В Тренчене у «Большого осла» их ждала баронская упряжка — четверка великолепных сильных гнедых, да таких упитанных, что шкура так и лоснилась…
— Никогда еще не видел таких раскормленных коней, — заметил Малинка. — Их бы в Мариенбад послать, а не в Бонтовар.
— Я думаю! — кичливо согласился Коперецкий. — Но вы поглядите, что они едят! Пришлось Малинке запустить руку в торбу и вытащить оттуда горсть овса.
— Положите обратно и гляньте теперь на свою ладонь. Видите что-нибудь?
— Ничего.
— Верно? — возликовал барон. — В том-то и дело, что ничего не видите, что рука осталась чистой. Это значит, друг любезный, что мои кони мытый овес едят. Вон оно как! Такого даже конь Калигулы не едал.
Между прочим, в Тренчене была как раз большая ярмарка, на которую съехалось все провинциальное дворянство, а следовательно, и многочисленные Коперецкие — все они приветствовали сейчас «красу рода», который, развеселившись, провел с ними и вечер и ночь; не обошлось, разумеется, без картишек, и нового губернатора порядком общипали.
— Ничего у меня не осталось, — пожаловался он утром Малинке, показывая пустой бумажник, — кроме родственной любви.
Он сел в коляску мрачный, Малинка же по дороге развеселился, ибо до той поры никогда не видел словаков, хотя и сам был словак, но более мягкой породы, с Алфёльда, из Сарваша. Его отец был учителем; мать, лютеранка, овдовев, переехала из Сарваша в Пешт и открыла «Цинкотскую чашу», когда Корнелю было только пятнадцать лет.
Стоял великолепный осенний день. Один восхитительный пейзаж сменялся другим. Легкие не могли надышаться сосновым воздухом, а глаза — насладиться виденным. С вершин скал хмуро глядели живописные руины крепостей. Где те витязи в кольчугах, что скакали здесь некогда во главе с Мате Чаком или с кем-нибудь из Турзо[28]? Стоит только грезам унести тебя в прошлое, и горько становится на душе. Ах, как обидно, что все былое уходит! Но, быть может, эти деревья, когда они были еще молоденькими деревцами, видели тех героев? Ваг и сейчас, наверное, так же шумит, как и в те поры. И в лесах, должно быть, так же свистят дрозды. И косули с таким же любопытством выглядывают на опушках, такие же робкие и смиренные, какими! были в прежние времена, когда те богатыри охотились на них. И шелковистые травы лугов все так же смеются, играя с лучами осеннего солнца. Хоть и умолкла труба, в которую трубили на крепостной башне, и трубач давно уж лежит во прахе, а вслед за ним свалилась и башня, все-таки многое уцелело с древних времен. Горные ручейки, эти серебряные ящерицы, весело плескаясь, бегут к Вагу. По Вагу плывут плоты, груженные бревнами. «Смотрите-ка, словацкий флот!» На плотах добродушные крестьяне в широкополых шляпах, украшенных цепочками из улиточных домиков, покуривают трубки с «королевским табачком».
Малинку занимало все, он задавал губернатору тысячи вопросов и несколько раз, услышав, как женщины и девушки, что собирали картошку или ломали мак, распевают меланхолические песни, порывался выйти из коляски, чтобы записать их. Малинка обладал поэтической душой, а кроме того, был этнографом, собирал цветы, возросшие в душах простого люда. Но Коперецкий не позволил ему сойти.
— Да будет вам дурить. Получите у меня в собранном виде вместе со шкатулкой, — добавил он, ухмыляясь.
Чарующие виды сменялись иногда желтой глинистой пашней, вдоль и поперек пересеченной овражками. Как видно, здесь распахали пологие склоны лесистых гор. Земле не хотелось тут родить ничего, кроме деревьев, можжевельника, ковыля и папоротника, но люди заставляли, теребили, требовали: «Рожай, собака! Отдай то, что посеяно! Так нужно!»
Вдоль дороги стояло несколько домишек, конюшен, овчарен, людских и дом управляющего.
— Это уже мои угодья, — сказал Коперецкий. — Это первое именье. А за ним пойдет второе, по названию «Кицка». Мы мимо него поедем.
— А этот хутор как называется?
— Это Седреш.
— Сколько же хольдов здесь?
— Две тысячи; половина — пашня, но и от этой половины толку мало.
— Стало быть, больше толку от второй половины?
— Какое там. Вторая половина вовсе ничего не стоит, лес один.
— Теперь и леса в большом почете. А что еще будет, когда кончится каменный уголь! А он ведь кончится.
— А хоть бы и кончился, от этого леса толку не будет. Называется он «Путь господний». Во-первых, потому, что мои предки и я всегда из этого леса дарили деревья для погоревших деревень и на строящиеся церкви. Надеемся в рай попасть за это. Насчет рая, конечно, бабушка еще надвое сказала, зато в газетах нас каждый раз поминают с прилагательными «великодушный» и восхваляют всячески. А еще потому зовут этот лес «Путем господним», что дорога через него и в самом деле часто к богу приводит. Опасное дело бревна отсюда вывозить — бывает, что и волы, и люди конец свой здесь находят.
— В таком случае просто безбожно преподносить такие милостивые дары!
— Пустяки, всей семейкой пыль в глаза пускали. Невинная штука. Наша семья себе на уме, вот и все, к тому же мы числимся благотворителями, так надо же что-нибудь давать, иначе как заткнешь людям рот? Пускай набираются ума и те, кто получает дары. Пускай терпеливо ждут, пока будет изобретен управляемый воздушный шар и его приспособят для переправки леса.
Неподалеку от домиков двигалось несколько плугов… Их неохотно волочили низкорослые, хилые волы. Возле пашни стоял и управляющий имением Дёрдь Клинчок, пуская дым из отлично обкуренной пенковой трубки.
Коперецкий подозвал его к коляске, и старик, задыхаясь от толщины, подкатился, словно перекати-поле. Тут он подобострастно вынул длинную трубку изо рта, опустил вниз и повесил на нее шапку, которую внезапно сдернул с головы. Он сделал так, чтобы нечаянно не сунуть чубук в рот, пока стоит перед лицом светлейшего барона.
— Ну, что нового, батенька мой Клинчок? — ласково спросил помещик. — Что случилось за неделю?
— Ничего так особенно, — ответил управляющий, по-своему, по-словацки связывая слова.
— Есть что-нибудь в хозяйстве, пригодное для продажи? А то мне очень туго приходится. Это губернаторство все равно что кровопускание. Да и вчера в Тренчене меня облупили как яичко. Денег нет, дядюшка Клинчок!
— Гм; подумаю. — Он потер лоб волосатой рукой, и его честное добродушное лицо сморщилось. — Может, овец пострижем, но уже поздно есть, скоро зима нос просунут. Они ничего не скажет, как их знаю, то есть овец, но как я зима знаю, она может их проморозить. Нет, нет, снимать полушубки с овец сейчас негоже, а лежат на чердак, на моем, около семьдесят таких' полушубков, из которых овцы уже повылезали. Найдется там и воловья шкура. Из этого я может небольшие деньги сделать, как только найдется еврей, а он найдется.
— О какой воловьей шкуре вы говорите?
— О шкуре Бимбо, о пестрой. Покинул нас, — вздохнул Клинчок, — как раз вчера на рассвету.
— А что с ним случилось? Дёрдь Клинчок возвел очи к небесам.
— Господь знают. Я так думаю, от старческой слабости преставился.
— А волы у вас очень тощие, — заметил Малинка, — все ребра пересчитать можно. Господин Клинчок попытался хотя бы для приличия выгородить волов.
— А может быть, они рядом с моей толщиной кажутся такими.
— Это моя вина, — сказал губернатор. — Сена и клевера у меня мало, все, что есть, приходится скармливать лошадям и коровам. А волам остается сечка да овсяная солома. Так я сам приказал Клинчоку, и он придерживается моего приказа.
— Это несправедливо, ваша милость, — рассудил Малинка. — Ведь земля приносит свои плоды потом и трудами этих несчастных волов, и как раз они ничего не получают, — а все пожирают выездные кони.
— Ей-богу, вы правы! — живо воскликнул Коперецкий, словно только сейчас понял это. — Покарай меня бог, если вы не правы! Но ведь и в обществе так обстоят дела. Великая и мудрая масса людей точно так же устроила свою жизнь: мужик работает и голодает, а барин поедает большую и лучшую часть урожая за отличными обедами, да потом еще и отрыгивает. Малинка, вы правы. Поздравляю вас, Малинка… Право же, ваши слова — святая правда!
Добрые полчаса еще он повторял, как умно сказал Малинка, но тем не менее все оставил по-прежнему, приказал только шкуры продать. И покатил дальше на своих упитанных лошадях.
— Люблю этого Клинчока. Очень порядочный человек, а главное, послушный, — дорогой хвалил Коперецкий управляющего. — Правда, хозяйничает он скверно, а все-таки люблю. Сед-реш приносит черт знает как мало дохода. Не будь Кицки, я давно бы положил зубы на полку.
— Стало быть, Кицка более доходное имение?
— Такое же, только там у меня негодяй управляющий, некий Дёрдь Фекете, упрямый кальвинист. Хочу его выгнать, потому что не слушается меня, что бы я ни сказал, все делает наоборот. Я-то догадываюсь (не такой уж я осел), что потому и ведется у него хозяйство как надо. А все равно выгоню, — доходы я люблю, но еще больше люблю, послушание. Что, Малинка, разве я не прав?
— А позвольте узнать, сколько годового дохода дают вам оба именья?
— Один убыток.
— Убыток? — удивленно переспросил Малинка. — А зачем тогда вы занимаетесь хозяйством, ваша милость?
— Зачем? — вскипел барон, возмущенный таким глупым вопросом. — А на что иначе жить?
— Я хотел сказать, ваша милость, не выгоднее ли отдать в аренду ваши имения?
— Да бросьте вы! Кому отдать? Еврею? Он истощит землю начисто. Христианину? Этот не истощит, конечно, но и аренду платить не будет.
— Эх, было бы у меня два таких имения! — вздохнул Малинка.
— Не желайте этого себе, друг мой! Радуйтесь, что у вас нет ничего. Страна принадлежит тем, у кого ничего нет, уж вы поверьте мне, Малинка, и не искушайте бога. Ведь теперь все зависит от большинства, о большинстве говорит и премьер-министр, и депутат, который его поддерживает. Оба они существуют благодаря большинству. О большинстве толкует и король, которому оно отдает голоса, когда его величеству понадобятся рекруты или когда решит он утвердить военные расходы, цивильный лист. Правит большинство, и в нем что Копачко, что Эстерхази — оба не больше единицы. Но преимущество Копачки в том, что у него нет ничего, и если однажды ему придет в голову сговориться со всеми теми, у которых тоже нет ничего, вот тогда и выяснится, что они есть большинство. Боюсь, что в один прекрасный день они поймут это и станут тогда господами, им будет принадлежать страна. А вы — легкомысленный человек, ежели хотите иметь два поместья. Нет, нет, не сумасшедший же вы, Малинка! Не будьте неблагодарны, Малинка, цените милость провидения.
Малинка никак не мог раскусить своего принципала, хотя, будучи наблюдательным от природы, все старался прощупать его до самых печенок. То Коперецкий казался ему очень умным человеком, то — чуть ли не помешанным. Очевидно, было в нем и то и другое, но и в этом Малинка был не совсем уверен. Когда он, казалось, уже составил для себя его облик из отдельных черт характера, откуда ни возьмись возникала вдруг новая черта, и вся конструкция рушилась.
Так за разговорами они и не заметили, как показалась в долине захудалая деревенька Крапец с белыми хатами под соломенной кровлей, а наверху, на холме, между могучими соснами, возник старинный замок Коперецких с высокой крышей времен Марии Терезии, с зелеными ставнями и с отчетливо выделяющейся башней.
— Вот мы и дома, друг мой. А там моя резиденция.
Кривой и впрямь король среди слепых. Никогда еще ни одно строение не производило на Малинку такого впечатления, как это старинное гнездо, хотя красоты в нем не было никакой. С одной стороны к нему лепился безобразный сарай, а крыша дома была изуродована новыми дранками, которыми там и сям залатали прогнившие части. И все-таки дом величественно царил над ветхими скособоченными хижинами.
Коляска вскоре въехала во двор. Барона никто не встретил, только козел побежал к нему, точно пес. Во дворе неуклюжая служанка чистила прекрасного карпа, и это аппетитное зрелище было приятно Коперецкому, тем более что от горного воздуха он изрядно проголодался.
— Ну, Анчура, как поживает хозяйка?
— Ее высокоблагородие сегодня впервые встали после родов.
— А что делает маленький барон? Анчура ухмыльнулась, растянув рот почти до ушей, и пожала плечами.
— Поглядывает голубыми глазенками то туда, то сюда.
— Что ты говоришь? — весело и с восторгом перебил ее барон. — А на что же он поглядывает, Анчура?
— Да хоть на меня, коли я в комнате.
— Поди ты, дуреха. Есть на что посмотреть! На тебя глядит, ха-ха-ха. Слышите, Малинка, маленький двухнедельный Коперецкий уже на девок поглядывает.
Он пулей взлетел по лестнице и вбежал в комнату жены. Все еще чувствуя слабость, она лежала на диване, а горничная Розалия читала ей вслух роман. В дальнем углу комнаты качалась люлька, и в ней дремал маленький Коперецкий.
— Тсс… Не топайте вы так, — испуганно воскликнула Вильма, — ребенок спит. А вы, Розалия, читайте, читайте.
— Как ты чувствуешь себя, милочка?
— Спасибо, ничего. А ты? С губернаторством у тебя все в порядке?
— В полном. Двадцатого будут вводить в должность.
— Боже ты мой, так скоро?
— Премьер-министр сказал, чтобы я не медлил.
— Но ведь это же невозможно, — растерянно воскликнула жена. — Мы не успеем обставить квартиру.
— Поживу в гостинице, пока нельзя будет устроиться в губернаторском доме.
— А я?
— А ты останешься здесь, пока я там все налажу, потом приеду за тобой.
— А как мой отец?
— Твой отец, Вильма, добрый человек и держится превосходно. Сейчас он в Бонтоваре.
— Ты очень обязан ему, Израиль, очень обязан. А вы, Розалия, читайте, читайте, не то малыш проснется. Он ведь привык к этому постоянному жужжанию.
— Что? — Барон разразился громовым хохотом. — Это вы так обманываете маленького Коперецкого? Ты отбираешь у него звуки колыбельной песни и заменяешь чтением романов. Да, Вильма, в твоих жилах и впрямь течет кровь Ности! Вильма улыбнулась и выгнала мужа из комнаты:
— Ступай отсюда, еще разбудишь его. Хохочешь, как медведь.
— А ты разве слышала, как хохочут медведи?
— Не болтай столько, ступай уже. Когда сын проснется, я пошлю его к тебе.
И громадный мужчина, присмирев, прошел на цыпочках мимо колыбельки в свою комнату, бросив жадный и полный любви взгляд в колыбельку, где на кружевных подушках спал разрумянившийся младенец. Глаза его были закрыты, вокруг губ играли шаловливые амурчики.
В комнате Коперецкий нашел несколько писем: на самом верху лежало письмо из Бонтовара, написанное рукой Пала Ности. Оно заинтересовало его больше всего.
«Милый Израиль, — так начиналось письмо, — в Израиле небольшая беда. Встреча не будет такой, какую мы ожидали. Наши противники, те, что были сторонниками экс-губернатора, и те, которые хотели в губернаторы Яноша Топшиха, проживающего в этом комитате, делают все, дабы настроить против тебя общественное мнение. Распустили слухи о разных твоих причудах, объявили тебя человеком, недостойным носить звание губернатора и по образованию, и по душевным качествам. Создаются клики, по всем линиям плетутся интриги. Какая у них цель, не знаю, не понимаю — ведь, в сущности, они ничего не могут поделать. Но они действуют, подготавливают такой холодный, а быть может, даже оскорбительный прием, который скомпрометирует тебя. Ясно, что они оказывают давление на наших людей. Взявшие на себя ту или иную роль при твоей встрече отказываются один за другим: у кого-то нарыв выскочил на ноге и не позволяет ему надеть сапог, поэтому он не может выйти вместе с депутацией тебе навстречу; у другого — камни в печени, он должен сидеть дома, поэтому отказывается от устройства банкета. Третий отговорился тем, что он не знает, видите ли, по-словацки, — ему, мол, нечего делать подле губернатора. Да, не забудь хорошенько куснуть в ответ того паршивого пса, которого кличут Тамашем Весели. Одним словом, — положение таково, что и нам следует подготовить контрудары. Как это делается, ты знаешь, ты умный человек (во всяком случае, так мы считаем) и знаешь, что для этого нужны деньги. Поэтому немедленно пришли с верным человеком две тысячи форинтов. Я бы с удовольствием потратил свои, но их нет у меня. Те, что привез с собой, в карты просадил. Здесь даже игра в карты и то местного значения, то есть выигрывают местные. Поцелуй Виль-му и моего внучонка…»
Чтение утомило Коперецкого (у старика Ности был отвратительный почерк). У него уже и пот катился со лба оттого, что приходилось разгадывать буквы, но еще больше оттого, что он разгадал содержание. Он швырнул письмо на стол и случайно заметил себя в зеркале, что висело напротив. Увидев свою расстроенную физиономию, он погрозил самому себе кулаком: «Нужно было это тебе! Эх ты, мямля!»
Кроме того, пришло два-три анонимных письма из Бонтовара. Они были полны насмешек, угроз, в них говорилось, что пускай он не пытается даже ногой вступить в комитат, иначе ему несдобровать. «Нынче у тебя, Коперецкий, овес хорошо уродился, — так заканчивал один из анонимных «доброхотов», — поэтому оставайся-ка ты лучше дома у яслей».
Глаза его налились кровью. Он подскочил к дверям, кинулся вниз по лестнице в прихожую. «Бубеник! Бубеник!» — кричал он разъяренно.
Но в просторной прихожей был только Малинка, он сидел на ветхом бильярде возле своего саквояжа, ожидая, что же с ним будет.
— Ба! Да вы здесь? А я-то совсем забыл. Что это за безобразие такое? Ни комнаты ему не дают, ничего! Где этот проклятый Бубеник?
На его крики выбежала из кухни повариха с половником в руке и Анчура, та самая гренадерского вида девка, что давеча чистила карпа во дворе.
— Бубеник в саду, — доложила Анчура, — кроет ледник.
— Какой еще там ледник, — удивился барон. — Нет у нас никакого ледника!
— Есть, прошу прощенья. На этих днях вырыли яму, пока ваше высокоблагородие изволили в Пеште быть.
— Не давал я такого приказания! — Он сердито замотал головой. — Уже и Бубеник мне на шею садится. Пора его тоже прогнать. А ну, живо беги за ним!.. Вы же, мой друг Малинка, пойдете со мной. Я проведу вас в вашу комнату, но, видно, недолго вам жить в ней придется. Я получил дурные вести из моего комитата. А впрочем, что я говорю? Мой комитат? Чертов он, комитат этот, а не мой. Стоп! Погодите, не прикасайтесь к вещам, вы здесь гость, я сам снесу ваш саквояж и вычту за это из жалованья у жулика Бубеника. Да мне десяти форинтов дороже увидеть, какую он рожу скорчит.
При одной этой мысли сердитое, мрачное лицо Коперецкого почти просветлело, и он направился с саквояжем в руке налево по коридору.
— Вы любите музыку? — спросил он по дороге Малинку.
— Я и сам музицирую иногда.
— Тогда войдемте сюда, из этой комнаты вы лучше всего сможете насладиться моим дворовым оркестром.
И он ввел Малинку в просторную, старинную, сводчатую комнату. Это была комната для гостей, чистая, но с ветхим полом. Под окнами, выходившими в сад, раскинулся почти высохший пруд; он весь зарос просвирником и беленой, только на самой его середке виднелась зеленая лужица, облепленная манником.
Первый, кого они заметили в саду, был Бубеник — шустрый человек с рысьей физиономией. Он был в клетчатых серых брюках, некогда принадлежавших, наверное, какому-нибудь дипломату, и потертой синей куртке, которую носил, вероятно, пока она была еще юной, скорняк или слесарь… Узнав от Анчуры, что приехал барон, он со всех ног кинулся, огибая лужу, к барскому дому, и слышно было, как плюхаются в воду лягушки, в испуге спасаясь у него из-под ног.
Малинка тотчас понял, что такое дворовый оркестр господина барона, но его гораздо больше занимало другое: что случилось в Бонтойском комитате и почему он, Малинка, недолго останется здесь. Он пытливо вглядывался в лицо барона и даже прямо задал вопрос, но барон уклонился от ответа.
— Узнаете в свое время, а сперва мы устроим небольшую конференцию с Бубеником. И вы можете участвовать в ней.
— А кто такой Бубеник?
— Разве я не сказал вам? Мой камердинер, на редкость невоспитанный человек. Если я выгоню Бубеника, мне будет очень недоставать его. Но, видно, к тому идет. Однако вы располагайтесь, будьте как дома. Анчура принесет воды и все прочее, необходимое для комфорта.
— Большое спасибо, ваше высокоблагородие, но я не больно-то изнежен, довольствуюсь и малым.
— Знаю, друг мой, но что положено, то положено. Горничная принесет вам кошек, сколько нужно. Сейчас я дам ей приказание.
— Каких кошек?
— Обыкновенных кошек. Видите ли, в доме много мышей, они пищат, грызут ночью, царапаются, бегают, точно жеребята по пустой конюшне, и не дают спать. А я для борьбы с ними воспитываю кошек. И с гордостью могу сказать — у меня превосходные кошки собственного вывода, ей-богу, первоклассные кошки, никак не дождусь, чтобы где-нибудь устроили кошачью выставку, уж там я наверняка получу первую премию. Перед тем как выпустить, Бубеник морит их голодом в чулане, и после этого они необычайно ловко выполняют свои обязанности. Живучие твари! Эти не поступят со мной так нахально, как Бимбо в Седреше, тот, что отдал концы. Эти на голод не обижаются, и чем больше голодают, тем у них лучше работа спорится. Да, многое нужно для того, чтобы барский дом в деревне был благоустроен. Всем надо запастись самому. Когда у меня много гостей, то на комнату в одно окно приходится только по одной кошке, а в два окна — по две. Но сейчас я могу дать вам на ночь столько кошек, сколько вам угодно.
— Спасибо, обойдусь и двумя.
— С ними вы будете спать, как сурок. Особенно если, как вы сказали, любите лягушачий концерт. Я лично терпеть не могу лягушек. Они как попы, поднимутся на цыпочки и видят только то, что позади них. Поэтому уж лучше бы они не поднимались, не двигались.
Причудливые рассуждения барона были прерваны стуком в дверь. На пороге стоял запыхавшийся Бубеник.
— Ну как, пришел, ненаглядный! — накинулся с издевкой на него барон. — Разве сейчас надо было прийти? — кричал он высоким голосом. Бубеник передернул плечами.
— А я почем знал? Не слышал тарахтенья коляски, и все. А коли нужен, так вот я и здесь.
— Еще бы! Но саквояж гостя мне пришлось нести. Бубеник и на это пожал плечами и бросил небрежно:
— Рука-то ведь не отломилась.
— Нет, — уже тише ответил барон, к немалому изумленью Малинки, — но из жалованья твоего я все же вычту за это.
— Ничего, а я вдвое сдеру с вашей милости, да так, что и не заметите.
— Ладно, ладно, плут. Я за тобой послежу! Так где же ты шлялся?
— Ледник строил в саду, под липами.
— А разве я велел тебе строить? — Барон сердито топнул ногой. — Как ты смеешь без моего разрешения?
— А вы сами сказали, что неплохо бы ледник иметь.
— Но денег я ведь не отпустил на это!
— А он и не стоил ни гроша.
— Мужики тебе даром выкопали, не так ли? — вскипел Коперецкий и снова напустил на себя такую ярость, что даже зубами заскрежетал.
— Не скажу, что даром, потому что…
— Ну, вот видишь…
— …они еще и приплатили, чтобы я разрешил им…
— Ты что, Бубеник, взбесился? Заговариваться стал!
Тут Бубеник и рассказал историю с погребом. Он (то есть Бубеник) велел старой отставной ключнице растрезвонить по всей деревне давнюю легенду о том, как во время турецкого нашествия Балаж Коперецкий, перед тем как бежать от турок, зарыл где-то в саду или во дворе большие сокровища. Когда алчные мужики начали об этом болтать повсюду: и в корчме, и на мельнице, и в кузне, — Бубеник в том месте, где барин предполагал выкопать погреб, две ночи подряд ставил крынку и зажигал в ней спирт. Позаботился он и о том, чтобы огонек этот заметило как можно больше болтливых слуг. И что же? На третий день к нему нагрянуло несколько мужиков. Они заранее договорились между собой и таинственно попросили его, пока барина нет дома, позволить им копать там, где горел огонек, ибо там наверняка есть что-то. Бубеник поначалу сопротивлялся, говорил: «Там клад зарыт, и я не дурак позволить вам копать». Но мужики взывали к его здравому смыслу: мол, тогда-то и был бы он дураком, если бы им не позволил. Они отдадут ему половину клада, а барон, ежели велит копать, швырнет разве что десяток форинтов. «Что правда, то правда, но это верная десятка, — сказал Бубеник, — а про вашу половину еще бабушка надвое сказала». Мужики пошептались, пошептались и, собрав десять форинтов, предложили Бубенику в виде задатка, если он закроет глаза на то, что они ночью будут копать в саду. Так они позавчера ночью и выкопали яму для ледника, к тому ж работали в самую горячую нору, когда все, у кого руки-ноги целы, пахотой да севом заняты.
Коперецкий за живот держался от смеха, тут же забыв про все свои беды; он был вне себя от восторга.
— Бубеничек, Бубеник, жулик ты мой золотой! Но вдруг лицо у барона вытянулось, и он сказал совсем другим тоном:
— Но если ты, Бубеник, такой хитрец, задам я тебе задачку позаковыристей. Мне нужно выслать тестю две тысячи форинтов, причем завтра же, да и мне самому понадобится тысяча, а то и две для всяческих торжеств. Так вот, живо присоветуй, где мне их раздобыть!
— Возьмите в ссудо-сберегательной кассе.
— Там я уже исчерпал все кредиты.
— Да, но они с тех пор опять появились.
— От чего?
— А пражское наследство, это, по-вашему, что — сапоги всмятку? — спросил Бубеник, льстиво моргая.
— Сапоги не сапоги, — ответил барон, — да только в руках у сапожников. У судейских то есть. Суд ведь еще будет… Бубеника и это не смутило.
— Что ж, попытаемся одолжить у водинайского еврея. У него денег куры не клюют.
— Это и мне пришло в голову, да только года два назад. С той поры все и одалживал у него, а теперь уже точка, нельзя.
— Тогда ничего больше не остается, — рассудил Бубеник, — как созвать стражниц чепца. Коперецкий даже охнул от этих слов, будто его пчела ужалила.
— Стражниц чепца! — пробормотал он, и глаза его расширились от ужаса. — Нет, нет, Бубеник! Пускай минует меня сия горькая чаша. Нервы у меня слабые, и я не выношу женского плача. Видит бог, не выдержу.
— А ведь другого пути нет.
Коперецкий сердито носился взад и вперед по комнате, потом вдруг остановился перед Малинкой и вздохнул; «Уж лучше бы я украл эти деньги, все бы лучше!» Потом еще раза четыре пересек комнату, пристукнул ладонью паука на стене, который игриво спускался с потолка на тонкой нити, затем тупо и мрачно согласился на все.
— Что же, делай, Бубеник, но так, чтобы у меня было как можно меньше неприятностей. Осторожно, Бубеник! Смотри, как бы меня не убили.