его...

Курлов документы спрятал в сейф, подумав при этом - отчего-то с тихой грустью: "Народ - беспамятен; главное, если мы Петра свалим, продержать спокойствие недели две-три, потом людишкам все надоест, да и другой скандал можно подбросить для куражу... Дело Бейлиса в кармане. Победителей помнят, про-игравшие подвержены безусловному забвению..." "В работе главное "поспешать с промедлением"

От Ниццы до Сан-Поль-де-Ванса дорога была ужасна, размыта весенним дождем; экипаж заносило то вправо, то влево, возница ругался по-испански и до того витиевато, что казалось, он не знает никаких других слов, кроме отборной брани.

- Когда подсохнет? - спросил Богров. - Когда начнется тепло?

- Сучий климат, - ответил возница, - дерьмовое захолустье, здесь никогда не бывает солнца, настоящее солнце бывает только в Мадриде, мать его так и разэдак... Навыдумывали себе, Лазурный берег, ах, Лазурный берег, дерьмовый берег, говенный климат, не страна, а балаган!

- Чего ж вы тогда здесь живете!

- Разве я живу, проклятье! Я работаю! Я работаю волом! Живут только в Испании, нигде больше не живут...

- Ну и езжайте себе в Испанию!

- А там нельзя получить лицензию на экипаж! Замучают по муниципалитетам, проклятые мадрильеньяс! Чиновники - все как один - твари! Продажные, мерзкие твари! Не люди, а червяки! Скорей бы скопить денег и вернуться...

- Так ругаете страну, а все равно хотите возвратиться в Мадрид?

- Так я же испанец! Каждый по отдельности испанец - великий человек, истый кабальеро, а все вместе - один большой бордель... Это так бывает с некоторыми народами... Вон, французы, каждый - скот и прощелыга, а все вместе - великая страна! Так бывает, ничего не попишешь... У меня подруга француженка... Ни одного испанского слова учить не хочет, ночью ласкается, говорит свои томности на французском, а я по-испански хочу! Как через стекло целуешься!

...На маленькой средневековой площади, возле арки, Богров сказал вознице остановиться, обещал вернуться через час, посулил хорошо заплатить за простой.

- Я не знаю, что такое "хорошо оплачу"! Сколько? В этой паршивой стране надо требовать точности! Сколько уплатите?

- Назовите сумму, я оставлю задаток.

- Испанцы не берут задатков! Испанец верит слову кабальеро! Идите, я стану ждать...

...Богров легко нашел ресторанчик, про который ему сказали по телефону, сел к окну; по стеклу наперегонки, будто слезы по щекам бабушки, катились быстрые струйки дождя; положил перед собою, как его и просили, книгу Жорж Санд, заказал кофе и только после этого обвел глазами посетителей: возле стойки беседовали два местных крестьянина, пили вино из бутылки темного стекла; вино было розовым, солнечным, цвет его казался противоестественным, потому что лил дождь и небо было низким, серым, ватным, пронизанным сыростью.

"Очень хочется лета, - подумал Богров. - Мечтаю о жаре, когда пот струится по спине, вдоль позвоночника; впрочем, люди ругают существующее, не понимая, что это - самое прекрасное, что может быть".

Богров достал из кармана часы, посмотрел на стрелки - время встречи.

Щеколдин пришел с опозданием в две минуты, устроился за столиком, у входа, где стояла вешалка, заказал себе спагетти по-неаполитански, полбутылки "Розе" и крестьянского сыру. Лишь после этого оглянулся, задержал взгляд на книге Жорж Санд, улыбнулся Богрову и спросил:

- Не откажите в любезности глянуть на ваш томик, я этого издания не видел.

- Любопытное парижское издание, - ответил Богров словами пароля, - с прелестными иллюстрациями художника, мне неведомого.

Поднявшись, он взял свой кофе, книгу и пересел за столик к Щеколдину.

- Ну, теперь давайте знакомиться по-настоящему, - хмуро улыбнувшись своей скорбной, располагающей улыбой, сказал Щеколдин, - я замещаю в боевой организации Николая Яковлевича, в его отсутствие обращайтесь ко мне именно так: "Николай Яковлевич"...

- Хорошо.

- Как отдыхаете?

- Я не отдыхаю, Николай Яковлевич, - ответил Богров. - Сейчас не время для отдыха, сейчас время для раздумья, для того, чтобы принять решение, окончательное - для каждого честного человека - решение.

- Будто в Петербурге нельзя думать, - снова усмехнулся Щеколдин. - Или в вашем родном Киеве... Ваш отец, кстати, сколько зарабатывает в год?

- Много.

- Это не ответ, товарищ Богров.

- Более пятидесяти тысяч, мне кажется.

Щеколдин знал от Кулябко, что Григорий Григорьевич Богров зарабатывает чуть менее двухсот тысяч, и Богрову-сыну это известно, он несколько раз выполнял посреднические функции по оформлению сделок на продажу помп юридическую сторону контракта гарантировала адвокатская фирма отца.

- Как он относится к вашей революционной деятельности?

- Резко отрицательно.

- А ваш патрон Кальманович?

- Он не знает толком о том, что я думаю.

- Но ведь он помогает нашим товарищам, разве нет?

- Это вполне легальная помощь, он ведет политические процессы, вам это известно лучше, чем мне.

- Он вам доводится свояком?

- Десятая вода на киселе, Николай Яковлевич.

Щеколдин отметил и эту ложь Богрова: ему было прекрасно известно от Кулябко, что Кальманович не только вел политические процессы, не только помогал партии финансово, но и давал в своем доме убежище социалистам-революционерам.

- А разве Фриду Розенталь он у себя не прятал? - ударил Щеколдин. Помните, из летучего боевого отряда?

- Первый раз слышу.

Фриду Розенталь выдал охранке он, Богров; девушка повесилась в Акатуе после того, как была изнасилована тюремщиками и заболела сифилисом.

- Что ж, значит, товарищ Кальманович настоящий конспиратор, - заметил Щеколдин. - Он не посвящает вас во все свои дела. Отчего? Только ли потому, что свято блюдет партийную дисциплину? Или у него есть основание не до конца доверять вам?

Богров ответил не сразу - он просчитывал, как лучше оступить: обидеться, сыграть недоумение или пустить в ход свое обаяние и юмор. Стремительная логика провокатора подсказала ему, что обижаться сейчас нельзя: вдруг Николай Яковлевич поднимется и уйдет? Тогда комбинация, коронная его комбинация с вхождением в боевую группу террора, провалится. Недоумение не п р о з в у ч и т, боевики - люди однозначные, они штучек не принимают, это с Кулябко можно играть, охранка - сентиментальна, агента бережет, где их сейчас найдешь, особенно из мира интеллигенции?!

- Куда уж доверять мне, - усмехнулся Богров, остановившись на "версии юмора". - Барич, жид крещеный - что конь леченый, горя не хлебал, побегов с каторги не имеет...

- Вы плохо ответили мне, - сказал Щеколдин. - Не рекомендуй вас достойные товарищи, я бы мог заподозрить в вас двойное дно.

Богров дрогнул, не сдержался:

- Что вы подразумеваете под "двойным дном"?

- То самое, - еще круче нажал Щеколдин.

- Вы не имеете права оскорблять меня такого рода подозрением.

- Ответьте мне, - словно бы пропустив слова Богрова, гнул свое Щеколдин, при каких обстоятельствах была арестована киевская группа анархистов-интернационалистов-коммунистов во главе с товарищами Рощиным и Нечитайло?

- Я думаю, их выдал провокатор.

Выдал их он, Богров. Именно поэтому вариант ответа был у него готов, выверен интонационно, мотивирован.

- Вы были членом этой группы?

- Да.

- Значит, вы знаете всех, кто входил в организацию?

- Почти. За полгода перед провалом мы разбились на пятерки.

- У вас есть подозрения на кого-либо?

- Нет.

- Кто избежал ареста?

- Я, в частности.

-- Чем вы это объясните?

- Благородством моих товарищей по борьбе с самодержавием. Никто из них не назвал меня.

- Кого еще не взяли?

- Не знаю... Точно - во всяком случае - не знаю... Кажется два человека из пятерки Нечитайло ушли благополучно за границу...

- Их имена вам известны?

- Нет.

- У вас в организации было обговорено заранее, чем карается предательство?

- Нет... Это, по-моему, само собою разумеется.

Щеколдин покачал головой:

- Отнюдь. Товарищи социал-демократы ограничиваются тем, что оповещают в своей прессе о провокаторстве открытого ими агента охранки и предупреждают остальных от общения с выродком... Мы же, как вам, должно быть, известно, караем измену смертью... Вы знаете об этом?

- Я слыхал... Но кое-кто ушел от возмездия, Николай Яковлевич.

- Татаров не ушел. Лысков не ушел. Потапчук не ушел. Гринберг не ушел... Никто никуда не денется, вопрос времени... Вы, кстати, готовы к тому, чтобы в случае, если мы примем ваше предложение о терроре, - подписать добровольное обязательство казнить провокатора, коли в этом возникнет нужда?

- Конечно.

- Как, по-вашему, товарищ Богров, кто сейчас в России является самым главным врагом революции?

- Министр юстиции... Щегловитов...

- А отчего не царь? - медленно приблизившись к Богрову, прошептал Щеколдин. - Вы боитесь поднять руку на царя, Дмитрий Григорьевич?

- Я... Я не боюсь поднять на него руку... Но это...

Щеколдин откинулся на спинку стула, усмехнулся:

- Вы готовы на смерть, товарищ Богров? Или думаете, что вам удастся избежать ареста сатрапов после центрального акта?

- Конечно, я мечтал бы избежать ареста, Николай Яковлевич, я не смею лгать... Но, полагаю, коли чаша смерти уготована мне, я найду в себе силы испить ее достойно.

- Почему вы назвали Щегловитова, а не Столыпина?

- Потому что Столыпин... Его так охраняют после всех покушений... Столыпин есть Столыпин.

- А вы готовы к тому, чтобы убить его?

- Да, если партия социалистов-революционеров, истинно народная партия, возьмет этот акт на себя, научит меня действию, организует слежение за премьером, выделит мне помощников и руководителя, продумает вопрос возможного спасения...

- Партия не приемлет такого положения, при котором ей ставят условия, товарищ Богров: однозначное "да" или "нет", "готов" или "не могу".

- Я ведь сам искал вас, Николай Яковлевич, я сам просил Егора Егоровича устроить мне встречу с вами...

- Молодость, порыв, желание революционного аффекта, всяко бывает... В казино часто играете?

- Ни разу не играл...

- Зря. Сегодня в девять встретимся у входа... Успеете добраться до Монте-Карло?

- Ежели дождь кончится...

- Хорошо... В девять... Меня не ищите, я сам вас найду.

- До встречи, Николай Яковлевич, - ответил Богров.

Он успел приехать к девяти, постоял возле входа, освещенного ярким светом газовых фонарей; Николая Яковлевича не было; по-прежнему моросил дождь, словно бы процеженный сквозь сито; воробьи, однако, гомонили совсем по-летнему, как в мае на Крещатике; пошел через мокрый парк в кафе, заказал перно, выпил, не разбавляя водою, ощутил во рту вкус и запах мятных капель - как только французы хлещут эту гадость с утра и до вечера? "Откуда он узнал про выдачу Рощина? - в который уже раз спрашивал себя Богров, наново анализируя разговор с Николаем Яковлевичем. - Они ничего не могут знать обо мне, ведь я говорил только с Кулябко, рапорта в тот раз не писал, дело было срочное, вечером я рассказал, где будет сходка, а ночью всех взяли. Если бы родилось подозрение, оно бы родилось тогда, три года назад, а я потом встречался с Рощиным, после его побега, он no-прежнему верил мне, нет, нет, у них не может быть подозрений, Кулябко говорил, что если он узнает об опасности, грозящей мне от "товарищей", то сразу предупредит, чтобы я мог скрыться... Если я доведу операцию с проникновением в террор до конца, тогда я стану первым... Кулябко прав. Хотя нет, это будет мое дело вместе с фон Коттеном, а не с Кулябко. Жаль, Кулябко более искренний человек, в нем нет барства, а Коттен все-таки сноб, хозяин..."

Богров вздрогнул, даже голову втянул от ужаса, когда ощутил у себя на плече тяжелую руку; стремительно обернулся: над ним стоял Щеколдин в мокром реглане; лицо доброе, глаза светятся улыбкой:

- Пошли, Дмитрий Григорьевич, простите, что припозднился, глядел, не топают ли за вами, тут ведь охранка тоже довольно игриво работает... Вы, к счастью, чистый, а для нашего дела, особенно будущего, какое вы предлагаете, сие - самое главное.

До казино добрались быстро; Щеколдин не произнес ни слова (ротмистр Асланов особенно отмечал в своем агенте прекрасную особенность: давить жертву не столько словом, сколько молчанием, средоточием, п а у з о й).

Купив жетонов для игры в рулетку, Щеколдин спросил:

- У вас сколько денег с собою?

- Пятьдесят франков.

- Отец не субсидирует?

- Мне неприятно брать его деньги...

- Отчего?

- Покуда русский народ живет в нищете, стыдно барствовать.

- Барствуют иначе, Дмитрий Григорьевич... Покупайте жетоны, я хочу поглядеть вас в деле...

Они прошли в зал; было здесь сумрачно, низкие зеленые абажуры высвечивали одно лишь изумрудное сукно рулеток; было их здесь восемь, вокруг каждого стола тесно толпились люди; все вроде бы и молчали, однако в огромном зале слышался постоянный тревожный гул голосов, будто на бирже, за момент перед тем как начаться буму. Крупье восседал возле каждого стола как на троне, расставлял по номерам жетоны, словно дирижер, лихо манипулируя своей палочкой.

Щеколдин протолкался к тому столу, где ставки были самые высокие, минимальная - двадцать франков; три игры наблюдал - лицо каменное, бесстрастное; один только раз глянул на Богрова, когда дама с серебряными кудряшками сняла крупный выигрыш, что-то около двух тысяч.

Когда до начала шестой по счету игры осталось несколько мгновений и большинство ставок уже было сделано, Щеколдин сказал Богрову:

- Поставьте все свои деньги на цифру четыре, вы выиграете.

Сам же поставил на семь и на тридцать два, пополам с тридцатью тремя.

Фишка остановилась на тридцати трех; крупье подвинул своей палочкой щеколдинский выигрыш, более трехсот франков; сдержанно поблагодарил, когда Щеколдин бросил ему через стол чаевые за хорошую игру - жетон в пять франков.

- У вас было предчувствие, что проиграете? - спросил он Богрова.

- Я доверился вам.

- Держите, - сказал Щеколдин, - здесь двести франков. Попробуйте теперь сами.

Богров пожал плечами:

- Я не могу принять ваши деньги, Николай Яковлевич.

- Это н а ш и деньги, - ответил Щеколдин. - Я имею в виду не наш совместный выигрыш, а нечто совершенно другое, думаю, вы понимаете меня?

- Вы хотите сказать, что эти деньги принадлежат не нам?

- Именно это я и хотел сказать.

- И те, кому они принадлежат, хотят, чтобы я проиграл их?

- Те, кому они принадлежат, хотят видеть, к а к вы играете.

- Игра должна кончиться выигрышем, Николай Яковлевич, это - закон, здесь я не выиграю, каждый живет своей методой.

- Так я не держу вас, идите к любому столу...

Богров отошел туда, где игра начиналась с пяти франков, а не с двадцати, и сделал сразу десять ставок: Щеколдин понял, что тот играет здесь давно, лгал, будто ни разу не был в казино; выиграл семьдесят франков, сел на освободившийся стул, достал из кармана блокнотик и карандаш, начал записывать те номера, на которые падали выигрыши, - так только профессионалы себя ведут, дилетанты быстро проигрываются и отваливают восвояси, лишь м а с т а к норовит выстроить схему; коли, к примеру, давно не выпадало на первую десятку из тридцати шести заветных цифр, надо ставить именно на первые, глядишь, десяток тысяч в кармане, шальные, счастливые, с л а д к и е деньги!

Щеколдин видел замершее, отстраненное лицо Богрова и стремительные глаза, алчно следившие за стремительным бегом шарика, пущенного рукою крупье на мягко вертевшуюся рулетку.

"Костистый мальчик, - подумал Щеколдин, - ухватистый. Врет красиво, уверенно; внутри у него сомнения нет, живет собою, челюсти крепкие, но запугать его можно, слишком высоко о себе думает, а на донышке в нем страх".

Богров выиграл еще два раза, снова по м е л о ч и, потом собрался еще более, спружинился весь, начал кусать заусенцы, сделал крупную ставку, ошибся на одну цифру, проиграл и лишь после этого начал искать глазами Щеколдина; подошел к нему:

- Дайте в долг, до завтра, Николай Яковлевич.

Щеколдин вытащил из кармана толстую, н е с ч и т а н н у ю пачку денег, протянул Богрову молча.

Тот пошел в кассу, вернулся к столу, снова начал ставить по мелочи, пару раз выиграл, потом ж а х н у л тысячу франков на цифру одиннадцать, она еще ни разу не игралась за вечер; шарик остановился на двенадцати. Богров поставил еще одну тысячу на одиннадцать, и шарик вновь лег рядом на десять.

Богров съежился, плечи его расслабились, лицо сделалось серым, и он не сразу даже понял, отчего оказался за столом один: почти все игроки столпились там, где весь вечер стоял Щеколдин. Невысокий, неряшливо одетый итальянец, с толстенной сигарой в углу толстого, безобразного рта, выиграл, поставив на цифру "четыре" сто франков. Крупье подбросил ему тридцать шесть жетонов по сто каждый. Итальянец, не выпуская обслюненной сигары изо рта, сказал крупье:

- Поставьте снова на четыре - все деньги.

За столом сделалось так тихо, что было слышно, как потрескивает табак, когда итальянец глубоко затягивался, так глубоко, что сигара его делалась на мгновенье словно бы разрезанной красным ободком шипящего жара.

И снова шарик, стремительно вращавшийся по громадной ребристой рулетке, остановился на цифре четыре.

Прибежал директор казино, следом за ним появились служители в форме, принесли аккуратный ящичек, там - в упаковке - деньги, сто двадцать девять тысяч шестьсот.

- Поставьте все это на цифру четыре, - повторил итальянец и, только сказав это, начал багроветь, будто после апоплексического удара.

Директор вызвал другого крупье, чтоб не было никаких подозрений в сговоре, тот воссел на трон, крутанул шарик, и снова выпала четверка.

Итальянец поднялся и, сгибаясь пополам от истерического смеха, пошел по казино, словно бы подстреленный, никак упасть не может, еще бы, четыре с половиной миллиона, состояние!

- Вот так надо играть, Дмитрий Григорьевич, - вздохнул Щеколдин, наблюдая, как служители накрывали столы черным сукном, - работа казино была прервана, все деньги из кассы взяты п о д л о п а т у. - А вы - суетились...

- Я должен вам четыре тысячи, - сказал Богров. - Куда принести их вам завтра к вечеру, Николай Яковлевич?

- Не к спеху. Отдадите позже.

- Это долг чести, я не могу...

- Можете, - убежденно сказал Щеколдин. - Пить станем?

- Я бы выпил.

Они зашли в кафе, Щеколдин заказал водки "Попофф", официант, конечно же, не понял, принес две рюмашечки по тридцать граммов, Щеколдин несколько раздраженно дважды повторил:

- Бутылку, я прошу бутылку, понятно, бутылку!

По-прежнему раздраженно проводив взглядом официанта, Щеколдин сказал:

- Мне этих паршивых денег не жаль, Дмитрий Григорьевич, мне жаль другого вы мелко играли, вы нервничали, вон даже на мизинце до крови кожу обгрызли... А ведь казино - шуточный риск в сравнении с нашим делом... Вы нравитесь мне, в вас есть задор и ум, но, прошу вас, подумайте еще, время п о к а есть, в какой мере вы готовы к делу? После того как вы скажете "да" и узнаете объект, против которого надо будет работать, отказ выполнить приказ, уклонение от д е л а означает для вас смерть. Только поэтому я и повторяю вам: думайте, у вас еще есть время. Не скажу, чтоб много, но - есть.

"А ведь я так и пропасть могу, - подумал вдруг Богров. - Не заиграться бы... А что вообще-то значит заиграться? Этот итальянец, который сегодня снял банк казино, играл ведь, но не заигрался? Почему? Фатум? Или был в сговоре с первым крупье, которого потом заменили? Какой смысл тогда было оставлять деньги на четверке в третий раз? Просто он знал, что будет выигрыш, он был н а д игрою, над нами, мелочевками, он делал главное дело жизни, его ж теперь все узнают".

- Теперь, - усмехнулся Щеколдин, - этого синьора Энрике Грасиани вся Европа узнает, завтра же в газетах раструбят.

Богров вздрогнул даже, - так Щеколдин угадал его мысль.

- Да, память многого стоит.

- Она стоит всего, - подтвердил Щеколдин, - ибо одна лишь дает истинное бессмертие.

- Я думал об том же, - невольно для себя признался Богров.

- Я почувствовал. Вы правы, человек, который сможет казнить Столыпина, станет главным человеком мира в двадцатом веке, это уж точно.

- Как мне найти вас завтра, Николай Яковлевич?

- Никогда не задавайте такого вопроса впредь, - жестко отрезал Щеколдин. Никогда и никому.

Официант поставил на стол бутылку водки, недоуменно поглядев на странного человека, заказавшего столь огромное количество русского напитка, пожелал хорошего вечера и поинтересовался, что будут заказывать себе гости на ужин.

- Спагетти, - ответил Щеколдин; Кулябко проинструктировал его: максимум скромности в тратах на себя, щедрость по отношению к Богрову. - Мне спагетти, а моему другу дайте самое вкусное из того, что у вас есть.

- Мы можем предложить великолепную мерлусу с лимоном, это наше фирменное.

- Хотите мерлусу с лимоном, Дима? - спросил Щеколдин, точно определив время, когда можно было переходить на дружество, отбрасывая отчество.

- О, спасибо, но это здесь ужасно дорого, я с удовольствием съем, как и вы, спагетти.

Тем не менее Щеколдин попросил принести мерлусу, разлил водку, чокнулся с Богровым и сказал:

- Дима, пока еще о вашем предложении знаю один лишь я, но не знают ни Виктор, ни Абрам... Лучше откажитесь, вы еще слишком молоды, мне, говоря честно, жаль вас...

Виктором был Чернов, вождь партии социалистов-революционеров, Абрамом был Гоц, брат погибшего Михаила, подвижник террора.

Кулябко инструктировал: "Главный козырь, - имена вождей - выбрасывайте в конце, когда Богров устанет, это будет для вас лучшая проверка; по тому, как он среагирует, вы поймете все про его затаенные мысли".

И снова Кулябко оказался прав, потому что Богров спросил:

- Я увижу их перед началом д е л а?

- Вы увидите их потом, Дима, когда сможете убежать сюда... После акта... Я спрашивал вас, готовы ли вы на смерть во имя нашего дела... Человек, который совершит р а б о т у, обязан остаться живым, и вы это прекрасно понимаете... Каждому движению нужно живое знамя... Скажите, Дима, вам хочется славы? Погодите, не торопитесь отвечать мне, я очень боюсь услыхать ложь, я боюсь ощутить неискренность... Скажите мне, обдумавши вопрос, ответьте честно, испепеляюще честно, как и надлежит говорить революционеру-террористу...

Богров кашлянул, чувствуя в себе остро вспыхнувший страх. "Меня затягивает, - понял он, - этот человек может погрузить в такую пучину, откуда уж выхода не будет; такой убьет, узнай про меня правду, у него порою глаза останавливаются, как у маньяка".

Но помимо его воли, словно бы кто-то другой, очень маленький и слабый, неуверенный в себе, быстрый, как зверек, алчущий ласки человека, у которого большая и сильная рука, ответил:

- Я не стану лгать, Николай Яковлевич, я испытываю ужас перед разверзшимся молчанием могилы, перед вечной недвижностью, перед крышкой гроба и гвоздями, которые проржавеют, покроются черной теплой плесенью... Да, я боюсь этого, а потому уповаю на память, которая вечна... На память поколений по тем, кто отдает себя на алтарь революции... На ее кровавый, ужасный алтарь... Но я не могу и не хочу быть слепою пешкой в руках неведомых мне мастеров борьбы, против этого восстает мое существо; я готов на все, но в союзе равных.

- Сколько времени вы еще думаете пробыть в Ницце?

- Я изнываю здесь от тоски и одиночества.

- Научитесь отвечать на вопрос однозначно, Дима. Итак, сколько времени вы можете прожить здесь?

- Сколько потребно делу.

- Хорошо, этот ответ меня устраивает.

Щеколдин снова разлил по рюмкам, выпил не чокаясь; потер лицо, улыбнулся своей внезапной, располагающей улыбкой:

- Мне пора. Пейте, Дима. Пейте. Вы весь издерганный, выпить как следует единственный способ прийти в себя...

...Наутро Богров отправил телеграмму в Петербург, Коттену, попросил срочно выслать сто пятьдесят рублей золотом, о проигрыше в казино не писал, но объяснил срочную потребность в средствах д е л о м.

В тот же день фон Коттен поручил деньги ему отправить.

Он, однако, их не востребовал, через два месяца они вернулись в петербургскую охранку. "Только по Бисмарку: "Долго запрягать, но зато ехать быстро!"

На рауте у британского посла Курлов, как всегда, шумно и весело выпил, облобызался с греческим генеральным консулом (не иначе как беглый армян, слишком уж горазд по-русски), легко и достойно прокомплиментировал жене бельгийского посланника (действительно душка, и глазенки умные), обсудил с болгарским чрезвычайным министром ситуацию в Черногории и Босне, а затем, когда гости постепенно разбились на группы по и н т е р е с а м, присоединился к Триполитову и Дмитрию Георгиевичу Беляеву, тузам питерской и московской биржи; Триполитов, однако, торопился на день ангела к дочери, пригласил Курлова на свой островок в заливе, посулив рыбалку, посетовал на то, что министерство внутренних дел до сих пор тянет с ответом на поправки к проекту по страховому вопросу, а рабочие из предпринимателей жилы тянут; с тем и откланялся.

Беляев и Курлов отошли от стола, уставленного довольно скромными яствами (британцы всегда скупердяйничали, особенно коли было загодя известно, что не пожалует никто из членов августейшей фамилии; правда, было вдосталь прекрасного эля и джина), устроились возле широкого окна и, обсмотрев друга друга наново, одновременно рассмеялись.

- Кто начнет? - спросил Курлов. - Готов отвечать за моих волынщиков, я в курсе страхового вопроса.

- Ах, да при чем здесь страховой вопрос? - сказал Беляев. - Я что-то не возьму в толк, куда вообще дело идет, Павел Григорьевич?

- То есть как это так "куда"? - удивился Курлов. - По обычному нашему пути, милый Дмитрий Георгиевич, в никуда, коли не к полнейшему бардаку!

- За такие слова ваши молодчики в околоток заберу1'

- Они у меня знают, кого брать, а кому благодарность принесть за скорбь и боль по государеву делу-Давайте - от души, выкладывайте...

- Ах, милый Павел Григорьевич, когда шеф российских жандармов предлагает высказываться от души, сразу начинаешь вспоминать знакомых по Восточной Сибири, кто - в случае чего - на службу пристроит в тамошнем акцизе... Беляев поманил лакея, кивнул на рюмку, тот сразу же подлетел с джином, наполнил высокий стакан, принес льда, лимона с содовой, намешал п о й л а, отпорхнул столь же бесшумно, как и приблизился. - Биржа пока стоит, попробовав лесной влаги из высокого тонкого стакана, продолжил он, - и вроде бы ничего трагического нет, но коли вбуровиться в толщу проблемы, страшно делается... Я виню не столько вас, центральную власть, я виню то, что происходит на местах, Павел Григорьевич... Никакой хозяйственной жизнедеятельности, кругом одни "не пущу" и "не велено"! Нельзя же так, нельзя! Чтобы поставить строительный завод в Новороссийске, компаньонам пришлось обойти следующие ведомства: губернаторство, дворянское собрание, пожарную комиссию, санитарный контроль, водный регистр, линейное управление железных дорог юга империи, уездное отделение вашего ведомства, - правда, не впрямую, а через знакомцев; статистическое бюро при земском управлении, ведомство по надзору за здравоохранительными учреждениями, городскую управу, дирекцию порта и землеустроительное бюро. Что-то я наверняка упустил...

- Ничего, и перечисленного хватит, чтобы потерять год жизни, - вздохнул Курлов. - Что вы хотите, аграрная страна, гигантские просторы, некое отталкивание всего, что связано с чрезмерно скоростной, машинной техникой... Поставили хоть дело или тянут?

- Третий месяц ждут ответа из санитарного контроля... Тот требует заключение портовиков, а наши мореходы не дают, настаивая на просвященном мнении эскулапов. Иван кивает на Петра...

- При том, что в стране острейшая нехватка строительного материалу.

- Именно.

- И вы полагаете, - медленно спросил Курлов, - что в этом виновата местная власть? Побойтесь бога, Дмитрий Георгиевич! Или - хитрите, не желаете называть вещи своими именами? Мы во всем повинны, мы! Санкт-Петербург! Кабинет министров! Мы боимся поломать привычное, жалимся обидеть губернаторов, потерять опору на местах, мы, Дмитрий Георгиевич, норовим удержать все как было, но ведь невозможно сие, никак невозможно!

- Это вы говорите, Павел Григорьевич, вы, а не я! -. улыбнулся Беляев. - Я лишь так думаю, а вот революционеры на этом строят свою пропаганду! Неужели и дальше так пойдет, неужели мы и впредь будем жить по-азиатски лениво и внутренне зло друг к другу?!

- Именно так и будем жить! Именно так!

- Тогда ждите краха! Биржа такой инструмент который не обманешь, цена она и есть цена, приказом ее не поправишь! Объясните мне отчего все так?! Отчего?

- Будто сами не понимаете...

- Понимал бы - не спрашивал, Павел Григорьевич!

- До тех пор, - упершись взглядом в зрачки собеседника, скрипуче сказал Курлов, - пока кабинет возглавляет человек, сделавший ставку жизни на представителей одного лишь аграрного класса, до тех пор, покудова вопросы промышленности и банка видятся ему в обличий бунтаря на баррикаде или Шейлока возле банковского сейфа, не ждите никаких изменений, он выше своей головы не прыгнет... А вы - молчите, по углам шепчетесь, а мне секретная информация о вашем недовольстве приходит, и оседает эта информация в пыльных шкафах, наверх не идет, кто ж на самого себя решится бочку катить?!

Беляев невольно оглянулся; Курлов захохотал в голос:

- Соглядатаев боитесь? Пока я в л а в к е - не бойтесь, всем известен мой патронаж промышленному делу, пока могу - оберегаю вас, но ведь не вечен я, Дмитрий Георгиевич, не вечен, а паче того, бесправен, коли называть вещи своими именами.

- А мы? Марионетки. Задавлены министерствами, беззаконием, инерцией страха, дремучими традициями... Что мы можем, Павел Григорьевич? Что?

Курлов молчал, по-прежнему глядя в зрачки собеседника, словно бы гипнотизировал его, подсказывая: "А ты спроси совета, спроси, я - отвечу".

И тот спросил:

- Как надо поступать нам - пока еще можем, - дабы помочь делу в империи?

- Газеты в ваших руках, мощные газеты, Дмитрий Георгиевич, а сие - сила. Неужели нет у вас толковых людей, которые так же, как мы с вами, радеют о судьбе державы? Пусть бабахнут от души! Пусть по мне бабахнут, по министерству промышленности пусть ударят, по...

Беляев понял сразу, отчего Курлов оборвал себя:

- Вот-вот... Цензура не пустит. Главу трогать ни-ни!

- А ум зачем даден? У нас все между строк читать горазды, мы не Англия, где премьера допустимо в статье ослом назвать, ничего, кроме смеха читателей, от этого не станется, а посмеявшись вдостоль, осла повалят! Так ударьте ж! Иначе - вас вскорости стукнут, да так, что костей не соберете!

Загрузка...