ДЕВЯТАЯ ГЛАВА Волшебные тайны и пружины влияния неисповедимы

Тем временем возле комитатской управы уже собирался народ. Постепенно подходили и члены комиссий. По улицам, что вели к управе, коляски шли за колясками; в четверных упряжках ехали дворяне, обутые в гамаши, в шляпах с глухариными перьями; за ними в крытых повозках, кичливо рассевшись на задних сиденьях, катили румяные, почтенного возраста крестьяне с двойными подбородками, то и дело поплевывая сквозь почерневшие зубы, которыми сжимали сигары, — они ведь тоже были олигархами в своих деревеньках. Трое конных полицейских очистили от ротозеев площадь перед комитатской управой, чтобы освободить проезд. Подковы их коней звонко стучали по мостовой, когда они одним рывком оттесняли к рыночным палаткам толпу зевак. Все лавки были заперты, а эта значило, что осторожные торговцы считали вполне возможным какой-нибудь небольшой скандал.

Правда, любопытным еще почти нечем было поживиться, хотя требования у них были более чем скромные, и даже появление губернаторского егеря (нашего друга Бубеника) вызвало волнение. Егерь тащил на подносе завтрак из кафе «Серебряный рак» в губернаторский дом, из чего можно было заключить, что губернатор в в самом деле приехал ночью, а сейчас велел принести себе завтрак (хоть бы подавился им!). Иногда подъезжала занятная упряжка или интересные господа. Вот четверка вороных графа Топшиха — эх, и хорошо бы положить в карман те денежки, что они стоят! Следом подкатила простая повозка, вся белая, запряженная двумя превосходными липицкими конями. С заднего сиденья с трудом слезла пожилая чета. Судя по одежде и облику, можно было подумать, что это нотариус со своей подругой жизни, но соскочившая с переднего сиденья прекрасная девушка, в изысканном кружевном платье и флорентийской шляпе, украшенной сиренью, могла сойти и за графиню. Легкий гул прошел по толпе зевак.

— Смотрите, Мари Тоот!

— Э-эх! — послышались восхищенные возгласы, и знатоки даже прищелкнули языками.

— Ее привезли специально напоказ, — злословили стоявшие кучками женщины.

— А зачем такую показывать? Хоть в стене ее замуруй, все равно женихи отыщут.

Толпа почтительно пропустила госпожу Тоот, которая вместе с дочерью направилась к дверям комитатской управы. Господин Михай Тоот отстал от них, отдавая распоряжения кучеру, и тут какая-то задорная старуха торговка, знавшая его (впрочем, кто не знал господина Тоота?), окликнула из палатки и весело, скорее в шутку, предложила свой товар:

— Ваше благородие, купите тухлые яйца. По сниженной цене. Три крейцера штука.

— Тетушка Мачкаш, а свежие сколько стоят? — спросил Михай Тоот, обернувшись к торговке.

— Только два крейцера.

— Ай-яй, — шутливо попрекнул ее господин Тоот, — как же могут плохие яйца стоить дороже хороших?

— А так, — смеясь, ответила торговка, — что из свежего яйца только цыпленок вылупится, а из тухлого двуглавый орел.

— Ладно, тетушка Мачкаш, — сказал набоб. — Покупаю все ваши тухлые яйца. А ну, Палко, спрыгни-ка, собери их все и сложи на задник. И у других торговок скупи все тухлые яйца до последнего.

— А потом что с ними делать? — с любопытством осведомился кучер. Тоот шепнул ему на ухо:

— Подъедешь с ними к «Голубому шару», прямо под навес, и хлопнешь их там о столбы.

— Понял, ваша честь.

Господин Тоот отдал Палко десятифоринтовую ассигнацию, чтобы он уплатил за яйца, а сам скрылся в дверях управы. Устроив семью на хорах, прошел в зал заседания, где собралось уже порядочно людей. Кое-кто устроил смотр красавицам на хорах, что было недурным развлечением; другие блуждали глазами по висевшим на стене портретам пятидесяти четырех губернаторов, при этом с нетерпением поджидая пятьдесят пятого. Многие, сбившись в кучки, оживленно беседовали.

— Чую запах пороха в воздухе, — пророчил Иштван Киилени.

— А будет что-нибудь? — выведывал у посвященных вертлявый Эден Вилеци.

Палойтаи, почувствовавший себя вождем, застегнулся на все пуговицы и только одними «но-но» и «н-даа» давал понять, что он и значительнее других, и больше знает.

— Многие окружили Михая Тоота. Он виделся с новым губернатором. Ведь прошел уже слух, что губернатор, отстав вчера вечером от поезда, завернул вместе с охотниками к Тооту и оттуда ночью приехал в город. Его спросили одновременно четверо:

— Ну, каков он? Михай Тоот пожал плечами.

— Мне понравился.

— А верно, что он на Дон-Кихота похож?

— Я никогда не видел Дон-Кихота, — уклончиво ответил Тоот.

— Он больше на Питта похож, — заметил комитатский остряк, редактор Клементи.

— Чем же?

— Да тем, — объяснил Клементи, — что ни Питт, ни он не знают венгерского языка.

— Коперецкий безупречно говорит по-венгереки, — возразил Михай Тоот.

Тем временем слетались все новые и новые члены комиссии и вместе с ними — различные слухи то с улицы, то из зала, то из внутренних покоев.

— Губернатор уже одевается. Вокруг него целый двор, коньяку там выпито уйма! Гайдук только что понес из кофейни четвертую бутылку.

— Да, собрались лизоблюды, как вокруг Людовика XIV при одевании. Только что Коперецкому подает штаны не кентерберийский епископ, а Янчи Чова.

— Большая разница. А все же пора выгнать этого Янчи Чову, преотвратительный тип, — заметил кто-то, и окружающие стали искать глазами председателя опекунского совета Миклоша Пехея, у которого Чова, разорившийся помещик, служил писарем.

— Ничего из этого не выйдет, — перебил их знаток всех закулисных тайн, редактор Клементи. — В опекунском совете прочнее всех сидит Янчи Чова, хотя он только и делает целыми днями, что ногти чистит. Тем не менее он непоколебим. Любой может пасть, но не он. У Янчи имеется такой амулет, благодаря которому он всегда на коне.

— А именно?

— У него есть рецепт от желудочных колик какого-то венского эскулапа, а председателю, которого частенько мучают колики, помогает только это снадобье. Так что при всяком приступе он отправляет гайдука за Човой. Чова идет заказывать лекарство по рецепту, но рецепт не выпускает из рук, чтобы председатель не мог его переписать. Дядюшка Пехей уже давным-давно выставил бы Янчи — ведь его легкомысленные выходки кого угодно выведут из себя, но как старик ни скрежещет зубами, а в конце концов всегда приходит к тому же: «Не могу его выгнать, да и только. И все из-за этого проклятого рецепта!» А мошенник Чова только посмеивается себе в ус, отлично понимая, что незаменим в государственном аппарате.

Просочились слухи, не то чтобы значительные, однако ж довольно интересные. Рассказывали, будто накануне вечером какой-то рекрут напал на Полтари (вот бы пристукнул его!), а жена Полтари потеряла свою алмазную пряжку у Раганьошей, выпив слишком много за ужином. Такой чепухой развлекались их благородия и превосходительства. Но весть о том, что Михай Тоот скупил все тухлые яйца и велел их куда-то увезти на своем шарабане, имела уже политическую окраску. Поэтому тотчас заработала критика:

— Стало быть, уже и Михай Тоот подался в карьеристы? Наш единственный демократ? Хороши же у нас дела! Может, ему захотелось получить дворянство?

Отцы, у которых были сыновья-женихи, взяли под защиту Михая Тоота. В конце концов, он имеет право делать со своими деньгами, что захочет. Нельзя считать его за это изменником родины! Ну, захотелось ему торговок выручить. Словом, причуда, вот и все. Когда у человека много денег, почему не может быть у него и много причуд?

А в губернаторских апартаментах тем временем царила великая суета. Здесь собралось немало господ. Был там, конечно, и Пал Ности, было еще пять-шесть каких-то Ности (с утренним поездом и Фери прибыл на торжества), двое Раганьошей (дамы из этого дома уже расположились на хорах), Хорты, Левицкие, Хомлоди. Губернатор одевался во внутренних покоях; гонцы приходили и уходили, приносили вести о настроении в зале собрания. Губернатор считал пока что своей важнейшей задачей натянуть на ноги сапоги. (Беги, Бубеник, разыщи где-нибудь Federweiss! [44]) В самом деле, это была первая трудность, с какой столкнулся правитель комитата, — будут еще и другие, но не такие уж большие. Однако становилось заметным отсутствие вице-губернатора — без него ведь «казнь» состояться не могла, он должен был произнести приветственную речь. Правда, говорят, он всю ночь разыскивал драгоценности жены и теперь спит. А вдруг он не приготовил речи? Эх, за Полтари беспокоиться не следует. Как только он откроет шлюзы своего красноречия, никакой водопад с ним не сравнится. Так что бояться нечего лишь бы он не проспал. А это легко может статься, ибо кто спит тот не думает, а только сны видит, во сне же может представиться, будто он стал королевским советником без всяких трудов и даже орден «Золотого руна» получил, — уж мед, так и ложкой. Словом, не послать ли за ним гайдука, чтобы поторопился, — не может же губернатор со свитой войти в зал, пока его нет там. В губернаторские покои также принесли весть о том, что Михай Тоот скупил все тухлые яйца, дабы изъять их из обращения, как недостойное оружие.

— Михай Тоот — порядочный человек!

— И у него красавица дочь, — живо заметил Хомлоди.

— Лакомый кусочек, — ухмыльнулся Мишка Хорт, — а какие у нее ручки! Старик Ности отозвал сына к оконной нише.

— Фери! — тихо сказал он. — Это та самая, о которой я тебе еще дома говорил. Вот она, та спасительная дощечка, на которой все мы, даст бог, на берег выплывем. У девицы будет больше миллиона. Так что, сынок, — на арену!

— Гм, надо будет поглядеть, — заметил экс-подпоручик. — . Знаешь что, попроси Раганьошей пригласить ее на ближайший вечер.

— Это невозможно, — задумчиво промолвил старик Ности, — потому что отец ее тот самый парижский господин, с которым у Раганьоша illo tempore [45] состоялась дуэль. Тебе же известна эта история. Графине больно было бы напоминание о том, что муж женился на ней в минуту крайней нужды.

— Ах вон оно что! А как же попал он в наш комитат?

— Месяца четыре назад он купил рекеттешское имение, пять тысяч хольдов primae clasis [46]. Были у него и фабрики, но зато и причуд немало, ибо в один прекрасный день по какому-то капризу он прекратил производство и теперь стал владельцем целой кучи акций. Говорят, они только купоны теперь целую неделю стригут.

— Что ж, такого рода стрижка мне по вкусу. Но как он нажил такое огромное состояние?

— О, это очень занятная история, но сейчас некогда рассказывать. Да и не думаю, что ты так уж привередлив относительно происхождения денег. Впрочем, в данном случае ты и в этом можешь быть спокоен.

— О, милый папенька, — напыщенно воскликнул Фери. — Спасибо за хорошее мнение обо мне. У твоего примерного сына будет еще достаточно времени выслушать эту историю и тогда, когда он приступит к закладке фундамента. А кто же представит меня?

— Попроси своего дядюшку Хомлоди.

В эту минуту губернатору принесли депешу. Ности, приоткрыв дверь, сообщил ему об этом, так как губернатор все еще не был одет.

— Тебе депеша!

— Вскрой ее, пожалуйста, и распишись вместо меня. Ности вскрыл. Депеша была шифрованная, от министра внутренних дел.

Ности снова отворил дверь. — Я не могу ее прочесть. Где у тебя ключ?

— Какой ключ? — с досадой спросил Коперецкий. — Тот, что ты получил от министра внутренних дел.

— Пропал.

— Так что же мне делать прикажешь?

— Слесаря вызови! — с раздражением рявкнул губернатор, которому никак не удавалось завязать галстук бабочкой.

Те, что услышали, улыбнулись. Ности закусил губу. Это было уже крайнее невежество! Он вошел в комнату и, притворив за собой, дверь, выругал Коперецкого.

— Израиль, если уж ты такой осел, то хоть говори потише. Ты что же, с помощью слесаря хочешь разобраться в тайном шифре депеши? Мне стыдно за тебя!

— А зачем ты втянул меня в эту историю, палач? — защищался Коперецкий.

— Откуда мне было знать, что тебе известно, а что нет?

— А разве я не твердил тебе всегда, что я ученик животных. Это так и есть, потому что, ей-богу, нужна львиная отвага, чтоб пуститься в это губернаторство.

— Ну ладно, надень ментик и пойдем. А депешу разберем после обеда.

Коперецкий привязал саблю, надел ментик, взял в руки шляпу с пером цапли, поглядел на себя в зеркало и изумился, какого удалого витязя он увидел в нем. Потом вышел к своим сторонникам.

— Господа, я готов.

Как раз в этот миг вошел и гайдук Пимпоши доложить что прибыл вице-губернатор при полном параде и направился прямо в зал собрания, откуда доносится настоящий гул морской.

— Что ж, тогда с богом! — заявил губернатор и смелым шагом направился через анфиладу комнат; дверь последней вела прямо в зал собрания. Малинка незаметно приблизился к нему по дороге.

— Ваше высокоблагородие, ничего не бойтесь, представьте себе, что у ваших слушателей вместо головы кочан капусты! Пускай вам придаст смелость еще и то, что я буду у вас за спиной и, если вы запнетесь, подскажу вам.

Когда губернатор вошел в зал, сопровождавшая его свита разразилась громовым «ура». В ответ на это послышались не менее громкие свистки и поднялся несусветный шум.

— Цыц, дрозды! — надменно и презрительно гаркнул свистунам Иштван Хомлоди.

Они смотрели в упор друг на друга, словно готовые к атаке отряды, хотя в губернаторском отряде была только горстка людей.

— В гроб ложись! Долой!

— Не безобразничайте тут!

— Зачем явился? Коперецкий, кыш отсюда!

Эти слова и вопли вырывались из невнятного гула, превращаясь тотчас же во что-то непонятное, похожее на шипение змеи. Никто не мог уразуметь, что говорит другой, хотя все триста — четыреста ртов пришли в движение.

Под этот страшный шум и подымался губернатор на подмостки. Он отвязал саблю в пурпурных ножнах и положил на трибуну. Губы у него двигались, но что он говорил, понять было нельзя. «Может, присягу бубнит?» — гадала некоторые. Когда по морю идет смерч, пенистые гребни бушуют вот так же, как сейчас это множество голов, будто слившиеся в единое проворное и извивающееся тело.

Слово «abzug» [47] еще не придумали к этому времени, вместо него носились кругом, от одних к другим и обратно, возмущенные крики и словесные комья, многие из которых и впрямь были замешаны на ядовитой слюне.

Зал казался воплощением хаоса — такая же была бы, наверное, картина, если б поссорились строители, воздвигавшие вавилонскую башню. «Ну, сегодня речи здесь не нужны, — подумал Полтари, — сегодня собрание не состоится».

Пожалуй, так оно и вышло бы, если б вдруг не вскипел почему-то бывший уланский полковник, геркулесоподобный Янош Левицкий. Он стукнул ладонью по столу, покрытому зеленым сукном, да так, что стол с треском раскололся пополам. Сердитый рев Левицкого перекрыл шум:

— Эй, тише! Это я говорю! Кто недоволен, будет иметь дело со мной! Пускай подойдет ко мне!

Тотчас же воцарилась кладбищенская тишина, ибо лихой полковник, которого в комитате прозвали «бритым тигром», славился тем, что уже семерых уложил на дуэли, и все они были подданными его величества, нашего родного короля. А уж скольких врагов перебил он в битве под Садовой[48], сведений не поступало. В общем, странная получилась картина: казалось, гигантский пес раскрыл свою пасть и мгновенно проглотил весь шум, от которого остались теперь только рожки да ножки. И в этой внезапно наступившей тишине чье-то ворчанье почудилось громким криком — между прочим, это был голос адвоката Лиси.

— Ого! Ого!

Страшенные брови полковника насупились, и его колючие глаза Юпитера мрачно, зловеще уставились на хилого, сухопарого «народного вождя».

— А вам что угодно? — громовым голосом грянул полковник, и его нафабренные усы странно переместились — казалось, одно их крыло вытянулось книзу, чтоб проколоть противника (вот так жука прокалывают булавкой).

— Ничего, я только закашлялся, — с невольной робостью ответил главарь оппозиции, втянув голову даже не в плечи, а прямо в лопатки.

— Вот как? Тогда, дружок, пососите медвежью конфету.

Зал разразился хохотом. Все лица прояснились. Это презрительное замечание убило народного апостола. Улыбка на лицах оказала такое же действие на конституцией узаконенное неистовство, как мартовское солнце — на снег. Стоит венгерцу улыбнуться — и на небесных крыльях этой улыбки улетучится вся его желчь. И в этот миг зазвучал знаменитый серебряный голос Дёрдя Полтари:

— Ваше высокоблагородие, господин барон! Наш любимый и уважаемый губернатор!

Шумная оппозиция напоминала индюка, которому отрезали голову, но тело его еще бежит и прыгает несколько мгновений. Хотя Лиси и заставили замолкнуть, однако слова ставшего непопулярным оратора — козла отпущения нынешнего дня — были встречены громким гулом. Но вскоре гул улегся, и вице-губернатор спокойно мог продолжать свою приветственную речь.

— При нынешней политической ситуации, когда грозные тучи собираются над нашей отчизной, решение его апостольского величества императора и короля, гласящее, что нашим комитатом будет управлять такая благородная личность, как вы, вселяет спокойствие в наши сердца, ибо мы чувствуем добрую волю, излучаемую всем существом вашим, и знаем вашу глубокую мудрость (Скрипучий голос: «Дюрка, не ври!»), с помощью которой вы всегда найдете правильный путь между Сциллой и Харибдой, ибо знаем, что путеводной звездой для вашей милости всегда служит тройная звезда — любовь к отчизне, справедливость и истина.

— Говори, говори! — посыпались с разных сторон возгласы — крохи любопытства.

— Господи, и как удалось ему так прекрасно придумать! — покачал будто из камня вытесанной головой какой-то мелкий дворянин, время от времени высказывавший свои замечания незнакомому молодому человеку (Малинке), что стоял рядом с ним. — Да, голова у него на месте, верно?

Малинка не отвечал, он его не слышал даже. Ему казалось, что зал кружится вместе с ним, вся вселенная гудит, слова оратора сыплются, словно острые гвозди, свистят и прямо остриями ударяются в виски. Лицо Малинки покрылось смертельной бледностью, ужас выжал у него на лбу капельки холодного пота. Поначалу ему все представлялось сном, но этот сон с каждой минутой все больше превращался в страшную действительность: вице-губернатор звонким голосом произносил его речь, то есть речь Коперецкого!

На самом деле, однако, речь принадлежала именно Полтари; она была рождена в недрах его собственного разума, — только это был порох, который уже выстрелил однажды в 1868 году, когда вводили в губернаторскую должность барона Аранчи. Тогда Полтари приветствовал Аранчи, будучи, сам еще главным нотариусом. Это было давно, ни одна собака не помнила уже его речи, но сам он и сейчас мог произнести ее слово в слово. Губернатор, которого он почтил тогда ею, уже почивает в фамильном склепе, да п члены комиссий, что приветствовали его тогда, тоже в большинстве своем покоятся на кладбищах.

Все эти обстоятельства и Взвесил Полтари, когда нынче утром проснулся, не имея заготовленной речи. Quid tunc? [49] Стыдно было ему, но что поделаешь. Он мог бы, конечно, ex tempore [50] наговорить какие-нибудь глупости, но куда девался бы тогда его ореол оратора? «Эх, — подумал он, — была не была! Произнесу свою старую речь! Не заметят, очень хорошо, а заметят — вывернусь, скажу, что на дрянной доломан и потертый сутаж сойдет».

Так он и кинулся очертя голову и, не смущаясь прохладным настроением зала, продолжал свою речь, надменно приосанившись и торжествующе жестикулируя:

— Ваше высокоблагородие господин губернатор, положение у нас здесь особое. Вы соблаговолили приехать сюда не для того, чтобы отдыхать в кресле, набитом розовыми лепестками, вы приехали на поле битвы, для больших деяний. Мы — кучка венгерцев, окруженная людьми иных национальностей, ведем ожесточенную борьбу. Права, завоеванные собственной кровью, мы делим с ними добровольно и по-братски. Но спрашивается, что же мы теперь — братья? О нет! Мы стоим, глядя на них в упор, словно олени на охотников. Эти люди утверждают, что рога, которые мы скинули добровольно, ничего не стоят, им нужны трофеи — рога вместе с нашими лобовыми костями. (Беспокойное движение в зале.) Только так было бы им мило. То есть им нужны наши права, но вместе с нашей шкурой…

Представители других национальностей, хотя из-за пассивности натуры их пришло немного, прервали речь оратора в этом месте криками: «Неправда, неверно!» — а Малинка, все больше приходя в отчаяние, имел возможность установить, что из-под густых седеющих усов Полтари течет слово в слово их речь. Господи, господи, что ж будет-то! Ему больше всего хотелось сейчас провалиться сквозь землю. Или бежать, бежать до самого вокзала, чтобы удрать отсюда навеки. Ведь стыд и позор, который предстоит сейчас, невозможно вынести! Но ничего не поделаешь. Он был окружен таким тесным кольцом людей, стоявших за спиной у губернатора, что пробиться через него можно было бы, обладая разве кулаками Кинижи[51]. Так Малинка и не сдвинулся с места, с тупым безразличием отдавшись на волю судьбы. Будь что будет! Он уже и речь-то не слушал, хотя Полтари как раз приступили к наказу комитата — держать национальности в ежовых рукавицах, увеличить жандармерию, так как слишком много развелось грабителей, построить гимназию в Бонтоваре, чтоб овенгерить детей других национальностей, закончить регулировку строптивого Дика и т. д. Он-то знал все это наизусть и сейчас остекленевшими глазами тупо уставился на Коперецкого, который стоял к нему вполоборота и, ничуть не волнуясь, спокойно слушал оратора. Мучительное чувство страха сменилось у Малинки изумлением. Какие же нервы должны быть у этого человека? Может, они у него стальные, раз он сохраняет спокойствие при такой катастрофе? Волосы дыбом встают, представить себе страшно, что должен переживать человек в таком положении! Но, быть может, он спокоен именно потому, что слишком нервничает и даже не слышит, не понимает речи Полтари, воспринимает ее как сплошной сумбур? Вот так солдат во время битвы не чувствует, как у него кровь течет из раны. А ведь это его, Коперецкого, кровь льется теперь в речи Полтари, но он — надо же так! — ничего не слышит, ни о чем не догадывается. О горе, со времени Демосфена не случалось ничего подобного! Хоть бы господь метнул сюда молнию и убил ею всех членов комитатских комиссий или, на худой конец, одного барона — это был бы тоже выход, — либо его самого, Малинку: тогда-то ему было б уже все безразлично. Но, увы, никакого чуда не произошло, только Фери Ности, пробившийся к нему сквозь толпу, окончательно уничтожил его дурацким вопросом:

— А какую речь произнесет зять?

Если б даже раскаленными щипцами выхватили у него из тела кусок мяса, и то Малинке было бы не так мучительно, как ответить на этот вопрос.

— Бог ведает, — сказал он, возведя очи к небу.

— Ты же ее сочинил?

— Да так, серединка на половинку, — произнес он хрипло.

— А знаешь, как надо было сделать? Попросить сперва у вице-губернатора его речь. Тогда зять мог бы прямо отвечать на поставленные вопросы, и у всех сложилось бы впечатление, что он импровизирует с ходу. Надо отдать должное этому Полтари, или как его там зовут, говорит он великолепно.

— Гм, пожалуй, — пролепетал Малинка, и у него еще больше защемило в груди.

— A propos [52], — продолжал болтать Фери, — а что с моей сестрой? Малинка теперь явно сконфузился.

— А вы, верно, счастливы были, да? — ухмыльнулся Фери принимая таинственный вид.

— Я даже не говорил с ней.

— Так я тебе и поверил! Знаю тебя, прекрасная маска.

— Ей-богу!

— Можешь говорить, что угодно, но мне уже и Вильма написала и выругала меня всяко: мол, фривольная у меня душа и что же, собственно, я думаю о сестре… Так вот, я думаю, хоть и не написал ей этого, что она прежде всего неблагодарная. Да, вспомнил, кстати…

Он глянул вдруг на хоры, откуда к более чувствительным носам несся сквозь спертый воздух зала аромат роз и резеды. Свежие личики улыбались из-под шляп, украшенных цветами и страусовыми перьями.

— Корнель, ты уже неделю как здесь, не знаешь ли, которая там Мари Тоот?

Малинка только покачал головой и даже не посмотрел на хоры, более того — инстинктивно закрыл глаза, ибо наступило самое страшное мгновение, когда лучше всего было спрятаться, скрыться во тьму. Полтари закончил речь. Раздались редкие одобрительные возгласы (это кричала клика Ности), все прочие слушатели остались холодны, хотя втайне и признавали, что, как импровизация, эта речь была вовсе не дурна. (Полтари ведь только вчера согласился произнести ее.)

Но все замечания и обмен мнениями могли продолжаться разве только две секунды, пока губернатор не отбросил ментик, накинутый на одно плечо и, прочистив горло, не начал свою речь:

— Достопочтенная административная комиссия!

— Экий чудной у него голос, будто гречневую кашу жует, — заметил, улыбнувшись, господин редактор Клементи, который, сидя за зеленым столом, старательно все записывал.

В речи Коперецкого и вправду слышался легкий словацкий акцент, но при этом голое у него был и гибкий и звучный. С первых же слов прекратились и разговоры, и тот гул, который постепенно перемалывает внимание слушателей. Воцарилась глубокая тишина, но, как рассказывал позднее Хорт, в этой тишине было что-то грознее и непонятное: ее породило не почтенье, а любопытство. Ждали ведь не губернатора и не умного человека, а прослывшего полоумным словацкого барона.

— Говорите, слушаем!

— При нынешней политической ситуации, — плавно, без малейшего смущения начал Коперецкий, — когда грозные тучи собираются над нашей отчизной и его апостольское величество император и король возложил на меня управление этим благородным комитатом…

— Он мог бы поступить и умнее! — выкрикнул из-за колонны какой-то пухлый человечек. Ответом были веселые смешки и беспокойное движение в зале — такое волнение проходит по пшеничному полю, когда налетает ветер. Кое-кто был возмущен: «Короля-то к чему обижать?» Другие отозвались одобрительно: «Эх, не повредит и королю, коли ему икаться будет!» Словом, поднялась все опошляющая болтовня. Коперецкий помолчал, но тишина не восстанавливалась, поэтому он сам вынужден был повысить голос:

— Спокойствие вселяется в мое сердце, ибо я чувствую добрую волю, излучаемую всем существом тех, кто собрался здесь, и знаю их мудрость, с помощью которой мужи, управлявшие этим комитатом, всегда находили правильный путь между Сциллой и Харибдой, ибо их вела всегда тройная путеводная звезда: любовь к отчизне, истина и справедливость.

— Ба! — вскочил удивленный редактор Клементи, будто неожиданно увидел доброго знакомого. — Это же речь вице-губернатора! Да провались я на месте, если он не пародирует ее. Тсс! Тише! Послушаем, послушаем, господа. Ого, да ведь это же страшно интересно.

Словно огонь в степи, от уха к уху летели слова о том, что губернатор глумится над Полтари, гениально заучив с одного раза его речь и повторяя ее слово в слово. Да, видно одурачили нас! Это великий талант. А ну, послушаем, послушаем его!

И вдруг наступила такая тишина, что слышно было, как тикали знаменитые патекские-часы в жилетном кармане у старого инженера Мелфеллера. Коперецкий опять стал говорить тише:

— У вас, уважаемая административная комиссия, положение особое. Я приехал сюда вовсе не отдыхать в кресле, набитом розовыми лепестками, я приехал на поле битвы, для больших деяний. Вы, кучка венгерцев, окруженная людьми других национальностей, ведете здесь ожесточенную борьбу. Права, завоеванные вашей собственной кровью, вы делите с ними добровольно и по-братски. Но разве можно их назвать при этом братьями? О нет! Вы стоите друг против друга, как олени и охотники.

Все узнали это сравнение и поняли, что он в самом деле повторяет речь Полтари. («Проглотил речь, а теперь его рвет ею», — заметил Эден Вилеци.)

Но тут отовсюду поднялся одобрительный гул. Ого! Что за грандиозный человек! Гений! Какая у него чудесная память! Постой, постой, кто это однажды выучил наизусть весь календарь? Какой-то пилигрим. Ну, этот и того переплюнет.

Все глаза обратились к Полтари. Он бледнел, краснел, покусывал бородку. Никак не мог взять в толк, что все это значит. Его бычьи глаза с зеленоватым блеском выпучились от удивления. Поначалу, пока он думал, что губернатор ведет с ним какую-то остроумно-насмешливую игру, он сердито стучал саблей об пол, но постепенно понял, догадался, в чем дело: ведь он сам послал ему старые протоколы, а Коперецкий взял эту речь и именно ее выучил наизусть. Фатальная случайность! Теперь все выплывет на свет божий. И прощай слава, известность, ореол оратора!

Но господам членам комиссии достаточно было увидеть муки ненавистного вице-губернатора, чтобы они за минуту примирились с губернатором, более того, даже полюбили его.

— Эти люди утверждают, что рога, которые вы скинули добровольно, не имеют никакой цены, — ораторствовал губернатор, раскрасневшись, — им нужны трофеи — рога вместе с вашими лобными костями. Только так было бы им мило. То есть им нужны наши права, но вместе с нашей шкурой.

Со всех сторон ураганом поднялись крики одобрения, даже представители национальностей и те рукоплескали, считая, что все это нельзя воспринять иначе, как сатиру. Успех, как известно, заразителен: дамы с хоров тоже замахали платочками, и только госпожа Чашка, сидевшая в первом ряду, громко сетовала:

— И что это за поганый народ! Когда то же самое говорил мой муж, они ухом не повели, а теперь орут во всю глотку.

Толпу никогда не угадаешь, ибо она капризна. Причудливо обернувшийся плагиат Малинки перевернул все настроение зала, и симпатия, возникшая при этих странных обстоятельствах (судьба удивительно тасует карты), подняла Коперецкого на свои крылья и понесла его. Какая-нибудь воображаемая способность (в данном случае видимость необыкновенной памяти) стоит иной раз больше, чем сотня на самом деле существующих достоинств. Крики «ура» и возгласы одобрения привязались к речи Коперецкого, словно бездомные собаки, теперь их уже не отогнать было и палкой! И чем дальше, тем больше росло воодушевление, что естественно, ибо рекорд, достигнутый губернатором, становился все более поразительным — он все еще повторял слово в слово пышные фразы и присказки Полтари, его бесчисленные цитаты и смешался лишь один раз, когда Хомлоди, услышав слова мадам де Сталь, задал ему шаблонный вопрос, просто по инерции сорвавшийся у него с языка:

— А какие у нее были руки?

И с каждым новым «ура», словно от мазка волшебной кисти, все больше оживлялось и даже менялось кислое выражение на лице у Малинки, так что под конец физиономия его округлилась и засияла; ему уже казалось, что во время речи Полтари у него были просто галлюцинации, что какие-то шаловливые джинны вели с ним свои озорные игры. Старик Ности не без гордости шепнул Раганьошу: «Нет, ты погляди только, какой лукавый малый этот Израиль!» Более того, даже Полтари, хотя он и сознавал, что все восторги направлены, в сущности, против него и являются выражением антиполтаризма, — даже Полтари вскоре успокоился. Ход его мыслей был таков: «Губернатор приобрел себе сейчас немалую славу тем, что случайно вызубрил именно мою давнюю речь, а я, не подозревая об этом, произнес ее прямо перед ним. Здешние же балбесы решили, что слышат импровизированную пародию, и начали дивиться ему, приветствовать его, воображая, что все это в пику мне. Что ж, неприятно, конечно, но ничего не поделаешь. Ибо открой я сейчас, что губернатор вовсе не пародирует меня, а попросту вызубрил, бедняга, именно эту речь и теперь, хошь не хошь, должен ее произнести, — я, конечно, убил бы его этим; но подвел бы и себя, признавшись, что дважды произнес одну и ту же речь. Так что лучше всего промолчать и постараться выжать из этой слепой случайности наибольшую выгоду. Губернатору превосходно известно, что другой речи он не знает, поэтому начнет выяснять, как же совпали эти две речи, и тайна, которую придется хранить, в тысячу раз больше привяжет его ко мне, чем любая услуга, которую я мог бы ему оказать. Словом, мне привалило великое счастье. Губернатор пылинки будет сдувать с моего стула, короче говоря, он будет у меня в руках, станет моей лошадкой. Ликуйте, кричите ему «ура», вы, глупцы, а я буду посмеиваться себе в ус».

Так разноречивые чувства сплелись постепенно в единое чувство всеобщего удовлетворения. Иные, правда, пренебрегали, другие не так уж и восторгались мнемотехническими упражнениями губернатора: «Что гут особенного — отвечать тем же самым, ведь и зеркало способно отражать, однако никто не удивляется ему, как удивляются машине», — но более горластые и образованные осаживали их.

— Эх, — сказал пользовавшийся всеобщим уважением старец Тамаш Петроваи, который некогда представлял комитат в Пожоньском Собрании, — зачем соваться с кувшинным рылом в калашный ряд!

Это насмешливое замечание произвело впечатление. Больше никто не посмел усомниться в гениальности губернатора, и когда он закончил речь, казалось, вокруг его головы колышется настоящий ореол. Все подбежали к нему, подняли, согласно древнему обычаю, на плечи и так носили кругом по валу. Затем вынесли и на балкон, чтобы показать собравшемуся на площади простому люду.

Все захмелели. Лица разрумянились от восторга. Громче всех рукоплескали те, кто вчера готовил ему обструкцию. Как только губернатор спустился с людских плеч на более твердую почву, на матушку-землю, его окружили лестью, и даже адвокат Лиси крикнул:

— Склоняю стяг перед гением твоей милости!

И он согнул спину. Очевидно, ее и считал он своим стягом. Тем временем Фери Ности нашел Хомлоди, который показал ему, какая из девиц на хорах Мари Тоот.

— Там слева, в шляпе с сиренью. Хорошенькая мордашка, не правда ли? Фери вставил монокль в глаз и окинул ее взглядом знатока.

— Тонкая штучка, но как будто веснушчатая.

— А стан какой! Словно лилия.

— А вы, видно, дядюшка, тоже любитель деталей, как Пишта Хорт.

— Да нет, я просто говорю, что мне в ней нравится — дивный стан и походка. Посмотрел бы ты, как она ходит!

— Жаль, глаза у нее невелики.

— Поглядел бы ты на них, когда она смотрит на тебя и смеется! Прекрасные глаза, чистые, как родниковая вода, всю душу через них видно.

— Но, как я вижу, она уже немолода.

— Ей двадцать один, но невинна она, как новорожденный агнец, и здорова, как наливное яблочко.

— То-то и скверно, — заметил Фери.

— Как так?

— Здоровое дерево хуже загорается, дядюшка, а трухлявое мигом вспыхивает.

— Смотря каков огонь, братец. Ты что, не уверен в себе?

— А вы представьте меня ей, дядя.

— С удовольствием. Пойдем к ним наверх.

— Это мать ее, что сидит с ней рядом? — спросил по дороге Фери.

— Да.

— Внешность у нее простоватая. Из какой же она семьи?

— Понятия не имею, твердо знаю только одно, что с Габсбургами в родстве не состоит. Но, вероятно, добрая женщина, наш господин Тоот очень ценит ее. Однако, мальчик мой, поспешим, а то скоро кончится заседание.

Нелегко было выбраться из густой толпы в вестибюль с колоннами, откуда на хоры вели ветхие, крутые ступеньки. Несколько человек по дороге заговорило с Хомлоди, и все по делу, ибо в старину комитатские собрания были одновременно и биржей. Господа дворяне время от времени съезжались сюда со всех концов комитата и что-то продавали, покупали, меняли. У Хомлоди был знаменитый конский завод, и молодые господа, собираясь жениться, покупали у него упряжки; выборные от деревень справлялись у него, нет ли коней-производителей на продажу, а он тоже закупал здесь то, что было ему нужно: коров у Келемена Кайтари, мериносовых овец у Гашпара Балажа, черенки для фруктовых садов у страстного садовода Андраша Капора.

Так что Фери по дороге на хоры получал информацию от Хомлоди только в краткие промежутки между деловыми разговорами.

— Скажите, дяденька, почему она не вышла до сих пор замуж? Этого я совершенно не понимаю.

— Не знаю.

— Конечно, знаете! Такой старый орел, как вы, знает все. Хомлоди улыбнулся.

— Ну, ладно, знаю. Мари потому не вышла замуж, что относится к тем девицам, которые считают себя уродами.

— А разве есть и такие девицы на свете? — недоверчиво спросил Фери.

— Может, и нет, но она такая. Я не стану утверждать, что это закон природы, разумеется, не творец привил животным женского пола такие черты, это попросту болезнь, которая нападает большей частью на богатых невест. А заключается болезнь в том, что они с недоверием относятся ко всем, кто бы к ним ни приблизился, думая, что каждый зарится лишь на приданое. Потому они и сдержанны и подозрительны. И подозрительность все увеличивается, пока не становится навязчивой идеей и не подавляет в них закон природы — тщеславие. Под конец создается почти закостеневшее убеждение, что их никто не любит ради них самих, поэтому они и в ведро, и в ненастье рассыпают кругом одни отказы. Такова Мария Тоот, если заглянуть в ее душу. Ибо, знай, братец, этот миллиончик форинтов, который, улыбается ей, — странное наваждение: он сбивает с толку не только тех, кто хотел бы его заграбастать, но и ту, у кого лежит в девичьем сундуке.

Они подошли уже к дверям на хоры, когда Фери оттащил вдруг Хомлоди и сказал неожиданно:

— Думаю, что не надо туда ходить.

— Как так? Ты не хочешь, чтобы тебя представили?

— Я понял, что задача намного щекотливее и нельзя ее решать с кондачка. То, что вы, дяденька, сказали давеча о миллионе как о злом наваждении, которое только смущает головы, заставило и меня призадуматься. Это, вероятно, так и есть, и, чтобы я не впал в ту же ошибку, повторю пока лишь слова ленивых министров: «Я должен еще изучить этот вопрос». Словом, я хочу досконально изучить рельеф местности и составить стратегический план.

— Как хочешь, — согласился Хомлоди, пожав плечами, — в таком случае вернемся к политике. Что ты скажешь о своем зяте?

— Незаурядный человек!

В этот миг гусары распахнули двустворчатые двери зала заседаний, и члены комиссий хлынули наружу с возгласами: «Да здравствует губернатор!» Стало быть, собрание закончилось.

— Вот тебе и раз! — воскликнул Хомлоди. — Ты правильно поступил, что не пошел на хоры.

Но того, к кому он обращался, уже не было рядом с ним. Хомлоди оглянулся: где он? А Фери вернулся, конечно, к лестнице и поджидал там спускавшихся с хоров девиц которые, сходя по ступенькам, приподнимали юбки, предоставляя озорникам любоваться их точеными ножками.

Хомлоди направился через зал заседаний во внутренние покои, куда проследовал и губернатор вместе со своей приумножившейся свитой — подобострастными льстецами и мамелюками, которые уже примазались к нему. Но, впрочем, эка невидаль! Ведь и бдительные мошки сразу слетаются к лампе, едва только чиркнула спичка. Янчи Чова, победоносно несший вслед за губернатором забытые им кожаные перчатки, двумя-тремя замечаниями окатил этих прилипал, будто ушатом холодной воды:

— Ну, ясно, теперь все мухи слетелись на мед, а ведь час назад, когда думали, что это отрава, порхали в других краях. Старик Ности окликнул Хомлоди:

— Ты не видел Фери?

— Он поджидает Мари Тоот, — шепнул ему на ухо Хомлоди.

— Рад, — заметил старик, так и искрясь от удовольствия, — наконец-то парень взялся за какое-то дело.

А Коперецкий принимал поздравления. Каждый был счастлив пожать ему руку и сказать комплимент. Ах, это было великолепно, превосходно, такого в комитате Бонто еще не случалось! Старик Ности тоже был в восторге.

— Теперь ты хозяин положения! Бонтоец брыкается, лягается, кусается, точно свирепый жеребец, но коли уж ты ухитрился вскочить ему на спину, он тут же смирится и затем покорно трусит под тобой.

— Но как пришла тебе в голову эта превосходная идея повторить речь Полтари! — восхищался Раганьош. — А ведь этим ты и одержал победу.

— Как? — оправдывался Коперецкий со свойственным ему легкомыслием. — Да проще некуда — ведь только одна эта речь и была заготовлена. Да и ту составил Малинка, как оно ведется. Сами знаете, голова секретаря прокладывает дорогу губернатору.

Обступившие его весело рассмеялись. И, разумеется, не поверили. Да и как мог сочинить Малинка речь, которая только что родилась! Замечание губернатора было воспринято как едкий намек на его предшественника, который и в самом дело заставлял секретаря писать речи. Однако ж как тонко он иронизирует. Ну и умница!

И пока губернатор, словно какой-нибудь князек, принимал своих придворных и складывал в карман льстивые словесные цветочки («Поверьте, ей-богу, не думал, что губернаторство такое легкое ремесло», — заметил он при этом грубовато и искренне), Палу Ности все не давала покоя нерасшифрованная правительственная депеша, и он вместе с Малинкой до тех пор копался в губернаторских чемоданах, пока не разыскал, наконец, среди официальных бумаг ключ к шифру. Размахивая бумагой, вошел он к Коперецкому:

— Вот он, ключ, вот он!

— Это ключ? — с любопытством глянул Коперецкий. — Подумать только, господа, какая глупость — наш официальный язык. Разве можно в здравом уме назвать это ключом? Скажем, простой народ называет якорь железной кошкой, и это очень умно, ибо он вцепляется во все, как кошка в мышь. И здесь не может быть никакого недоразумения, ибо настоящая кошка не железная. Но что сказали бы итальянцы, если б якорь назвали попросту кошкой, а кошку якорем? Вот если б министр окрестил эту свою шифровальную штуковину письменным ключом, я бы не возражал, а так выходит чепуха. Все одобрительно закивали.

— Истинный крест, правда. Его высокоблагородие отлично подметил! Вот, наконец, единственный губернатор, который не боится правительства. Да, этого бесхребетным не назовешь, и не только тогда, когда он с нижестоящими говорит, но и когда к вышестоящим обращается.

Какой необычайный успех! Час назад еще смеялись, глумились над ним, дескать, не знает даже, что такое ключ. Час назад его называли за это ослом, теперь все, что ни скажет — мудрость чистейшей воды, истина в последней инстанции. И ослом стал теперь министр. Впрочем, ему это проще снести, потому что он сильней, да и подальше отсюда.

Часы на башнях пробили полдень, и тотчас зазвонили колокола четырех церквей различных вероисповеданий.

— Ну вот, — весело воскликнул Коперецкий, — а как славно было бы сейчас пообедать! Но, говорят, из этого ничего не выйдет, не хотели вы быть моими гостями. Во всяком случае, вчера еще казалось, что обед не может состояться, вот его и исключили из программы. Поэтому я вместе с родней пообедаю сейчас у Раганьошей. Но для этого мне надо еще немцем переодеться. Вот что, вы оставайтесь здесь, угощайтесь поповской водкой, а я мигом оденусь. Все были возмущены, все ругали тех наглецов, кто повинен был в этой истории.

— А я не обижаюсь, — ответил Коперецкий, — вы дома еще лучше пообедаете, да и я лучше пообедаю у родичей, вот и дело с концом. А шампанское, что осталось, ужо выпьем через несколько недель, когда я привезу домой жену.

И это всем тоже понравилось, что жену он «домой» привезет. Как сердечно и просто сказано!

И Коперецкий скрылся во внутренних покоях, отдавшись в руки Бубеника, который ждал уже с крахмальной манишкой и фраком в руках — ведь все дамы семейства явятся в декольтированных туалетах, и тут без фрака не обойтись. Противовесом недостачи в чем-то одном всегда служит недостача в другом. Разница лишь в том, что у одного пола эта недостача обнаруживается в верхней части туалета, а у другого — в нижней. Ну, не чудачество ли это — считать признаком роскоши, когда от привычно сшитой одежды отхватывают какой-нибудь кусок!

— Ну, брачок слатки (милый братец), стяни-ка ты с меня эту шкуру. Видишь, старая жаба, как ты нужен мне здесь? Хоть с кем-то могу по-словацки поговорить, хоть немного язык походит «босиком» — да я за это и сто форинтов не пожалел бы! Такое разнообразие освежает, оно необходимо, поверь мне. Ведь ноге хорошо, когда после тесных сапог она попадает в свободные шлепанцы. Так был ты в зале собрания?

— Был. На хорах.

— Ну и что ты скажешь обо всем?

— Да никогда не поверил бы, ваше высокоблагородие.

— Стало быть, понимаем мы толк в делах? (Коперецкий гордо выпятил грудь и хитро улыбнулся.) Бубеник, а ведь наших словаков не так легко было бы обдурить. Как ты считаешь?

— А так, что давайте сюда и вторую ногу, а кроме того, когда много народу собирается вместе, они всегда глупее одного отдельно взятого человека, пускай он даже очень глуп.

— Гм! Тут ты, пожалуй, прав. Ты выслушал мою речь до конца?

— Да я уже и дома слушал ее, когда ваше высокоблагородие зубрили.

— Да, золотые запонки в сорочке?

— Уже всунул.

— Эх, Бубеник, если б те две драконши отдали ненароком и две последние жемчужины, вот было бы эффектно!

— Еще бы!

— А может, попроси я, они бы дали их — ну, хоть в этот единственный раз надеть?

— Не думаю, да и зачем?

— Чтоб поднять мой престиж. Бубеник равнодушно махнул рукой.

— Что с жемчугами, что с золотыми запонками, не в них дело. Я своим мужицким умом так соображаю: не пуговицы делают губернатора, а то, сам ли он их застегивает или другие за него.

— Что ты хочешь сказать этим, Бубеник? Подразнить меня вздумал?

— Ничего я не вздумал, просто хочу жилетку на вас надеть. Но вы будто малость похудели. Погодите-ка, давайте сзади пряжкой стяну.

— Вот как? Но что ты сказал давеча? Ах да, что ты уже и дома слышал мою речь?

— Только дома это была вовсе и не ваша речь, — осклабился Бубеник.

— Как так? — строго прикрикнул на него барон. — Что это. за дурацкое замечание, Бубеник?

— Эх! Да ведь вы, когда речь учили, на все корки ругая господина Малинку, зачем, дескать, такую длинную написал.

— Ах ты, иерихонский осел! Разве фрак не мой, хотя я, быть может, и ругаю портного, зачем таким длинным его сшил?

— Фрак? Ну да, фрак. Это верно, про фрак. (Аргумент Коперецкого чуточку смутил Бубеника.)

— Вот видишь, ничего ты не смыслишь в этом деле, только несешь невесть что. А ведь хорошо я ее произнес. Тут-то ты можешь ответить, это уж и твоему разумению доступно, вот что главное.

— Сказана была речь, безусловно, хорошо, всем понравилась, и дамы тоже нахваливали на хорах, вот только одно мне никак не лезет в башку.

— Что такое, старый плут?

— А то, как могла эта речь родить свою же мать.

— Чего, дурак ты этакий?

— Свою же мать, то есть другую речь, — ведь та, что произнес вице-губернатор, как две капли воды была похожа на эту. Коперецкий внимательно завязывал белый галстук перед зеркалом.

— Бубеник, ты же был когда-то бродячим актером, ну, не красней, напрасно скрываешь, я давно это знаю, только не хотел тебя позорить. Но теперь-то мы беседуем по душам. Так вот, говорю, был же ты актером, а поэтому легко можешь угадать, в чем дело. Гардероб у вас был никудышный. Один бархатный плащ, и все! Верно? В нем и Карл Моор красовался, и бан Банк[53] тоже. И ничего дурного в этом не было. А публике, я думаю, и так нравилось?

— Так-то оно так, — заметил Бубеник, — но Карл Моор и бан Банк никогда не появлялись вместе перед рампой, потому что тогда уж и не знаю, что было бы. Ведь самое-то чудо в очередности, с какой вы речь произносили. Вот если б сперва ваша милость произнесли речь, тогда б еще понятно, а как ее мог произнести сначала вице-губернатор, уму непостижимо!

— Что? А ты и не догадался? Какой же ты остолоп! Малинка отдал ему. Разве не ясно?

— И вы, ваше высокоблагородие, это одобряете?

— Одобряю ли? Я в восторге! Этим и обязаны мы успеху. Что за тактический ход! Феноменальная идея, достойная Наполеона, а не Малинки. Но мне все-таки приятнее, что она пришла в голову Малинке, а не Наполеону. Был бы я королем, дал бы ему «Золотое руно»!

— А мы ему с Йошки сострижем, когда он вернется домой от цыган.

— Смотри у меня! Если будешь обижать этого молодого человека, ей-богу, в тот же час услышишь звон крапецких колоколов.

Это обещание, по образной семейной манере выражения, означало две звонкие оплеухи, которые, правда, не всегда раздавались вслед за обещанием, зато иной раз звучали и без всякого обещания. Нет единообразия в природе!

Коперецкому теперь больше хотелось бы целоваться. Ведь все шло так, как и представляет себе мадьяр: «Даст бог должность, даст к ней и ума в придачу». И вот — великий ум уже тут как тут, хотя события этого дня еще отнюдь не иссякли.

Коперецкий вернулся к своим гостям — их не убыло, напротив, явился и Фери Ности, который издали провожал до «Голубого шара» Марию Тоот (стан у нее был и в самом деле чарующий); когда она скрылась с его жадных глаз, он вернулся к своим, обуреваемый самыми различными планами, но отец тут же безжалостно усадил его разбирать написанную цифрами депешу: «Иди, иди сюда, ты, враг чисел!» Когда Коперецкий вошел, теперь уже с видом постаревшего бонвивана, с красной гвоздикой в петлице (Бубеник знал свое дело!), он сразу заметил по нацеленным на него глазам, что случилось нечто важное и что это знают уже все, кроме него. По лицам присутствующих — чужих и родственников (впрочем, и они были скорее чужими), он заметил, что они удивлены, полны зависти и почтения, все растянули губы в приличествующую случаю улыбку. Только лица обоих Ности — отца и сына — были, загадочны и выражали нечто более глубокое, что им не удавалось скрыть даже под маской барственного безразличия.

— Отец, — сказал Фери, — вы, может быть, сообщите Израилю содержание депеши? Возможно, он пожелает тотчас же послать ответную.

— О чем вы? — оживленно спросил Коперецкий.

— О депеше министра внутренних дел, которую мы расшифровали, — промолвил старик кротким голосом добряка Микулаша[54]. — Я хотел оставить ее до обеда, ну да ладно, узнай обо всем сейчас.

И он стал шарить в кармане, будто хотел вытащить оттуда елочные позолоченные орехи.

Коперецкий жадно выхватил у него депешу из рук, нацепил пенсне и начал читать. Все знали, что в ней, так как оба Ности успели уже похвастаться. Сорок тысяч годового дохода упало ему прямо с неба. Все глаза уставились на Коперецкого: как-то он поведет себя? Сорок тысяч форинтов не пустяк. Это уже деньги! Тут и гикнуть не грех, и заплясать, и броситься обнимать всю собравшуюся в его честь компанию. Сорок тысяч, форинтов в год! Черт побери, да на такие деньги можно скупить всю Словакию! Denique [55], — кому господь дал ума, тому и именье дает в придачу.

И вот Коперецкий прочел следующее: как стало известна министру внутренних дел от министра дел иностранных, находившийся в Неаполе барон Исаак Израиль упал во время верхов вой езды с коня, да так неудачно, что тотчас скончался.

«Зная, что означенный вельможа, — дружески заканчивал министр внутренних дел, — хотя и затеявший недавно процесс против тебя из-за пражского наследства, приходится тебе близким родственником, я, предварив официальное уведомление, слешу сообщить тебе об этом лично. Жду донесения о том, как прошли торжества».

Как ни вглядывались присутствующие, ни в лице, ни в глазах у Коперецкого нельзя было подметить даже искорки радости. Да, ничего не скажешь, голубая кровь есть голубая кровь! Этот нищий словацкий барончик получил сорок тысяч годового дохода и даже не ликует. Почти невероятно! Более того, гляньте, гляньте, как омрачилось у него чело, какой свинцовой пеленой покрылись глаза, как вытянулись черты лица, будто ветром сдуло с них радость и веселье.

Пал Ности погладил себя по животу, так доволен он был поведением зятя. А мысли понеслись в таком направлении: «Да, наш Израиль славный малый, он далеко пойдет. Умеет управлять лицом соответственно обстоятельствам. Из него выйдет государственный муж что надо. Кто бы подумал? Гм, великие загадочные силы живут в этой чертовой славянской породе».

Коперецкий еще раз медленно прочитал депешу, а сам судорожно сжатой рукой нервно теребил алую гвоздику в петлице. Потом, совсем расстроенный, сунул телеграмму в карман и сказал Малинке, который изучал висевшую на стене карту комитата:

— Малинка, я пойду пообедаю сейчас, а вы отправьте господину министру внутренних дел депешу о том, что комитетское собрание прошло как обычно и в полном порядке. Никаких витиеватостей. Все.

Сопровождаемый свитой, он стал спускаться по лестнице, а приближенные, двигаясь небольшими группками, высказывали свое мнение, разумеется, тихо, in camera charitatis [56].

— Вот это благородный человек! Как возобладало в нем родственное чувство утраты над мещанской алчностью! А ведь он получил сорок тысяч годового дохода. Другой на его месте не только не опечалился бы, а даже не мог бы скрыть своей радости. Сердце у него, ей-богу, мягче воска.

Пал Ности услышал это замечание и остался им не слишком доволен — ему вовсе не хотелось, чтобы зять прослыл мягкотелым человеком. Уж пусть лучше суровым считают, пускай лучше боятся, чем любят, ибо страх — кормилица авторитета, а любовь только нянька при нем.

— Не думаю, между нами говоря, — вмешался он, — что Израиля опечалила смерть родственника, ведь они были врагами и даже теперь судились друг с другом. Насколько я знаю зятя и его гордость, он расстроился скорей всего потому, что усопший Коперецкий ухитрился свалиться с лошади, опозорив таким образом фамилию Коперецких.

Такое объяснение еще больше возвысило его в глазах бонтойских дворян, и они только покачивали головами: «Ах, раздуй его горой!»

На самом деле ни то, ни другое не соответствовало истине: Коперецкий состроил кислую физиономию просто потому, что сразу представил себе, какое кровопускание захотят произвести тесть и милейший его шурин, воспользовавшись новыми обстоятельствами. Ведь Фери Ности, еще пока читали депешу, так вскидывался перед ним, будто он и есть тот самый свирепый жеребец, который сбросил несчастного Исаака Израиля Коперецкого.

Загрузка...