= 47

Домой Саша вернулась поздно, мать уже пришла с работы. На плите томился ужин.

— Я перцы фаршированные сделала, твои любимые, — крикнула ей мать из кухни. — Мой руки и будем есть.

Саша хотела ответить ей дежурное спасибо, но от пряно-острого запаха резко накатил новый приступ тошноты, причём такой мощный, что она еле успела добежать до туалета.

Хорошо хоть мать как раз грохотала чем-то на кухне и не слышала утробных звуков. Саша вымыла лицо холодной водой, посмотрела в зеркало над раковиной — лучше б не смотрела. Лицо белое как неживое, глаза вспухшие, воспалённые. Впрочем, плевать.

Она ушла в свою комнату, рухнула на кровать. Из кухни даже сквозь закрытую дверь проникал запах перцев, раздражая, вызывал новые волны тошноты. Саша с трудом, точно тяжелобольная, поднялась с кровати, распахнула настежь окно, впустила вечернюю прохладу.

Снова улеглась, свернулась калачиком — вот так, на боку тошнило меньше. Как бы хотелось отключить сейчас мысли, чувства, стереть воспоминания! Как было бы здорово — думать о том, о чём хочется думать. Но в голову настырно лезли слова Тошина, а перед глазами стояло лицо Глеба. Лицо, в котором она знала и любила каждую чёрточку. Лицо — ещё вчера такое родное, так ей казалось… а на самом деле — бесконечно чужое. Лицо — маска.

Как же права, оказывается, была мать и как унизительно осознавать себя такой беспросветной дурой. И ведь все, получается, знали о её роли, потому и смеялись над ней на дне рождения Тошина. А ей, видать, мало того унижения. Примчалась к нему, дура, тысячу раз дура… Сама предложила ему себя. Пожалуй, только тогда, когда он её прогонял, Глеб и был самим собой.

Лучше бы она ушла в тот раз, послушала его и ушла. Пусть бы страдала, пусть бы выла от тоски, чем это фальшивое счастье, от которого теперь ещё больнее. Потому что тогда ей не хватало только его, тогда она и знать не знала, каково это — быть любимой, ну, во всяком случае, искренне в это верить. А теперь у неё попросту рухнул весь мир… И как теперь жить?

Дверь приотворилась, Саша даже голову не подняла. Раствориться бы, исчезнуть, чтобы никто её больше не видел…

— Саша, ты есть будешь? — спросила мать.

От одной мысли о еде желудок, хоть и уже пустой, сжимался в спазме.

— Тебе что, нездоровится?

Надо бы ответить, но сил никаких. Да и что ответить? Разве ей нездоровится? Да она почти умерла! Еле дышит, еле шевелится, а внутри всё истерзано и кровоточит. Никогда в жизни ей не было настолько плохо.

Мать присела на кровать.

— Ты плачешь? — испугалась. — Саша, доченька, что случилось? Скажи! Что-то болит?

Эта её внезапная заполошность в голосе будто сорвала тормоза, и Саша, уже не сдерживаясь, заревела во весь голос.

— Где болит? Не пугай так меня, — мать хватала её за плечи, за лицо, пыталась развернуть к себе.

Но Саша уворачивалась, извивалась, металась по кровати, отталкивала её руки.

— Это он? — догадалась мать. — Это всё Привольнов? Он тебе что-то сказал? Обидел тебя?

Саша содрогнулась, зарыдала ещё горше. При звуке его фамилии всю её будто насквозь прошило острой болью.

— Он бросил тебя? Да? Узнал про экзамен и бросил тебя?

Вопросы матери ранили, и если бы не этот безудержный плач, который сотрясал всё тело и не давал ничего сказать, она бы, наверное, потребовала оставить её в покое, замолчать, уйти. Хотя мать тут совершенно ни при чём. Наоборот, как могла, пыталась её уберечь. И теперь ей, наверное, и правда страшно видеть дочь в истерике.

И всё-таки матери удалось её обнять, крепко прижать к себе. Саша выбилась из сил, перестала отталкивать мать и безвольно обмякла в её руках. Вскоре рыдания перешли в жалобные всхлипы, а затем и вовсе смолкли. Но мать не размыкала рук, продолжала приговаривать что-то ласковое, прижимая Сашу к груди.

После истерики на неё навалилась отупляющая вялость. Боль, конечно, не ушла, но если до этого Саше казалось, будто её кромсают изнутри, то сейчас в груди лишь едко саднило.

— Значит, бросил, — изрекла мать. Она и сама выглядела сейчас больной и осунувшейся.

— Нет, он просто сказал, что встречался со мной для того, чтобы ты поставила ему экзамен, — глухо произнесла Саша.

— Подонок, — покачав головой, процедила мать. — Хочешь, я Мишу попрошу, и он его отчислит? Найдёт повод…

— Нет, не хочу. Пусть себе учится. Просто давай больше не будем о нём говорить. Никогда. Будто ничего этого не было.

— Наоборот, лучше излить всё, что на душе. А ещё лучше сходить к психологу. Давай запишемся к какому-нибудь хорошему специалисту?

— Нет, — тихо, но твёрдо ответила Саша. — Я не собираюсь ни пред кем трясти своими душевными переживаниями. И я не хочу ничего изливать. Я хочу просто всё забыть. Его хочу забыть, понимаешь?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍


— Хорошо, хорошо, — поспешно согласилась мать, наверное, опасаясь нового приступа истерики.

Мать сидела с ней весь вечер. Больше не донимала расспросами, рассказывала про свою несчастную любовь. И Саша понимала, зачем — общее, по сути, горе должно, по мысли матери, их сблизить, а вместе вытерпеть легче. Но Саша её едва слушала, постоянно возвращаясь к сегодняшнему дню: как она стремглав вылетела из общежития, как пряталась за углом, как надрывался телефон, не умолкая, так что пришлось его выключить, как потом бродила по улицам — шла, куда глаза глядят, бесцельно, бездумно и потом, когда уже начало темнеть, еле выбралась из совершенно незнакомого района, не помня, как вообще там оказалась.

Горе раздавило её, выкачало всю энергию — наверное, поэтому удалось заснуть на удивление быстро.

Однако среди ночи Саша проснулась. Дрёма ещё сковывала её, но сердце уже щемило от боли, пока смутной и неосознанной. А как вспомнила, что случилось, так будто ледяной водой окатили. И сразу — сна ни в одном глазу. И опять нахлынуло — заструились слёзы, в груди забился плач, неудержимый, но тихий, в подушку, чтобы никого не разбудить…

Загрузка...