12

Я родился в равнинной местности: небольшие бугорки сбегаются и вновь разбегаются; никаких возвышенностей; далеко кругом все видно.

В Майнце член Союза молодых социалистов на глазах у многочисленных зрителей разорвал свой партийный билет. Делал он это в замедленном темпе.

По равнине, порой пропадая из виду за изгородями, тащится улитка и не видит конца.

Драуцбург говорит: «Просто он скис. Потому и порвал. Не мог не порвать».

Я говорю: «А теперь он киснет потому, что, как ни старался продлить удовольствие, оно оказалось столь кратким и только чуть-чуть пощекотало нервы».

На плоской местности медлительность привычна. Тем не менее у улитки находятся зрители. Среди оседлых она бегун — наконец что-то происходит!

И эта история с разорванным партийным билетом попала крупным планом в газеты.

Все ясно, даже усиливающееся помутнение хрусталика.

Когда он медленно рвал билет, я сидел на помосте позади него и видел, как напряглась его пугливая спина: разгневанная улитка, не желающая оставаться улиткой.

Драуцбург говорит: «Ты слишком суров. Просто левый студент, которому стало невмочь, надоело, обрыдло, нужно было это как-то выразить».

Я говорю: «Он и выразил. И был встречен аплодисментами». Когда-нибудь я тоже разорву — вот только что?


На следующий день был Трир. Там установили леса на «Порта Нигра». (Стать бы опять каменотесом и чинить фасады.) На следующий день Бургштайнфурт. Затеял схватку и более-менее держал удар. Но на другой день — плоская равнина, где ориентироваться можно лишь по церковным колокольням. (Вы тоже считаете все слишком плоским и неосязаемым.)


— Можно нам лепить?

— Лепить из глины?

— Что-нибудь лепить?


Но подстелите газеты. Не эту. В этой еще что-то не прочел. Мне нужно дочитать, как это дело растягивается и тоньшает, пока не становится плоским.


Серая мокрая глина.

Глина потеет и пахнет затхлостью.

Глина дышит мне в лицо: делай же что-то!

В комнате глыба, еще бесформенная, но из нее что-то можно вылепить.


— А что мы будем лепить?

— Ну скажи же!

— Что-нибудь круглое?


Например, домик улитки, плывущий, как ковчег, по водной глади где-то на горизонте, пока не доплывет, чтобы мы наконец что-то узнали.


После того как двенадцать семей переселились в Боливию и пятьдесят евреев-эмигрантов покинули Данциг и осели ремесленниками в Шанхае — городе, не требующем визы, — вечером 29 июня по радио передали сообщение: «В Палестине грузовое судно „Астир“ высадило на берег 742 пассажира».

Лишь в начале сентября штудиенасессор Герман Отт получил письмо от своего ученика Симона Курцмана, который тем временем устроился грузчиком в Хайфе: «Теперь гружу яффские апельсины…»

Курцман писал, что в черноморском порту Рени на пароход посадили не только те пятьсот человек из Данцига, но и двести пятьдесят румынских и венгерских, а в Варне еще пятнадцать болгарских евреев. «Конечно, это породило массу конфликтов, в особенности при раздаче еды и мытье…»

В письме бывшего ученика перечислялись всякие подробности, связанные с нормами питания эмигрантов. Штудиенасессор узнал об исчезнувшем неизвестно куда котле с кашей, о прогорклом кокосовом масле и червивой брынзе, о картофельных супах и сухарях, о норме сахара: два кусочка в день. Длинным, как и сам процесс починки сломанного генератора, было его описание. Большое место занял рассказ о пожаре на корме. Там взорвалась бензиновая лампа. Когда кончилась вода, писал Курцман, огонь пришлось тушить молоком: «…слава Богу, оно было скисшим и с мухами. Ожогов мало. Зато во время шторма под Родосом многие сломали ногу или руку…»

Скитания судна «Астир» в письме описаны скупо: «От Истамбула пошли к Кипру. Там мы крейсировали несколько дней, не зная, в чем дело. Потом пришлось идти обратно в Грецию, чтобы запастись углем на Цоа. Оттуда взяли курс на Палестину, чтобы попробовать причалить вблизи Тель-Авива. Но с берега нас обнаружил английский самолет-разведчик. Потом мы шли без огней, пока не взвились осветительные ракеты. Нас остановили пулеметными очередями. Подошли два английских полицейских катера. Пришлось стать на якорь у волнореза в Хайфе. Увидев Хайфу и гору за ней, я подумал: вот куда я хочу! Но сойти на берег позволили только тяжело больным. В их числе был Исаак Лабан, который после Цоа все время страдал поносом. Взяв продовольствие и воду, „Астир“ снялся с якоря, в шторм миновал Родос и зашел в порт Лабире. Там команда списалась на берег, потому что ничего не заплатили. Еда все ухудшалась. У всех были вши. Но хуже всего были крысы. Теперь уже у многих был понос. По приказу капитана после полутора суток нам пришлось прекратить голодовку. Наконец прибыл мотопарусник, на котором мы должны были сделать попытку высадиться. Но на второй день буксирный трос оборвался. Поскольку мотор парусника зачихал, пришлось причалить к Гераклайону на Крите, чтобы его починили. Ремонт занял несколько дней. Греки на Крите отнеслись к нам замечательно и задарили сигаретами. Потом мы снова снялись с якоря. Но когда за тридцать морских миль до берега нас пересадили в лодки, сидеть и лежать было невозможно. Мы стояли буквально друг на друге и упасть не могли. Наверху стояли женщины и старики. Дорога к берегу должна была занять пять часов. И вдруг мотор снова зачихал и заглох…»

Вы можете себе это представить, дети. Бывший ученик подробно описывал жару, вонь и ужасающую духоту на нижней палубе мотопарусника. Курцман писал об обмороках, приступах кашля, рвоте и запахе выхлопных газов. Наконец на заре капитан выпустил на палубу женщин и стариков. Кое-кто захотел напиться морской воды, всех тут же отправили вниз. Показался берег. На гребной шлюпке на берег сошел сперва только капитан. Вернувшись, он рассказал об арабских деревнях и еврейском селении, лежавшем южнее.

Курцман писал: «Потом на борт поднялся английский офицер и раздал нам разрешения на въезд. Примерно десять арабских лодок совершали рейсы туда-обратно. При перевозке арабы основательно пограбили. Не обошлось и без побоев, если кто-нибудь не отдавал своего рюкзака. Я высадился ни с чем. Жаль коробочку с янтарем, который я собрал на хойбудерском пляже. После часа ходьбы мы добрались до английского военного лагеря. Только тут нам дали напиться. На следующий день нас доставили в Сарафанд и Хайфу. Я остался в Хайфе, потому что Хайфа — портовый город. Исаак Лабан, которого я на днях встретил, опять открыл торговлю овощами. Он просил передать приветы и поблагодарить за подарок…»


Это письмо Отт передал представителям еврейской общины. Выдержки из него были зачитаны на собрании общины в спортивном зале на Шихаугассе, переоборудованном во временную синагогу. Было также сообщено, что выехавшие в Палестину данцигские евреи объединились в организацию «Иргун олей Данциг», которая решила не забывать об оставшихся в Данциге евреях.

Потом зачитали список уважаемых граждан, вошедших в состав рабочего комитета этой организации: Бенно Айзенштадт, д-р Лео Гольдхабер, д-р Йозеф Мещански, Исаак Папе, д-р Йозеф Сегаль, Сарра Штернфельд, д-р Вальтер Шопф…

Когда в марте 1967 года, за несколько месяцев до начала шестидневной войны, я прилетел в Израиль — я выступал там с докладом «О привыкании», — в тель-авивской гостинице «Дан» меня приветствовали пожилые дамы и господа, чей мягкий выговор выдавал в них бывших данцигцев. Там я познакомился с д-ром Лихтенштайном и его женой, которую хотел бы иметь своей теткой. (В Беер-Шебе я встретил двух бывших учеников частной еврейской средней школы. Оба говорили почти без данцигского акцента и не проявили тоски по родине. Но один из них как будто вспомнил Германа Отта: «Мы называли его д-р Скептик…»)


По дороге в Бургштайнфурт я улегся на сиденье нашего микроавтобуса, прикрыл глаза, не стал слушать краткий обзор новостей дня, и чем больше я мысленно приближался к дому на Шихаугассе, 6, тем сильнее становились доводы и возражения…


Летом 1939 года среди оставшихся 2000 данцигских евреев между сионистами и правлением еврейской общины возник отнюдь не яростный, скорее нормальный и в нормальные времена вполне обычный спор из-за того, что сионисты хотели устроить в спортивном зале Шихаугассе ежегодный вечер памяти Херцля и петь «Хатикву» — национальную песню.

Правление общины запретило вечер. Все сочли себя оскорбленными. Первый председатель, д-р Итциг, подал в отставку. И политический раздор, которого всячески избегали после тридцать третьего года, начал расшатывать и без того слабую общину. Большинство оставшихся составляли люди старые, обедневшие или изначально бедные, больные, привязанные к своей мебели, надеждам и привычкам, помощь которым оказывала только общественная благотворительная столовая на Шихаугассе.


Штудиенасессор помогал закупать продукты для столовой: морковь и капусту из Мюггенхаля. Тут питались не только одинокие старики, но и бездомные восточные евреи. Они не могли заплатить за дорогие удостоверения и выездные визы. Многие вернулись в Польшу и погибли потом в газовых камерах Освенцима и Треблинки.


Так как розенбаумской школы больше не было, Отт преподавал в начальной еврейской школе, руководитель которой, Самуэль Эхт, выехал в Англию с последней партией детей; с августа до первых дней войны его заменял учитель Арон Зильбер.

Скептик — так его называли и в начальной школе — пытался уклониться от спора между сионистами и ортодоксами. Тем не менее у него произошел конфликт с Фрицем Герсоном, которого сионизм сделал агрессивным. Поскольку Скептик не одобрял ни аргументы националистов, ни пассивную покорность ортодоксальных евреев, ученик счел его безразличным, если не трусливым. Как раз в то время, когда Фриц Герсон оборвал дружеские отношения со своим бывшим учителем, в Данцигский порт вошли два немецких линкора. (Скептик будто бы предсказал старому кантору временной синагоги, Леопольду Шуфтану, что военные кличи скоро заглушат все раздоры в еврейской общине.)


Вот и заговорило оружие. 1 сентября 1939 года в Данциге, где прозвучало первое слово большого калибра, состоялись обыски в квартирах многих евреев. Начались аресты. Между устьем Вислы и Фришен-гафф возник (и быстро разросся) концентрационный лагерь Штутгоф; туда попал и Леопольд Шуфтан: 8 октября он умер.

Через неделю после начала войны Давид Йонас, новый председатель еврейской общины, написал письмо бывшему ее адвокату Эрвину Лихтенштайну, которому перед самым началом войны удалось выехать в Палестину. Йонас сообщал, что оставшимся данцигским евреям предложили выехать из квартир. Когда официально потребовали, чтобы они перебрались в еврейскую богадельню на Мильхканненгассе, некоторые покончили с собой.


До середины сентября Герман Отт очень тихо жил в Мюггенхале; у него там еще были родственники. Ученик же его Фриц Герсон за несколько дней до начала войны покинул Данциг, не попрощавшись со Скептиком. В польском Бромберге он увиделся со своими родителями и дядей. На следующий день вся семья сбежала на юг. 11 сентября у подножия Карпат, неподалеку от Закопане, немецкие военные задержали беглецов: адвоката Вальтера Герсона, его сына Фрица и шурина вместе с шестью другими евреями расстреляли и закопали в лесу (под Рабкой). (Походка у него, вероятно, была как у Рауля: он ходил бегом.)


В Иерусалиме Ева Герсон показала мне фотографию восемнадцатилетнего брата: вьющиеся волосы, пухлые губы, густые брови, косоватый разрез глаз. — Я прочитал пересланное Красным Крестом письмо матери от 13 мая 1942 года из Рабки, генерал-губернаторства: «Дорогая Евочка, рада добрым вестям от тебя. Сердечные поздравления к двадцатилетию. С надеждой и ожиданием, целую, мама». — Марта Герсон протянула до лета, затем и ее вместе с девяноста пятью польскими евреями расстреляли и закопали в лесу.


Последний оставшийся в Данциге практикующий врач-еврей, д-р Якубовский, сообщил Скептику о смерти его ученика. Так как письма до адресатов пока еще доходили, хотя и окольными путями (и так как Герман Отт тем временем тоже стал подумывать о выезде и его история действительно начала походить на ту, которую Раницкий рассказывал мне как собственную), Скептик попытался написать письмо в Палестину сестре своего ученика; но, перечитывая его, он засомневался: слишком много об улитках и меланхолии…


На следующий день после того, как мы с Анной навестили Еву Герсон в Иерусалиме, я хотел читать в университете отрывки из рукописи этой книги. Это было 9 ноября 1971 года, через тридцать три года после «Хрустальной ночи». Молодые люди из праворадикальной организации «Бетар» пытались шумом и громкими молитвами сорвать чтение. Они выкрикивали: «Немцы — убийцы!» Знаете, дети, я все-таки продолжил чтение. Вы — не убийцы.


Хотя Герман Отт все еще помогал переоборудовать под жилье большой амбар на Маузегассе, который потом стал гетто для последних данцигских евреев, его мысли о бегстве приобретали все большую определенность. Он сказал стекольщику Фридебергу (одному из бывших председателей общины): «Если я однажды исчезну, прошу вас не сомневаться, что попрощаться у меня не было никакой возможности».

«…и вот спустя двадцать пять лет. Из развалин и пепла. Из ничего. И снова мы есть. Без ложной скромности. Что бы ни творилось в мире. Никто не ожидал. Не стыдно показать…»

Да и еще раз да. Стоит, многоэтажная, и кое-чего стоила. Вложили столько и еще столько. Все крутится, течет, катится и автоматически смазывается. Не только вчерашние победители, сам Бог обращается к нам за кредитами. Мы снова есть, снова что-то собой представляем, мы снова, мы…

И ждем эха. Пусть оно повторит эти ласкающие наш слух слова, мы есть, мы снова есть, мы снова…

А теперь на колени — и возносить молитвы за небесную благодать. Признать теперь, что мы слышим время, не хруст роста, а только само время, движущееся на своей улиточьей ноге.

Надо всем, что сто́ит и стоило, над приходом-расходом-добавленной стоимостью, надо всем, что крутится на холостом ходу и по привычке смазывается, — надо всем этим скользит улитка и оставляет свой след: слизистую оболочку, которая сохнет, потрескивая, остается прозрачной и делает нас — таких, какие мы есть, какими мы снова стали, — тихими созерцателями.


Скептик позаботился заранее и купил себе лезвия для бритвы (фирмы «Ротбарт»), более ста штук. Теперь он рассеянно кивает и рассматривает, что я привез их Майнца, Трира и Бургхаузена: замечания на полях для сторонников прогресса.

Загрузка...