ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА Читателя перебросят в старые времена, когда еще и мед был слаще

Лет за тридцать пять до описанных нами событий жил в Пеште некий резчик Иштван Надь, — он мастерил пенковые трубки. Той порой это было первостатейное ремесло. Вся страна курила с утра до вечера. Табаку было quantum satis [64] — у господ выращивали табак, все прочие его воровали. Достопочтенное дворянство считало целью своей жизни получше обкурить как можно больше пенковых трубок и мундштуков, так, чтобы у них, как говорится, усы не выросли. Кому удавалось, тот оглядывался обычно на свое прошлое с некой гордостью: дескать, не зря он прожил на этом вылепленном из грязи шарике. Про некоторые прекрасные, гладко обкуренные мундштуки по всей стране шел разговор, словно о Кохиноре[65], мол, там-то и там-то, в Радване у барона Радваньского или в Саболче у Андраша Речки, есть трубка, обкуренная до цвета красного дерева, и нет на ней даже такого пятнышка, как на плаще святой Розалии, и стала она такой крепкой, что по ней дважды проехал воз с сеном и даже царапинки не осталось. В те времена резьба трубок была искусством. Про удачную трубку нашего господина Надя люди толковали столько же, а быть может, даже больше, чем сейчас о какой-нибудь пьесе. Какова, дескать, у нее дудка, да какая на ней трубка. Если в витрине (на улице Ури) Надь выставлял новое по форме произведение, то перед витриной собиралась уйма народу. И столпившиеся зеваки охотно сообщали друг другу о некоторых интимных подробностях жизни мастерской — например, о том, что у господина Надя есть подмастерье, по имени Михай Тоот, вот он-то и режет самые лучшие трубки. Руки, мол, у него золотые.

И это была святая истина. Речь шла о нашем Михае Тооте из Алшо-Рекеттеша; в те далекие времена он работал у Иштвана Надя в мастерской за тридцать пенгё в месяц; хорошие деньги по тем временам, потому что было в них сорок гривенников, а на полгривенника можно было день прожить, да так, что и нищему подать медный грош… если бы в ту пору водились нищие.

Но Мишка Тоот знал, куда девать деньги. Он сходил с ума по книгам, и все хорошее, что появлялось на книжном рынке, покупал тотчас. Вместо того чтобы просаживать деньги в «Двух синих козлах» или в «Двух пистолетах», он уносил добычу в свою чистенькую комнатку на улицу Фрюярсфельд и впитывал в себя духовную пищу, как зелень росу. Дурак он, что ли, пить вино, когда за те же деньги можно нектаром наслаждаться, Правда, урожай на книги был невелик и разориться на этом было невозможно, — а если и нарождалась книга, то очень уж далеко находилась книжная лавка, далеко от головы писателя. Шандор Петефи, например, не мог напечатать сборник своих стихотворений. Откуда бы взялись у него на это деньги? Но какое дело было до него вельможам, которым принадлежала страна! Они играли в карты, пили да отрыгивали после еды. А вот портному Гашпару Тооту, который шил на них штаны, пришло в голову, что он обязан в достойной одежде выпустить на свет божий самое прекрасное, самое лучшее, что уродилось на венгерской земле. И он подкинул несколько сот форинтов для издания книги. Вечный позор вельможам тех времен, которые лопатами швыряли деньги повсюду, куда не надо. Зато под простыми серыми бекешами и куртками бились жаркие сердца Имена приказчиков, стряпчих да мастеровых увековечены на последних страницах книг того времени, где принято было поощрения ради указывать имена подписчиков. Той порой страна поддерживалась добрыми, честными бедняками, которым она вовсе не принадлежала.

Душа нации скрывалась, скиталась, словно пилигрим, находила приют то там, то здесь. А иногда ее и вовсе не было нигде. Может, совсем уже затерялась? Но вдруг она снова возникла на поверхности. Ах, так, значит, она еще существует? И в каких же странных местах вспыхивала она вдруг — там, где) никто не стал бы ее искать, — среди солдат императора, среднего телохранителей в Вене[66]! Потом пустилась в странствия, путешествовала, но ни у одного класса не могла найти себе надежного пристанища. В те самые времена, о которых мы пишем, она ютилась как раз в самых низах среднего сословия. Ничего, когда-нибудь заберется и повыше! Но она стала еще ниже спускаться. С тех пор мы все встречали ее и среди мастеровых, среди крестьян. Вообще-то не исключено, что некогда она жила и среди больших господ, только нам этого видеть не довелось, — а может, она только собирается у них поселиться — пора, ох пора бы уже это увидеть!

Впрочем, кроме книг, Мишку Тоота притягивал к себе еще один магнит: Национальный театр. Ни за что не пропустил бы он ни одного спектакля, а уж тем более, когда ставились исторические драмы. Но вот в один прекрасный день и от этого отказался он ради своего доброго друга. Звали его друга Дюри Велкович, оба они были из одного города — из Надьсеченя. Родители их жили по соседству и дружили. Скорняжная мастерская господина Велковича помещалась в одном доме с булочной Мате Тоота. Они, как говорится, жили одной семьей, старики любили друг друга так же, как и сыновья, и мечтали дать детям образование. Господин Тоот хотел, чтобы его Мишка стал стряпчим, но мать возражала;

— Ни за что! Не отдам я сына учиться такому делу, где все только врать приходится. Она хотела, чтобы сын стал священником, но луг уж отец заупрямился.

— Иди ты, глупая, ведь священнику еще больше врать приходится. И его ложь хуже, чем стряпчего, потому что ей положено верить.

И оба из деликатности отказались от своей излюбленной мечты. Когда же дошло до дела и обоих мальчиков-однолеток надо было везти уже в Лошонцкую высшую школу, супруги Тооты решили: пускай кум Велкович скажет, кем Мишке стать. Велкович согласился дать добрый совет.

— Наш мальчик будет доктором, так пускай и ваш Мишка учится на доктора.

Обосновал он это тем, что они (Велковичи) уже старики, судиться им не с кем, стряпчий им не нужен, зато они часто болеют, а стало быть, нужен доктор. Но один доктор это один доктор, а вот если бы и Мишка стал доктором и кто-нибудь заболел бы в их семьях, то можно было б и консилиум созвать. А до чего было бы знатно и прекрасно, если б по городу разошелся слух, что у господина Велковича или у господина Тоота состоялся врачебный консилиум! Но пекаря он и этим не убедил.

— Что? — крикнул Тоот, покосившись на жену. — Ведь доктору-то, приходится врать больше всех! И еще похуже, чем священнику, петому что про его вранье и не догадаешься.

С этим уже и старушка согласилась. Потом они еще долго судили-рядили и избрали, наконец, профессию инженера, единственную, в которой никак уж не соврешь.

Осенью» будущие инженер и доктор попали в Лошонц, на полный пансион к честному резчику трубок, немцу Адальберту Штрому. У мастера Штрома был сын, тоже школяр, Адальберт-младший; ребята подружились с ним. Между ними установились искренние, трогательные отношения.

Последовали легкие, беспечные годы: они играли в пуговицы, в мяч, в жучка и немножко учились. Отличным студентом был только Мишка. Профессора говорили, что «голова у него варит» и он далеко пойдет в жизни, если, почему-либо не сорвется по дороге. У него был острый ум, упрямый характер и способность к трезвым суждениям.

Но он и вправду сорвался первым. По стране прокатилась небольшая холера и нежданно унесла его отца с матерью. После них не осталось ничего, кроме добрых воспоминаний у знакомых и близких. Но из этого не заплатишь старику Штрому за пропитание. Мишка это отлично понимал и, вернувшись после похорон в Лошонц, вошел в мастерскую старика Штрома, полный решимости устроиться в жизни соответственно своему новому положению.

— Господин Штром, — хотя до сих пор он звал его дядюшкой, — родители мои скончались, и после них ничего не осталось.

— Слышал, сынок, — сочувственно промолвил старый мастер.

— А из этого, господин Штром, следует, что я не смогу больше платить за питание.

— Не думай об этом! Там, где двое повес живут, и третий школяр не помрет с голоду.

— Нет, господин Штром, даровой хлеб мне не нужен;— решительно перебил его юноша, — спасибо за вашу доброту, по я не могу этого принять.

— Ах ты, черт полосатый, — удивленно воскликнул добрый человек, и брови его взбежали прямо на лоб. — Какого же хрена тебе надо?

— До сих пор я вам платил, а теперь хочу, чтобы вы платили мне.

— Как это так, дорогой коллега? (Господин Штром охотно употреблял такие студенческие словечки.)

— Вот что я хочу этим сказать: уже несколько лет присматриваюсь я здесь, в мастерской, к тому, как вы ладите пенковые трубки, а дома на каникулах и сам попробовал. Думаю. что от меня вам будет толк.

— Да брось ты, дурень!

Но юноша упорствовал, требовал, чтобы ему разрешили, воспользовавшись инструментами мастера, сейчас же вырезать трубку; при этом говорил он так решительно и убедительно, что старик Штром не в силах был отказать.

— Ну, ладно, шут с тобой, изуродуй кусок пенки, раз уж жить мне не даешь.

Он рассмеялся и даже смотреть не стал. Что ж он, дурак, что ли, верить разным глупостям! Это ниже его достоинства. Все это детские капризы. Пойдет-ка он лучше поливать рассаду в саду. А Мишка усердно трудился весь день. Когда же вечером мастер, случайно глянув, увидел наметившиеся благородные формы, тонкие очертания, стройную шею и наполовину вырезанную голову настороженной гончей, он испуганно всплеснул руками и затряс студента.

— А ну скорей скинь сапоги, дай-ка погляжу, не гусиные ли лапы у тебя, не сатана ли ты? Покажи-ка трубку!

Он рассматривал ее, вертел в руках, качал головой, протирал глаза, мол, не снится ли это ему, наскоро пробормотал «Отче наш», перекрестился и сказал:

— Ну, сынок, ты великий талант. Грешно было бы тебе заплесневеть среди книжек. Ты останешься здесь, в мастерской. Так оно и выйдет, как ты сказал: теперь я буду тебе платить, да еще и научу тебя кое-чему.

Мишка надел зеленый фартук, оставил учение и два-три года работал вместе со стариком Штромом. Первую Же его трубку прямо с витрины купил знаменитый жандармский комиссар Борнемисса. А это был немалый почет, ибо великий комиссар, после смерти которого в этих краях еще десятки лет всех жандармов называли борнемиссами, был известен как большой знаток по части трубок, и достаточно было увидеть у него во рту произведение какого-нибудь мастера, как тот сразу же выплывал изо тьмы на свет.

А Мишка мастерил такие трубки, что слава о них пошла далеко-далеко и, наконец, достигла ушей господина Иштвана Надя, который переманил парня к себе в Пешт.

Туда же попали вскоре и его приятели. Молодой Штром, который тем временем окончил военное училище и получил звание подпоручика, был переведен в Пешт, а Дюри Велкович, ставший студентом-медиком, снова жил вместе с Мишкой Тоотом в его комнатенке на улице Фрюярсфельд. Удивительное дело, но ни удалой гусарский подпоручик, ни птенец Alma Mater не стыдились дружбы с мастеровым: в эту пору молодежь совсем еще зеленая. Более тога, Мишка был для них до известней степени авторитетом он покорял их воображение, и они его слушались, привыкнув еще со школьной скамьи к его превосходству.

Время шло, кружился шар земной, люди сходили на нет. И вот однажды — Дюри был медиком второго курса — наш господин Давид Велкович навеки положил ложку и швейную иглу. (Жена его умерла еще раньше.) А так как у них осталась еще и дочка Фрузина, то у Дюри денег на учение больше не была. В этой крайней нужде он обратился с трогательным письмом к одному венскому родственнику, брату матери, доктору Протоку, и попросил у него помощи. Еще в родительском доме он частенько слышал рассказы о богатом враче, приемная которого всегда была полна народу, но который даже слышать не хотел о своей сестре — жене бедного скорняка, — то ли из-за спеси, то ли; из-за скупости. Доктор Проток даже не ответил: на письмо, от чего Дюри пришел в отчаяние, но Мишка Тоот утешил его:

— Не бойся, дружище. Пусть от родных тебе ничего не осталось, — надейся на меня крепко! Я разделю с тобой свой заработок. Ты непременно должен закончить университет.

С этого времени Мишка сказал прости книгам и всем духовным развлечениям. Он платил за питание, за обучение Дюри — безропотно, деликатно, не упрекая, словно это естественно входило в его обязанности, й даже все мелкие расходы приятеля покрывал сам.

Так пребывал он в отцовской роли целых два года и положил на это немало сил. Хоть он и скрывал это, однако ж часто отказывал себе в самом необходимом, лишь бы студент ни в чем не терпел лишений. И все-таки студенту первому надоело такое положение.

Как-то вечером, усталый, вернувшись домой, Мишка не застал ни Дюри, ни его сундука. Только письмо лежало на столе. «Милый мой Мишка! У одного сумасшедшего магната обнаружился прогрессивный паралич, и это оказалось счастьем для меня. Его родственники начали подыскивать в университете студента-медика, который был бы все время при нем братом милосердия, сопровождал его в Меран, в Монако и не знаю еще на какие курорты. Жалованье порядочное, к тому же полный пансион в лучших ресторанах и еще ежемесячно значительная сумма наличными. Мне уже так надоели эти умники в университете, что общество безумца кажется особенно заманчивым. Varietas delectate [67] Так вот, я согласился на эту почти канониковскую должность, потому что мне уж очень тяжело сидеть у тебя на шее. Я ничего не сказал тебе об этом, так как у меня не хватило бы духа проститься с тобой. Да я с тобой и не прощаюсь, только уезжаю на время, поднакоплю немножко денег, на которые и окончу последний курс. Благодарю тебя за твою доброту, обещаю и в дальнейшем часто извещать тебя о том, где нахожусь, в каком положении, и, как только смогу вернусь к тебе». И так далее и тому подобное.

Мишка был совершенно убит, будто его постиг величайший удар. Всю ночь ходил он взад и вперед, ломая руки: «Зачем он это сделал, зачем он это сделал?» Мишка был почти смешон в своем горе, ему казалось, что больше у него нет цели в жизни.

Дюри сдержал свое слово: усердно писал про графа (некоего маркграфа Плехница), про то, как у него самого жизнь идет; слал письма то оттуда, то отсюда, с самых разных климатических точек Европы, и все вздыхал в письмах, что ему хотелось бы уже поесть фаршированной капусты (это была шпилька в адрес роскошных отелей), что он мечтает услышать, как квакают лягушки… Желание это, конечно, усиливалось пресыщением концертами, ибо он должен был сопровождать больного графа на все концерты, так как музыка действовала на него успокоительно, — но была в этом желании Дюри и тоска по родине, ибо в Йожефвароше[68] той порой было еще множество луж, в которых водились лягушки, так что окрестности, где жил Мишка, непрерывно оглашались лягушачьими концертами.

Примерно с год в письмах его звучали еще кое-какие юмористические нотки. Иногда он описывал какую-нибудь шалость, приключение, по некоторым замечаниям можно было еще судить, что он весел и жизнерадостен, но чем дальше, тем грустней и короче становились его письма. Видно было, что ему очень все надоело. А однажды он и вовсе не выдержал: «Видно, — писал он, — из нас двоих безумнее я, потому что он безумец с умом безумца и не знает, что безумен, в то время как я, будучи в трезвом рассудке, привязал себя к безумцу, отлично понимая, что это безумие».

Потом писем не было вовсе. Прошли недели, месяцы, а от него не приходило ни строчки. Мишка забеспокоился. Где он. Что с ним случилось? Куда написать, он не знал — ведь граф вечно странствовал в поисках весны.

Он уже подумал было навести справки у семьи графа Плехница, когда вдруг получил от Дюри письмо, в котором он сообщал из Вены, что бросил к черту своего графа и на будущей неделе во вторник окончательно вернется в Пешт. «Поставь в свою комнату мою старую койку», — написал он постскриптум.

Мишка Тоот обрадовался, помчался в казарму разыскивать подпоручика Штрома, чтобы сообщить ему о великом событии: «Представь себе, нет, ты только представь себе, завтра приезжает Дюри!»

С лихорадочным нетерпением ждали они вторника, а во вторник — парохода. И ругали его почем зря, что так медленно плетется. Наступил уже вечер, когда пароход, наконец, причалил и перед ними предстал Дюри Велкович. Вот радость-то была! Ласковые слова сыпались наперебой! Как ты возмужал! Слава богу, приехал! Ждали мы тебя, как манну небесную! Ого, парень, да ты же второй подбородок отрастил. Одет ты, однако ж, шикарно! Друзья взяли его под руки и торжественно повели в «Золотой орел». Надо же вспрыснуть встречу! А сундук из телячьей кожи и пальто пускай носильщик отнесет домой.

Какой-то небрежный тон появился у Дюри. Он был не только холодноват с друзьями, но никак не желал узнавать город. А это еще что за статуя? Так это же Криштоф Великий! Ты ведь знаешь. Очень надо мне помнить всякое дрянное литье. А это что за церковь? Гм, это же Бельварошская приходская церковь. Говорил он как-то презрительно, почти с нескрываемой надменностью. Друзья тайком переглядывались: а-эх, что стало с хорошим парнем! И на лице у него появилось какое-то неприятное, наглое выражение. Конечно, и в «Золотом орле» он всем остался недоволен. Требовал неслыханные блюда, пока сидевший за соседним столиком Дюри Йожа не крикнул кельнеру, высмеивая требования развязного молодого человека:

— Карой, принесите мне акулу, но целиком, и чтобы в сухарях, да под салатным соусом.

Михаю Тооту и его другу было стыдно за Дюри, но в душе они все-таки простили ему. Ничего не поделаешь, таков человек, повидавший свет! Они и сами из какого-то фанфаронства повели его в этот аристократический ресторан, чтобы роскошно отметить встречу, а он, вместо того чтоб прийти в восторг, словно избалованный испанский гранд, охаивал все, начиная от салфетки и кончая соусом.

Но от винца он постепенно разгорячился все же и рассказал о своих пестрых переживаниях за время странствий, в числе прочего и о том, что шесть недель назад в Ишле у графа болезнь перешла в буйное помешательство, он набросился на Дюри и хотел его задушить. Тогда Дюри сложил свои пожитки и попросту удрал, не останавливаясь до самой Вены, где провел целый месяц.

— Что ты делал там столько времени? — спросил Адальберт.

— Нашлось у меня одно небольшое дельце, — загадочно ответил Дюри.

— Ага! Небось какая-нибудь юбка! — улыбнулся Мишка Тоот.

— Эй, гарсон, официант! — повелительно крикнул Дюри. — Нет ли у вас французских вин?

— Есть, как же.

— Тогда подайте рейнского, верно, ребята?

— А ты, видно, здорово оперился у графа! — заметил подпоручик.

— Бросьте, пожалуйста, — ухмыльнулся Велкович, хлопнув ладонью об стоя. — В Вене я даже кольцо свое продал; чтобы-, уплатить за билет на пароход.

— Это уже хорошо — уныло заметил подпоручик. — Что же ты делать будешь? Какие у тебя намерения? Дюри беспечно пожал плечами.

— Откуда я знаю! Ужо Мишка выдумает что-нибудь. Подпоручику ответ показался легкомысленным, и он не мог не заметить.

— Ты ведь должен знать, дружище, что Мишка трудится не покладая рук и только-только на жизнь зарабатывает.

— Ах, да что там, — перебил Мишка, устыдившись, что разговор пошел по такому руслу. — Пока у меня есть деньги, и у него они есть. Такой у меня закон. Беда только, что их маловато… Но ничего, мамаша денег-то жива еще! Они чокнулись, выпили за это, но подпоручик снова вернулся к начатому разговору.

— Надеюсь, ты теперь вовсю возьмешься за прерванные занятия.

— Об этом я еще подумаю. Сначала отдохну малость.

— Ну еще бы, ты же очень устал, — насмешливо ответил! подпоручик Штром.

И с этого дня все пошло по-старому. Мишка заботился о своем жильце со свойственным ему долготерпеньем и нежной предупредительностью. Только теперь это была задача потяжелее, чем прежде. Прежде Дюри был скромный малый, теперь стал требовательным (по мнению подпоручика Штрома, просто наглым). Он не желал больше ходить в кабачки, заявляя что «его желудок не приемлет грубой пищи». Каждый день выступал с какими-нибудь смехотворными требованиями: то ему новая шляпа была нужна, то какой-нибудь особенный ножичек понравился в витрине.

Подпоручик Штром, поначалу проводивший с ним много времени, заявил, что у него нет больше терпенья смотреть на это.

— Дюри — бессердечный малый, и я им сыт по горло. Мишка взял друга под защиту.

— Ты несправедлив к нему. Легкая жизнь и все эти поездки с графом, правда, чуточку испортили его, но теперь, освободившись от безумца, он постепенно станет прежним.

— Если б освободился! А то ведь в тебе он нашел еще большего безумца.

Подпоручик перестал у них бывать, и они вдвоем провели несколько дней, за которые бумажник Мишки сильно отощал. Но вот как-то Дюри начал уговаривать своего мецената отпроситься после обеда с работы, так как он нужен ему, а для чего, скажет только завтра.

Мишка и сейчас решил не портить ему настроения и на другой день пришел в «Лициний», где они обедали обычно, с тем, что после обеда он свободен.

— Отлично, стало быть, все это время принадлежит мне.

— А что тебе нужно от меня?

— Все зависит от того, сколько у тебя денег, — заявил Дюри, пытливо вглядываясь в него.

— Увы, немного. После того, как я уплачу за обед, останется всего два форинта.

— Всего лишь? — с укором, чуть ли не с возмущением воскликнул Дюри.

— К сожалению, так обстоят дела, — пробормотал Мишка, краснея. Но, заметив, что Дюри стал мрачным, спросил его сдавленным голосом: — А зачем тебе?

— Хотелось бы хоть разок покутить. Знаешь, вместе, вдвоем! Вот уже несколько дней меня преследует непреодолимое желание сделать небольшую вылазку.

— И ради этого заставил ты меня отпроситься с работы?

— Признаюсь, ради этого.

— А что ты называешь «вылазкой»?

— Во-первых, мы наняли бы коляску и, как баре, поехали бы в Зуглигет, скажем, в «Прекрасную пастушку.

— Для этого, пожалуй, хватит и двух форинтов, только на что мы будем ужинать потом? Нет, нет, мы не имеем права на такое сумасбродство!

— А ты не можешь достать где-нибудь денег? — мягко и убедительно попросил его Дюри. — Подумай, старина!

— Сейчас? Ей-богу, не могу, но завтра попрошу аванс у господина Надя.

— А нет у тебя каких-нибудь драгоценностей?

— Ни золота у меня, ни серебра, — процитировал Мишка из известной в Сечене присказки, популярной во время депутатских выборов.

— А чем согрешили часы в твоем кармане? Мастеровой кинул жесткий, строгий взгляд на своего друга,

но тот выдержал его и даже бровью не повел. Казалось, он понятия не имеет о том, как гадко ведет себя. «Большой ребенок, — подумал Мишка, — капризный, но невинный».

— А что ты задумал с этими часами, дружок?

— Отдай их в залог.

— Это невозможно! — раздраженно воскликнул Мишка. — Отец купил мне их в подарок, когда повез в Лошонц, ты же помнишь, это единственное, что осталось мне от него на память. Стоят они немного, это недорогие часы, но я не могу расстаться с ними.

— Брось, ты же каждый день расстаешься, когда вечером выкладываешь на стол и спишь без них.

— Но они хоть тиканьем входят в мои сны.

— Ты можешь их выкупить завтра.

— Нет, нет, этого ты не проси!

— Михайка, заложи, если любишь меня.

И он до тех пор ластился, умолял, пока Мишка не сдался. Они отнесли часы в ломбард и наняли коляску, которая помчала их в Зуглигет. В «Прекрасной пастушке» Дюри вдруг страшно захотелось пить.

— Михайка, дружочек, знаешь, что я тебе скажу? Ну, почему бы нам не погулять на славу? Давай выпьем бутылку французского шампанского.

— Боюсь, друг мой, что ты чувствуешь свою погибель, — сказал Мишка Тоот. — Что станется с тобой, коли у тебя будут такие привычки? Мне плакать хочется, а не шампанское пить.

—. Только один-единственный раз сделай мне такое одолжение. Больше никогда не попрошу.

— Честное слово?

— Да. Я хочу только, чтобы ты доказал свое хорошее отношение ко мне.

— Как же ты можешь сомневаться в этом?

— Тогда закажи шампанское.

— С удовольствием закажу, мне денег не жаль, а стыдно своей слабости — ведь я попустительствую тому, что тебе не полезно, а безусловно вредно.

Denique, они заказали шампанское, пробка хлопнула на весь ресторан, Дюри крикнул «ура», потом они взяли в руки пенящиеся бокалы и, чокнувшись, стали пить. Постепенно мозг их окутало розовым туманом, и вместо дивной панорамы раскинувшегося внизу Пешта они увидели вдруг Сечень и желтенький домик, в котором жили когда-то, расшитые цветами луга, ноля, где им было знакомо каждое птичье гнездо; воображение их летело, мчалось, выкапывая из памяти множество мелких шалостей и еще всякую всячину. Как прекрасен был мир тогда! Но всему когда-нибудь приходит конец. Они выпили последний глоток.

— Каждый час срывай цветы жизни, — но увы, все наши часы свелись к твоим часам, — сострил Дюри, — а с них цветок мы уже сорвали. Пойдем домой!

Веселые, в радужном настроении, понеслись они обратно в город, небрежно откинувшись на мягкие подушки экипажа, словно подвыпившие молодые повесы, словно знатные денди.

На улице Ваци, как раз перед великолепной лавкой знаменитого ювелира Клемницера, Дюри ткнул тростью в спину извозчика.

— Эй, остановись! Слезай, мой верный друг… У меня осталась еще одна прихоть. Давай-ка я вытряхну и ее, а потом начнем серьезную жизнь. И Дюри, подбежав к лавке Клемницера, взялся за ручку двери.

— Дюри, перестань! Зачем нам туда?

— Ничего, следуй за мной!

— Не сошел же я с ума. Тебе там нечего делать!

— А ты войди, потом увидишь.

— Выкинешь какую-нибудь детскую глупость.

— Даю тебе слово, что никаких глупостей я выкидывать не намерен. Пойдем, прошу тебя. Ты не должен оставлять меня.

И Мишка вошел вслед за ним. Шампанское ему тоже придало храбрости, но все же он остался в тени, не без страха ожидая, что собирается натворить Дюри.

— Господин Клемницер, есть ли у вас действительно красивые ценные золотые часы?

Клемницер, малюсенький рыжий человечек, поклонился и показал несколько очень хороших золотых часов.

— А нет каких-нибудь особенных, выложенных драгоценными камнями?

— Есть одни, — ответил Клемницер, — я приготовил их графу Надашди, во он умер, а наследники не хотят их брать.

— Покажите.

И Клемницер вынул из бархатного футляра чудесные часы, украшенные алмазами и рубинами.

— Сойдут, — промолвил Дюри. — А сколько они стоят?

— Дюрка, перестань дурить, пойдем, — пробормотал из-за спины добрый его друг, которого Клемницер готов был испепелить своими кроличьими глазками.

— Шестьсот форинтов, — ответил ювелир.

— Возьму, — сказал Дюрка. — Теперь подберите к ним и золотую цепочку. Мишка Тоот счел за лучшее ретироваться к самым дверям.

— Дюрка, Дюрка! — позвал он его еще раз. Клемницер разыскал и золотую цепочку, которая стоила ровно сто форинтов.

— Стало быть, всего семьсот, — с легкостью бросил Дюри и, взяв часы вместе с цепочкой, протянул их Мишке. — А ну, подойди поближе, дорогой старый друг! Зуб за зуб, часы за часы, возьми их, пожалуйста, от меня в подарок.

Но Мишка ни за что на свете не подошел бы, чтоб взять часы. Он судорожно сжимал ручку двери, чувствуя, что сейчас-то и произойдет взрыв.

И он произошел. Но только не так, как предполагал Мишка: Дюри вытащил из бокового кармана толстый пакет, развернул его — показалась громадная пачка тысячных банкнотов; исслюнявив палец, отделил один, пошуршал им и положил перед господином Клемницером.

— Прошу сдачи!

Но не успел он оглянуться, как Мишка Тоот уже выскочил из лавки с иекаженным лицом и побежал по улице, задыхаясь, как гонимый зверь. Сердце у него трепыхалось, он остановился только в своей комнатушке на улице Фрюярсфельд. Запер ее изнутри на ключ, бросился на диван, обитый канифасом, и разразился горестными рыданиями; «О, горе мне, тысячу, раз горе, змею взлелеял я на груди!»

Он никак не мог успокоиться, а тем временем приехал Дюрка. Слышно было, как подкатила наемная коляска и остановилась перед домом, затем — топ-топ — послышались знакомые шаги и замерли перед комнаткой, звякнула ручка, но дверь не подалась.

— Мишка, впусти меня! В ответ ни звука.

— Не притворяйся, я знаю, что ты там, вон и ключ изнутри в дверь вставлен, не дурачься, оставь эти глупые шутки!. И он изо всех сил затряс дверь, так что она затрещала и заскрежетала в петлях.

— Да, если хочешь знать, я здесь, — глухо, почти хрипло прозвучали Мишкины слова, — но я тебя нарочно не впускаю, потому что я честный человек.

— А разве я сказал, что ты нечестный? — шутливо воскликнул Дюри.

— Твой сундук и плащ перед дверью, и ступай себе с богом, куда глаза глядят.

— Что? Уж не хочешь ли ты выгнать меня, точно бешеного пса?

— Хочу, только как погибшего человека. Я буду оплакивать тебя, но видеть впредь не желаю. Не хочу дышать больше одним воздухом с тобой. Если ты согрешил, не я первый брошу в тебя камень, не я пошлю за тобой полицейского, но и ничего общего не желаю иметь с тобой. Ступай, ступай отсюда! Во имя бога прошу тебя! Пути наши разминулись навсегда.

Молодой человек, стоявший за дверью, весело рассмеялся, совсем по-детски, невинным, беспечным серебристым смехом. Мишке показалось, будто зазвенел колокольчик, на котором не только трещины, царапины и то нет.

— Ну, ладно, хватит дурить, опомнись да поскорее впусти меня, — все еще смеясь, поторапливал его Велкович.

— Нет, нет!

— Старина, милый ты мой, я все объясню тебе, только впусти!

— Благодарю, но я не так доверчив. Столько денег, сколько я увидел у тебя, честным путем не заработаешь. Это я знаю. А все прочее меня не интересует. Духи волшебной лампы Аладдина могут проникнуть повсюду, только не в мою голову. Прошу тебя, удались, коли ты уж сбился с пути истинного. Довольствуйся тем, что твое пребывание здесь и без того запачкало меня, не перед самим собой, правда, но в глазах других.

— Я понимаю тебя, — ответил Дюри, — и даже восхищаюсь тем, как ты поступаешь. Я скверно пошутил, вот и расхлебываю теперь. Punctum [69]. Но говорю же тебе, что я невинен, как новорожденный младенец!

— Не верю.

— Так выслушай хотя бы!

— Не буду слушать.

— Даже убийцу не осуждают без допроса.

— А я осуждаю тебя! — торжественно крикнул Мишка. — Отойди от меня, сатана!

— Раз ты уж не впускаешь меня, так исполни хотя бы мою последнюю просьбу, — взмолился Дюри, — отвори окно, чтоб я просунул тебе одну бумагу.

— Зачем мне твоя бумага?

— Прочтешь, а коли не понравится, вернешь ее мне.

— Мне противно даже в руки взять ее.

— Если ты и тогда прогонишь, я без слов уйду навеки, но если…

— Что ты хочешь сказать этим «но если…»?

— Но если не захочешь читать, то, клянусь, сяду у тебя на пороге и не уйду отсюда живой, пока ты не выйдешь и не выслушаешь меня.

— Ладно. Кончим… Подойди с улицы, я отворю окно, всунь свою бумагу, ибо видеть тебя я не хочу. Я прочту ее, положу обратно, и ты сможешь ее взять.

Так и сделали. Дюри вышел на улицу и, разыскав из пачки бумаг, что лежала у него в кармане, один лист, поднялся на цыпочки и просунул его в щель зеленой ставни. Мишка Тоот услышал шорох бумаги, но все-таки не сразу подошел к окну, только чуть погодя протянул руку. Потом начал внимательна читать документ, составленный на немецком языке.

Но вот на его бледном лице появился румянец, и сердце громко забилось от радости. Вдруг он хлопнул бумагу об стол и, как был, без пиджака, жилета и шапки, выскочил на улицу к Дюри, бросился ему на шею, обнял его, потискал, расцеловал в обе щеки, потом схватил в охапку и, как тот ни протестовал, словно ребенка, понес в комнату.

— Ой, только не задуши! Все кости мне переломаешь. Пусти, прошу тебя! Я ведь только в коляске прокатиться хотел, а про такое средство передвижения не думал, не гадал. Но. Мишка нес его, словно пушинку, и все подыскивал слова извинений.

— Не сердись, — прошептал он, растроганный, — что я тебя оскорбил.

— Кошку ты оскорбил, а не меня. Буду я обращать внимание на твои оскорбления!

— А теперь садись и рассказывай обо всем по порядку.

— Теперь я и слова не скажу, пока ты не набьешь мне трубку.

— И не набью, и не подумаю, хоть бы ты навеки замолк. Я набивал трубку бедняку-приятелю, а набобу прислуживать не стану.

— Ладно, тогда я сам набью, хотя она и не будет куриться, как надо.

Они закурили, усевшись друг против друга за стол, уставленный моделями трубок. И Дюри Велкович рассказал другу о своей удаче.

— Удрал я от своего графа в Ишле, в первые дни июня, и прямиком направился в Вену, чтобы оттуда поплыть в Пешт. Было у меня всего двадцать форинтов. Я остановился в «Веселом пеликане» с тем, что ночь проведу в Вене, а утром поеду дальше. Блуждая под вечер по улицам, я со скуки взял билет в цирк, где выступала некая мисс Ленора Уолтон в восхитительной короткой юбочке. Была ли она красива? Думаю, что да. А как скакала верхом! Такого ты еще, батенька мой, не видел. Вся Вена сходила с ума, вся Вена явилась на представление, народу была уйма — во всяком случае, на одного человека больше, чем хотелось бы мне. Я имею в виду того человека, который вытащил у меня бумажник из кармана. Так что, выйдя из цирка, я очутился в незнакомом огромном городе с несколькими медяками в кармане. Вся кровь застыла во мне. Что теперь делать? Хотел тебе написать, но подумал: что же станется со мной, пока я не получу от тебя денег? Я был уже голоден, но как поужинаешь, когда не на что? Полный отчаяния провел я ночь в «Пеликане». И есть мне хотелось, и пить мне хотелось, и в таком состоянии строил я планы на следующий день. В конце концов, у меня не осталось другого выхода, как навестить своего дядюшку — доктора Протока. Он хоть и суровый холостяк, скупой и бессердечный человек — ты же достаточно наслышался о нем в Сечени, когда родители его ругали, — но все-таки, подумал я, не допустит же он, чтобы я погиб на улице при таких обстоятельствах. Хотя гордость и бунтовала во мне; а ненависть, впитанная в детстве, гнала кровь прямо в голову однако ж я пришел к этому решению. В конце концов, не так уж трудно выбрать, когда есть только один способ выкарабкаться. Э, была не была, попытка — не пытка. В крайнем случае он велит слугам вышвырнуть меня, но я и тогда буду не в худшем положении, чем сейчас. Да, но как тут найдешь в этом страшенном городе доктора Протока? Встав поутру, я стал спрашивать на улице носильщиков и разных прохожих, но, разумеется, никто и понятия не имел о докторе Протоке, хотя, по рассказам маменьки, выходило, что он знаменитый врач и вся Вена только о нем и говорит. Наконец какой-то пожилой господин посоветовал мне посмотреть где-нибудь в кафе список врачей. И в самом деле, я разыскал; «Д-р Винце Проток, проживает Кеметтер-гассе, 23». Охваченный страхом и надеждой, поспешно отправился я по указанному адресу и подошел к трехэтажному мрачному, неприветливому старинному дому. Там все было ветхим и дряхлым, на первом этаже помещалось несколько лавок и корчма «Старый ворон» в левом углу. Подворотня была темная, лестницы изрытые. Ну, думаю, права была бедная маменька; видно, к доктору Протоку и правда ходит много пациентов, они и истоптали всю лестницу. Следуя за шнурком колокольчика, я направился прежде всего в дворницкую узнать, где живет старик. Шнур привел меня к темной каморке в глубине двора. Там сидела старуха в очках и сосредоточенно раскладывала пасьянс — «Ну, что такое?» — проворчала она с досадой, когда я вошел, и даже не посмотрела на меня. «Где живет доктор Проток?» — спросил я. Она подняла левую руку, в которой не было карт, и высохшими костлявыми пальцами указала на потолок: мол, там он живет. «То есть на втором этаже?» — спросил я, ожидая: более подробных разъяснений, но она неохотно потрясла головой и теперь показала уже пальцами на пол, мол, доктор Проток живет внизу. «Как же так? В подвале? — спросил я недоверчиво. — Бабушка, вы шутите со мной? Господин доктор не может жить и наверху и внизу». В ответ на мое замечание старуха покраснела, и по собравшимся на лице складкам можно было заметить, что к ней подкрадывается приступ кашля. Но вдруг она выплюнула изо рта орех, который, как я узнал позднее, она держала под языком, раскладывая пасьянс, из-за какой-то особой приметы. Откашлявшись сначала и уставив на меня железные вилы глаз, она сказала: «Э-э, сударик мой, как я говорила, так и есть. Бабка Хёллер никогда зря не скажет.» Доктор Проток может жить и наверху и внизу, как я и показала неизвестно ведь, куда он попал — в ад или в рай. Он же помер!» — «О, господи, когда же он умер?» — «Да уж с полгода». — «Это ужасно!» — вырвалось у меня невольно, так как к не мог забыть про свое положение. «Что ужасно? — вскипела старуха. — Вам, больным, все одно, что один лекарь, что другой. Все они ни черта не смыслят. Другое дело я. Меня ведь он бросил на произвол судьбы, не позаботился даже. А вот как попадет дом в чужие руки, так бабке Хеллер скатертью дорожка, она в завещании не помянута! Скверный был пес, истинно говорю». — «Вот как? Стало быть, дом принадлежал ему? — спросил я. — А кто ж его унаследовал?» — «Да какой-то бродяга, никак его власти не разыщут, — ответила старуха Хеллер. — Какой-то нищий студент, по имени Дёрдь Велкович».

— Воображаю, как ты обрадовался, — перебил его Мишке Тоот, слушавший рассказ затаив дыхание.

— Можешь себе представить. Эти слова окрылили меня, я помчался к присяжному поверенному, мы разыскали с ним завещание у властей, то самое, что я давеча просунул тебе в окно. Адвокат, убедившись, что это я и есть, выдал мне богатый аванс и за месяц уладил все дело с наследством. Дом я продал за двести тысяч форинтов.

— И как у тебя хватило духу все это скрыть от меня? Дюри Велкович лукаво улыбнулся.

— Я хотел тебя испытать, посмотреть, такой ли ты настоящий, самоотверженный друг, каким я представлял тебя. Потому и был такой нахальный и требовательный.

— И что же показало тебе испытание?

— Все мои ожидания превзошло.

— Что ты собираешься предпринять с этими большими день гами?

— Прежде всего позабочусь о своем комфорте. Пока он заключается в том, чтобы ты набивал мне трубку, как и прежде. Вот чего мне хочется. Но так как ты сказал, что не станешь обслуживать богатого человека, я всем поделюсь с тобой — ведь я ты всегда со мной делился!

Он засунул руку в карман, вытащил весь сногсшибательный пакет с деньгами и одну пачку из двух положил перед Мишкой.

— Сто штук тысячных, это половина. Она принадлежит тебе. Мишка принял все за шутку и отодвинул пачку с банкнотами.

— А ну, спрячь их и не вводи меня в искушение, а то еще возьму

— Они на самом деле твои!

Мишка заглянул в глаза друга и, прочитав в них, что он говорит серьезно, расчувствовался.

— Спасибо, старина, это очень хорошо с твоей стороны, но принять их я не могу, потому что твой дядя не мне их завещал. Часы, что ты выбрал для меня в лавке, я возьму на память, но лишить тебя половины состояния у меня никогда не хватит совести. Таким предложением ты попросту оскорбляешь меня.

— Опять мудришь? — рассердился Велкович. — Своими кислыми взглядами на жизнь ты всю радость портишь! Ну разве так можно? Спрячь скорее деньги, коли говорю, иначе тебе несдобровать! Войдет дворник, увидит, побежит за полицейским, и нас посадят. Ты будешь утверждать, что это мои деньги, что я хотел их навязать тебе, я начну отрицать… Да и вообще, где ты найдешь такого дурака-судью, который поверит тебе! Поэтому спрячь, очень тебя прошу. Он сложил руки и заговорил мягче, словно уговаривая строптивого ребенка.

— Ни в коем случае, — решительно сказал Мишка Тоот. — Такие романтические приступы великодушия обычно хороши лишь поначалу.

— Не понимаешь ты меня, вот и все. Не думай, что я по-дурацки, как безумец, сорю деньгами. Ведь потому и не хочешь ты их взять. А ты смотри на меня как на хитроумного, расчетливого коммерсанта. Напрасно улыбаешься, это так и есть. Умный богач никогда не поставит все на одну карту, заметь: половину состояния он вкладывает обычно в землю, а на другую половину покупает акции. Вот и я передаю тебе половину капитала, и если одна часть не будет приумножаться, то со второй дело может еще пойти на лад. И тогда не так-то просто разориться! Не думай, что я передаю тебе половину капитала потому, что от обилия денег у меня закружилась голова и я не знаю, что о с ними делать. Нет, я вовсе не считаю, что их слишком много, напротив, думаю, что мало, и поэтому отдаю половину. Бес приобретательства пришел ко мне вместе с удачей. Он и пришпоривает меня все время. Так-то оно, дружок Мишка, не деньгами делюсь я с тобой, а, по сути дела, дополняю свой ум и свое счастье твоим. Потому что будущее я представляю себе так: мы оба владеем капиталом в сто тысяч форинтов и каждый самостоятельно берется за серьезное дело, какое ему по душе, и идет за своей путеводной звездой. Тогда эти сто тысяч форинтов родят, быть может, новую сотню тысяч. Если нам обоим повезет, ты вернешь мне деньги, и дело с концом. А ежели я разорюсь, приду к тебе и скажу: «Теперь ты мне помоги». Не исключено, что сперва ты израсходуешь порох и тогда в один прекрасный день постучишься ко мне, принесешь пустую суму, чтобы я ее наполнил.

— Все это прекрасно в теории, только ты не посчитался с третьей возможностью.

— С какой же?

— Если обе сумы опустеют. Велкович весело пожал плечами.

— Стану я думать об этом! А впрочем, тогда мы вернемся к исходной точке. У нас останутся прекрасные воспоминания.

— У тебя, может, и останутся, а у меня еще ляжет пудовый камень на душу, что я своими экспериментами промотал половину твоего состояния. И этот камень задавит меня. Ты видишь, что я не могу принять твоего предложения: оно невыгодно мне, ибо ставит меня в неравное положение!

— Тары-бары! Что за смешные рассуждения! Либо ты сию минуту возьмешь эти деньги, либо я тут же, на твоих глазах, сожгу их. И это так же верно, как то, что меня зовут Дёрдём Велковичем. А ну, подвинь ко мне серные свечки. (Так назывались тогда серные спички, изобретенные как раз в том году.)

И Дёрдь так решительно потянулся за ними, — а был он человек увлекающийся, легкомысленный и склонный к быстрым решениям, — что можно было серьезно опасаться: вот возьмет и выполнит свою угрозу. Умный и трезвый Мишка понял, что сопротивляться дальше нет смысла. Более того, он понял и то, что должен согласиться с намерениями Дюри в его же собственных интересах.

У Дюри, несомненно, была склонность к властолюбию и вместе с тем какая-то восточная мечтательность в натуре. Словно тростник, гнулся он по ветру. Кроме того, Дюри был красивый малый и с легкостью мог попасть в руки кокеток-женщин. Да и кто знает, как еще испортится у него характер от этого наследства! Он может и мигом все по ветру пустить. А в таком случае отлично, если уцелеют хоть те деньги, что он отдал другу.

Так плелись мысли в голове у Мишки. Хорошо, он возьмет эти деньги, но не будет считать их своими — словно кто-то положил их к нему в депозит. И притронется к ним он лишь в том случае, если твердо будет знать, что от этого их станет больше. Но сейчас нет нужды обо всем рассказывать Дюри. Пускай думает, что отдал их совсем. Так оно будет лучше, по крайней мере, Дюри будет бережливее тратить свою долю, считая, что других денег у него нет.

Более того, чем дольше раздумывал об этом Мишка, тем больше прояснялось все в его глазах, пока не изменилось совершенно. «Какой я был дурак, — воскликнул он про себя, — что не хотел принять предложение Дюри! Если б даже это не пришло ему в голову, я сам любыми правдами и неправдами обязан был надоумить его разделить деньги, чтобы каждый распоряжался ими самостоятельно. Началось бы соперничество, мол, кто кого, а для закалки легкомысленного характера Дюри такая пружина абсолютно необходима». Поэтому Мишка отбросил и мысль о том, чтобы положить деньги в депозит, напротив, он решил пользоваться ими, вложить в прибыльное предприятие, и относиться к ним, как к займу, который когда-нибудь придет время вернуть с щедрыми процентами.

Он принял деньги, и оба они тотчас начали строить планы. Чрезмерная доза всегда вредна, даже счастья. Уйма красочных планов и мечтаний не давали им ни спать, ни есть, ни даже решить, с чего начать. Пока условились на том, что поедут мир повидать, посмотреть большие европейские города и узнать, что там делают люди.

Прежде всего они поехали в Вену, поселились в «Штадт Франкфурте». Велкович чувствовал себя в Вене совсем как дома и с великим удовольствием водил своего наблюдательного и всему дивящегося друга по древнему императорскому городу.

В «Штадт Франкфурте» они познакомились с пожилым господином из Пожони, неким Фридешем Кольбруном, который приехал лечить ноги к какому-то знаменитому профессору и уже долгое время жил в Вене. Старому господину вечерами было скучно одному в ресторане, поэтому, попросив разрешения пересесть за их столик, он прихватил свою кружку пива и завел беседу с молодыми соотечественниками. Кольбрун был человек приветливый, с приятными манерами, но при этом себе на уме. Постепенно они подружились, и между ними завязались почти доверительные отношения. Кольбрун особенно симпатизировал Мишке, который частенько оставался у себя в номере и читал книги, в то время как Дюри носился по городу в погоне за приключениями. В такое время Мишка и старик заходили друг к другу запросто в номер, чтобы поболтать немножко.

Старый господин рассказал, что он красильщик и в Пожони его предприятие идет хорошо, что у него порядочное состояние, так что детям своим он оставит по пятьдесят тысяч форинтов. Говоря об этом, он выпячивал грудь и самодовольно запихивал в нос понюшку табаку. В ходе таких бесед Мишка тоже раскрывался и как-то однажды сообщил старику, что хотел бы заняться коммерцией, но не знает еще чем, как раз над этим ломает голову.

— Что? Коммерцией? — удивился старик. — А разве вы не студенты, сударь?

— Мой друг — медик, а я простой мастеровой, вернее сказать, был им..

— Ах вот как? — воскликнул пораженный старик и окинул спесивым взглядом кроткого Мишку Тоота. — И какое же вы изучили ремесло?

— Я был резчиком, трубки мастерил.

— Фу! — презрительно воскликнул старик. — Разве это ремесло! С тех пор как изобрели сигары, смерть трубок — вопрос ближайшего времени.

И с той поры он начал заметно холоднее относиться к ним, разговаривать более надменно. Но скромный и добродушный Мишка Тоот даже не заметил этого и как-то однажды обратился к господину Кольбруну, как к опытному коммерсанту, за советам, куда и как вложить свои деньги, чтобы они были в волной безопасности, но чтобы их можно было получить в любое время и из любого города. «Беспокойно носить такое количество денег в кармане», — пояснил он.

Господин Кольбрун порекомендовал старинный банк на Кёртнерштрассе, но когда Мишка попросил проводить его туда, так как он неопытен в делах, старик наотрез отказался.

— Эх, дружок, слишком многого вам захотелось. Ступайте туда один, и никто вас не обкрадет. Там люди честные. Кроме того, я со своей больной ногой могу поехать только в коляске, что вряд ли пошло бы на пользу вашему капитальчику. А сколько денег хотите вы положить? — спросил он небрежно.

— Девяносто девять тысяч форинтов.

— Что? Как вы сказали? Девять тысяч форинтов?

— Девяносто девять тысяч.

— Наличными?

— Да.

— А вы не сказки рассказываете?

— Да вот они у меня, в боковом кармане.

— Ах ты, шут подери! Ведь это огромные деньги! Пойду, сынок, пойду с вами, как же тут не пойти? Такие деньги заслуживают и заботы, и осмотрительности.

Он проводил Мишку, но после этого у него так разболелась нога, что знаменитый профессор якобы велел ему ни на минуту не оставаться без заботливого ухода. Господин Кольбрун так послушно внял приказу, что послал эстафету в Пожонь и выписал оттуда сразу двух сестер милосердия — своих незамужних дочерей, Жужанну и Кристину.

И, что может быть естественнее, — теперь и дочки познакомились с нашими молодыми людьми. Они были порядочные гусыни, но довольно хорошенькие. В девятнадцать, двадцать лет все девушки красивы и желанны. У Кристины были прекрасные голубые глаза и роскошные волосы цвета желтой глины. Когда они сидели за столом в ресторане, взгляд ее частенько останавливался на Мишке. Однажды утром Мишка Тоот, проходя мимо их номера как раз в тот момент, когда входила туда горничная, увидел сквозь приоткрытую дверь, как причесывается Кристина, увидел ее русые волосы до пят и больше не мог их позабыть. Какие-то привлекательные черты были, очевидно, и у Жужанны, потому что в один прекрасный день Дюрка Велкович заявил, что Вена скучнейший город в мире и осматривать здесь совсем нечего, не то что в Мюнхене, где Виттельсбахи собрали все, что можно, — словом, эти Габсбурги напрасно жили на свете, и нет у них ничегошеньки, — кроме любви их народов. Все улыбнулись. Но, как бы то ни было, это оказан лось достаточным объяснением того, почему Дюри после обеда оставался теперь дома и волочился за девицами Кольбрун. Впрочем, сверстники наших героев рассказывают, что в молодости у Жужанны стан был точно у серны, а пунцовый ротик, казалось, так и пылал огнем.

Что-нибудь, верно, да было — ведь и юноши не слепые, и как ни ругали они Вену, а все-таки не уезжали, хотя следующей остановкой в их путешествии был назначен Париж. Под разными предлогами они уже и дважды и трижды откладывали, свой отъезд. Флирт становился явным. Старик Кольбрун предоставлял дочерям полную свободу, иногда позволял им даже совершать вместе с молодыми людьми прогулки по Пратеру. Так это длилось с неделю, уже и персонал гостиницы догадывался обо всем, но ничего особенного все-таки не происходило, будто в колесницу Амура улиток впрягли. Сам господин Кольбрун подумывал уже отправить домой этих двух девиц, затребовав сюда двух других (дома оставались еще три). Но вот в один унылый дождливый день после обеда, когда они сидели за чашкой кофе Дюри Велкович попросил руки Жужики.

Красильщик ласково закивал седой головой, но прежде чем ответить, позволил себе злую шутку. Он нырнул вдруг под стол будто уронил что-то, и, заметив под скатертью, что рука Кристины в руке у Мишки, ответил Велковичу так:

— Почту за счастье и с радостью принимаю честное предложение, но только у меня есть, в некотором роде, возражение против самой личности. У Дюри Велковича вся кровь застыла.

— Не против вашей личности, сударик мой, а против Жужики. Я дал обет, — продолжал веселый красильщик, — что ни одну дочку не выдам замуж прежде Кристины, поэтому либо подождите, пока Кристина выйдет замуж, либо, если желаете, женитесь на ней.

Тут уже и Мишку Тоота бросило в жар, и Кристину тоже. Мишка прохрипел сдавленным голосом:

— Нет, Кристину не отдам!

— Так я и думал, — рассмеялся хитроумный красильщик. — Уж несколько дней я замечаю, что у вас у двоих обычно только две руки видны над столом.

Вот и получились две помолвки сразу, а потом и две свадьбы, которые через несколько дней весело, как и положено, справили в Пожони.

Господин Кольбрун остался верен своему слову. Тотчас же выплатил приданое зятьям, и Мишка все не мог надивиться, с какой легкостью родила ему Дюркина сотня тысяч эти пятьдесят тысяч, — ведь Кристину он взял бы и без приданого.

От поездки в Париж они не отказались, только теперь она превратилась в свадебное путешествие.

Полтора медовых месяца провели они все вместе в Париже. Мужья раздумывали о том, за что им приняться, а жены развлекались. Велкович решил, вернувшись домой, прежде всего раздобыть себе дворянство. Это проще простого, надо только хорошенько подмазать двух влиятельных агентов в Вене. По словам Дюри, тесть то и дело возвращался к этой теме, да и Жужанне хотелось того же.

— Словом, я буду искать себе дворянство, — повторял Дюри. — В Венгрии это необходимо. А ты что намереваешься делать?

— А я буду искать такую страну, где дворянство не нужно, — ответил Мишка, подразумевая под этим Америку, куда стремился с детства, начитавшись разных книг, которые разбередили его фантазию.

В Париже они думали остаться три месяца, но маленькую госпожу Велкович уже на второй месяц охватила тоска по родине, и она все плакалась; «Поедем домой! Что это за скучный город, где даже по-немецки не говорят. Нет, нет, больше я здесь не останусь!»

Так что Велкович трогательно попрощался с Мишкой, госпожа Велкович с Кристиной, и они вернулись домой в Пожонь, где Велкович и в самом деле раздобыл себе дворянство с помощью королевского персоналия[70] Иштвана Серенчи, у которого сестра Кольбруна, Людмила, жила в поварихах. Дюри Велкович стал Велковичем Лободским и купил себе в Тренчене небольшое поместье, но так как в хозяйстве он ничего не смыслил, то вскоре пустил по ветру все свои сто тысяч форинтов. Тут вступился папаша Кольбрун и заставил его использовать уцелевшее приданое для того, чтобы заняться каким-нибудь делом.

Новоиспеченный дворянин и руками и ногами отбивался от этого, — дескать, и так и эдак, и негоже герб позорить. Но, оказавшись в безвыходном положении, он открыл в Пожони меховой магазин, ибо, кроме как в мехах, ни в чем не разбирался (этому Дюрка научился чуточку в скорняжной мастерской отца); магазин, однако, не процветал, ибо богатые депутаты парламента предпочитали покупать своим возлюбленным муфты и собольи накидки в Вене. Но при всем этом такая профессия Велковичу больше всего была под стать, ибо шкуры тигров, медведей, песцов и других благородных зверей не могли кинуть тени на его «собачью шкуру»[71].

А Мишка Тоот с супругой оставался еще какое-то время в Париже, потом они переехали в Новый Свет, правда перед этим проведя несколько недель в Лондоне.

— Мы будем останавливаться в тех странах, где уже рубили голову королю, — говаривал Мишка. — А где еще не рубили, там нет. смысла останавливаться.

И, наконец, он попал в ту страну, где вообще никогда не было королей. Вот это настоящая страна! Здесь есть смысл не только остановиться, но даже и поселиться.

Поначалу он разглядывал и изучал нью-йоркскую жизнь просто как путешественник. Каждый человек чувствует себя в новой стране котенком, и только на седьмой день у него раскрываются глаза. Но эти семь дней могут тянуться и семь лет, и даже до самой смерти. Великое дело — уметь видеть.

После двухмесячного пребывания в Нью-Йорке он решил, что воспользуется своим искусством резать пенковые трубки, и открыл мастерскую. Когда сколько-то трубок было готово, открыл лавчонку и поместил в витрине свои шедевры, думая: теперь-то и хлынет народ, будет платить за его искусство звонкими долларами. Но расчет не оправдался. Extra Hungariam non est трубки, si est трубка, поп est ita [72]. Янки и матросы, самые яростные курильщики Америки, привыкли к деревянным и глиняным трубкам и точно так же не обращали внимания на стиль, форму и орнамент их, как не замечали, в какой коробке продается колесная мазь, изготовлена ли коробка из красного дерева, с резьбой или попросту сколочена из тоненьких дощечек. В трубке главное, чтобы она курилась и чтобы материал ее как можно лучше сопротивлялся влаге. Благородное искусство обкуривания трубок незнакомо американцам. Стремление сделать какой-то предмет белого цвета желтым или даже черным кажется им совершенно непрактичным и заслуживает внимания только в том случае, если предмет этот ворованный и благодаря изменению цвета становится неузнаваем.

Так что предприятие оказалось неприбыльным. Мишка очень скоро отказался от него и взялся за другое. Приметил он еще раньше, что американские пекаря пекут только хлеб, сдобу, и булки, а про так называемые рогалики, которые великолепно выпекал его отец, посыпая их сверху солью и тмином, понятия не имеют. Он обошел пекарни, расспрашивая о знаменитых рогаликах, под которые сто раз вкуснее пить и вино и пиво, и выяснил, что ни местные мастера, ни поклонники предобеденной кружки пива даже слыхом не слыхали о рогаликах. Тогда он принял отважное решение, грандиозно разрекламировав его в газетах и в афишах — короче говоря, построил огромную пекарню и сразу открыл в разных точках города три лавки для торговли солеными рогаликами и солеными же крендельками.

Ему повезло, он выбросил свои рогалики на рынок как раз во время штиля, в мертвый летний сезон. Весь Нью-Йорк пришел в движение от этой вести. Трактирщики и пивовары чуть с ума не посходили от радости; словно по мановению волшебной палочки, наполнялись во всем городе корзинки, и клиентам подносились чудесные молодые месяцы мистера Тоота. Что за изумительное изобретение! Все только о нем и говорили. Торговля оживилась. Черт побери, да это ж не шутка! Мистер Тоот заслуживает, чтобы его имя упоминали среди имен величайших благодетелей человечества. Иные, особенно пьяницы, ставили его рядом с Колумбом. Дескать, Колумб прибавил миру земли, а мистер Тоот — жажды. Любопытство росло. Интерес к новинке увеличивался с каждым днем. Соленые крендельки и рогалики с тмином пробили себе дорогу даже в салоны, и деньги так и хлынули в кошелек мистера Тоота.

Все расширяя свою торговлю, он стал королем рогаликов и уже через три года прислал Велковичу в Пожонь сто тысяч форинтов с припиской: «Теперь жди проценты».

Три года спустя Тоот прислал Велковичу, разорившемуся в революцию, еще сто тысяч и ободряющие слова: «Жди сложные проценты».

После второй посылки Велкович выкупил уже уплывшее однажды тренченское имение, приобрел недурной дом в Тренчене, постепенно завоевав здесь популярность, так что его, бывшего студента-медика и скорняка, избрали бургомистром: ведь Тренчен преимущественно город ремесленников и студиозов — поэтому одни радовались, что он был скорняком, другие — что учился некогда на медицинском факультете, а всем им вместе, как чистокровным буржуа, очень льстило, что бургомистр у них дворянин.

Обо всем этом нью-йоркский пекарь знал только по письмам. Сам он стал с тех пор истинным набобом и попал домой только двадцать лет спустя, да и то по просьбе смертельно больного Кольбруна, которому хотелось напоследок увидеть свою дочь Кристину и познакомиться с внучкой Мари Тоот.

Когда они приехали, старик красильщик уже тихонько отдыхал на Пожоньском кладбище, и Тооты увидели только свеженасыпанный холмик. Михай Тоот хотел тут же повернуть обратно, — дескать, его предприятие (оно разрослось уже до гигантских размеров) не может долго оставаться без шефа, — но Велкович (получивший уже сложные проценты) не позволил ему уехать, уговорив подождать, пока вскроют завещание. Из завещания выяснилось, что старый красильщик, справедливо поделивший свое имущество между детьми, оставил Тоотам ценный виноградник на горе Шомьо. Мишка Тоот снова собрался уезжать, но Велкович опять не пустил его.

— Коли ты уже приехал, свояк, так погляди хотя бы свой виноградник.

И вот Тооты и Велковичи, у которых тоже подрастала девчушка, шустрая Розалия, в один прекрасный день отправились, на виноградники Шомьо. Стояла осень, хотя до сбора винограда было еще далеко» и прелестная недвижимость во всей своей красе улыбалась новому хозяину.

Виноградник занимал четыре-пять хольдов и раскинулся на той стороне горы, что смотрела на Папу, а посередке стояла комфортабельная вилла. Если считать на деньги; то для Михая Тоота это было небольшое наследство: что барину луковица?! И все-таки его охватывало какое-то чудесное ощущение, когда он утрами обходил борозды и из буйной виноградной листвы на него поглядывали такие свежие и знакомые капельки росы, сверкавшие, словно глазки невидимых фей. А золотящиеся матовые грозди все улыбались ему. Ему же насвистывали весело завтракавшие скворцы. Свежевскопанная земля, казалось, дышит, вздыхает и наполняет воздух необыкновенным хмельным благоуханием. Ах, что за аромат у этой земли! И вдруг Мишка Тоот, который все торопился с отъездом, сказал:

— Эх, коли мы уж приехали, так останемся здесь и на сбор винограда. Хоть попробую своего вина, пока оно молодое, да и. повеселимся наконец.

А лозы отвечали Михаю Тооту: «Мы тоже не цвели, а только. плоды приносили, ты тоже все работал да работал, без отдыха, правильно сделаешь, если развлечешься».

И король рогаликов крепко задумался. Правда, как странно, что у виноградной лозы самые невзрачные цветочки, зато плоды — самые ценные.

Но сбор должен был начаться только через несколько дней, а до тех пор у Михая Тоота оставалось время, чтобы обойти все участки своего виноградника, познакомиться с каждой лозой — вот динка, а это хенигли, это гохер, это мускат, это кадарка… Странно! Все они постепенно становятся живыми существами, и ты уже знаешь, что вон та кадарка заболела, а там в углу у одной из динок какой-то дичок отнимает все соки, и его надо выкопать.

Хозяин шагает и шагает по бороздам, меряет, ногами виноградник, доходит до границы, сравнивает с соседним, тут решает устроить виноградную беседку, там в низине — персики посадить. А несколько каштанов перед домом — то-то было бы отлично… А на вершине холма беседку поставить. Все это совершается в душе как бы исподволь, и вдруг, глядишь, всем сердцем прикипел человек к своему винограднику, просто влюбился в него, и все двадцать три лавки в Нью-Йорке, которые приносят тысячи и тысячи долларов дохода, стали уже чем-то вовсе второстепенным. Михай Тоот вдруг загрустил, помрачнел и все жаловался Велковичу:

— Эх, свояк, что же будет с этим виноградником без хозяина? Грешно загубить такую роскошь. А кому его поручить, кому?

— Да ты продай, — посоветовал Велкович.

Но Михай Тоот ответил ему столь же укоризненным взглядом, как некогда там, у «Лициния», когда Велкович предложил ему отдать в залог часы.

Да что тут долго тянуть, кончилось все тем, что после сбора винограда, когда наступил день отъезда, Михай Тоот обратился к жене:

— Душенька Кристина, я много думал о том, в какой форме сказать тебе то, что сейчас скажу. Но форма формой, а ты, душенька, попросту пойми, что я не могу больше жить в Америке. Не знаю, что со мной случилось, да и не хочу сейчас о том раздумывать, но только больше я не «король рогаликов».

— Так какие же у тебя намерения, дорогой муженек? — спросила Кристина.

— Я, Кристина, намереваюсь вернуться сейчас в Нью-Йорк, а вы останетесь здесь, в Пожони. Ликвидирую свое предприятие, приведу в порядок дела и очень скоро вернусь, чтобы больше никогда не уезжать отсюда.

Кристина бросилась ему на шею, расчувствовался и Велкович. Слезы радости блеснули у него на глазах, когда он услышал об этом решении.

— Ты, Мишка, человек! — воскликнул он и стал неистово трясти руку своего друга. — Хотя деньги здесь и не будут тебе так сыпаться в карман, как там, однако, посмотришь, что заживешь во сто раз счастливей.

— Верно, — задумчиво произнес Михай Тоот, — и я так думаю и надеюсь, Дюри. А кроме того, — добавил он немного погодя, — по крайней мере, сам буду возделывать свой виноградник.

Велкович улыбнулся: он подумал о том, что за странные творения бога — венгерцы, которых полученный в наследство виноградник может притянуть домой с другого конца света. Но верно и то, что этот виноградник на горе Шомьо!

Так попал домой «американец» и, как нам уже известно, купил в Бонтойском комитате имение Алшо-Рекеттеш.

Загрузка...