Когда из-за ошибки в программе в ночь после выборов компьютер выдал слишком высокие цифры в нашу пользу, а потом выписал на экране телевизора предварительные результаты — победу «черных», когда у нас (на Аденауэраллее) никто не пил ни пива, ни вина, ни шнапса, все только вкушали из горькой чаши поражения, когда казалось несомненным, что история может давать задний ход, а «черные» уже раздавали факелы парням из Молодежного союза ХДС/ХСС, мы с Эккелем-старшим писали на бумажных салфетках утешительные слова для Маршана, Драуцбурга и Гизелы Крамер, да и для себя самих тоже, когда мы уже (опять) готовы были привычно снести поражение («Этим нас не убьешь. Вот уж в следующий раз…»), когда мы все уже старались обулиточиться, — один лишь Эрдман Линде сказал: «Тут что-то не так. Погодите. Надо немного подождать…» — в этот момент на экране телевизора, сначала дергаясь справа от запятой, потом уже слева от нее, начали стабильно вырисовываться те изменения, которые опровергли возможность обратного хода истории, загасили факелы «черных». На экране появились фамилии, сначала (осторожно) Шмидта и Венера, потом Шиллера, и наконец — после того как Кюн в глубине телестудии дозвонился куда хотел — выманили-таки главную улитку из ее домика, и Вилли сказал: «Я буду…» Но у нас (на Аденауэраллее) никто просто не мог поверить в победу; мы все уже настроились на унылую ноту. (Когда давали призы за медлительность, улитка помедлила перед тем, как взобраться на пьедестал.)
И вот вкратце результат: 28 сентября 1969 года «черные» собрали вместо 47,6 процента голосов 46,1. Либералы скатились с 9,5 до 5,8 и могли — поскольку НПГ получила меньше 5 процентов, в коалиции с нами, набравшими 42,7 процентов против прежних 39,3 — образовать то социально-либеральное правительство, которое (вопреки всем прогнозам) все еще у власти и с той поры достигло большего, чем само осознает. Ибо социал-демократы, дети, — это люди, которые верят не столько в собственные успехи, сколько со всепроникающей силой духа в свои решения, глядящие в будущее (их глаза-щупальца опережают их самих).
Кто-то подсчитал: я выступал девяносто четыре раза. В конце предвыборной кампании на местах активно действовали примерно шестьдесят инициативных групп избирателей.
Драуцбург говорит: «Почти тридцать одну тысячу километров отмахали без единой аварии».
Я похудел всего на два килограмма.
В Хайльбронне Эрхард Эпплер в своем сослагательном наклонении поднялся с 37,6 процента до 42,3: победил деликатностью манер (я на него очень надеялся).
Соответственно масштабу личности Хорста Эмке Дворец песни в Штутгарте был украшен в духе «Обнимитесь, миллионы!», что дало моему обаятельному земляку перевес в 7,4 процента и прямой мандат, а на посту министра впоследствии — и репутацию неотразимого мужчины. (Если было бы можно скрестить Эпплера с Эмке и сослагательное наклонение возвести в суперлатив… Но они оба противятся моему замыслу вывести суперулитку.) Разные курзалы, павильоны и дворцы всплывают в памяти, когда я слышу за своей спиной: «Скажи-ка, Драуцбург, как назывался тот зал, где преподаватель гимназии, агитируя за ХДС, призывал задним числом отменить поражение в первой мировой войне?» В Вердене-на-Аллере дом для общественных собраний «Хёльтье» вмещает восемьсот пятьдесят человек. Хотя у «черных» было больше голосов по партийным спискам, но Карл Равен, набрав почти на семь тысяч больше по избирательным округам, добился цели. («Туда мы еще приедем поработать языком, — заметил Драуцбург. — Там и побольше можно взять».)
Крытый рынок округа Мюнстер в Клоппенбурге обычно используется для торговли яйцами. (Иногда мне снится этот огромный павильон, и я просыпаюсь осипшим.) В этих местах черным-черно от католических ряс, так что даже мешкам с углем некуда отбросить тень. Тем не менее нам удалось с помощью святого Франциска переползти с 14,9 до казавшихся несбыточными 20,1 процента.
При муниципальных выборах среди городских залов, похожих друг на друга, как близнецы, попадаются и штучные экземпляры: Йозефхаус, зал городской ратуши в Кайзерслаутерне, залы «Сатори» в Кёльне, где Катарина Фоке во втором избирательном округе не переползла или прошмыгнула, а вопреки всем правилам и законам природы взлетела с 37,8 до 48 процентов, поставив под сомнение силу инерции и тем самым добившись рекорда Центральной Европы среди улиток.
В противоположность Ройтлингену, где зал Ференца Листа доказал, что в Швабии деньги туговаты на ухо, мы перебрались с 34,1 процента на 37,6, а «черные» с 46,5 до 48,5.
И полный провал в Аугсбурге…
Но хватит цифр. Мы перетянули на свою сторону католиков-рабочих, трудящихся женщин, протестующую молодежь, не захотевшую раскола на группы левее СДПГ, а из среднеобеспеченных слоев к нам перешли стоматологи, чиновники, учительницы, среднеоплачиваемые служащие — и старые дамы, которых Штраус отпугнул, которым Кизингер опротивел и которым хотелось сделать что-нибудь полезное для своих внуков.
Ах да, забыл про зал ратуши в Клеве. А ведь именно там все началось: моросил дождь…
Ну, Драуцбург, за что теперь примемся?
Он открыл собственную картинную галерею, у него большая семья: Драуцбург стал оседлым.
А Эрдман Линде, по его словам, все учится и учится. Иногда натыкаюсь на его имя в «Шпигеле»: он — член молодежной организации социал-демократов и консультант на радио.
Маршан защитил диссертацию по Йозефу Роту (преподает в Индии).
Бентеле — такой же толстячок, но стал покрепче. Студент университета в Констанце.
О Хольгере Шрёдере давно ничего не слышал; говорят, он женился.
Гизела Крамер по-прежнему работает у нас секретаршей. Ведь жизнь идет вперед, сроки подступают, скоро опять начнется избирательная кампания. Вероника Шрётер, вместе с Кристофом Шрётером создавшая инициативную группу избирателей в Эрлангене, живет теперь в Бонне и уже начертила карту избирательных округов и накупила булавок с разноцветными головками. Гаус и Эккель (а теперь и его младший брат), Баринг и Тролль, Бёлль и Ленц (и многие-многие другие) все еще, вновь или наконец с нами. (Улиток трудно переубедить: они не видят перспективу.)
— А ваш микроавтобус «фольксваген»?
— Он все еще на ходу?
— Бегает, но теперь уже в частном владении. Драуцбург его продал. Говорят, кто-то укатил на нем чуть ли не в Турцию.
— А Скептик? Что с ним?
— Он в самом деле в дурдоме и боится рыбных костей?
— Скажи честно: он вправду умер?
— Или ты его быстренько прикончил, чтобы закруглиться?
Сознаюсь, он жив. (Лишь Штомма умер за истекшее время.) В конце пятидесятых Герман Отт (выздоровев) вместе с женой Лизбет и сыном Артуром выехал из Польши. В это же время в Западную Германию приехал критик Раницкий, которого постигла та же участь, что и Отта, но где-то в другом месте. Скептику было нелегко вписаться в условия ФРГ; Раницкому тоже пришлось не раз поменять газету. В начале шестидесятых доктор Отт был референтом по культуре в Касселе (аналогично доктору Глазеру в Нюрнберге). (От того периода у меня на руках его переписка с неким коллекционером улиток из Упсалы, чью монографию «О форме влагалищ у морских улиток» доктор Отт получил в подарок с персональным посвящением: «Другу гастропод…») В настоящее время Герман Отт и его жена ведут уединенный и вполне обычный образ жизни: пожилой господин, лишь от случая к случаю делающий доклады в народных университетах: «Об улитке как лечебном средстве и символе плодородия в античности»; «О повышенной чувствительности и ипохондрии»; «Об отношении Форстера и Лихтенберга к французской революции»; «О влиянии Лихтенберга на Шопенгауэра»…
— Опять выдумываешь.
— Насчет Лихтенберга. Сдается, его зовут Лихтенштайн.
— И он есть на самом деле и вовсе не выдуман.
— Да я его сам видел. Он был у нас на кухне. С женой.
В понедельник, 6 сентября, они оба действительно были у нас в гостях. Мы говорили о предстоящей поездке в Израиль и об издании у Мора в Тюбингене сборника документов «Эмиграция евреев из Данцига». Потом разговор зашел о моей книге об улитках. Хотя я собрался приступить к расспросам лишь по приезде в Тель-Авив, заранее хорошо подготовившись (ну, например, кто разбомбил «Патрию» в гавани Хайфы — группа «Штерн» или «Хагана»?), я начал (довольно беспорядочно) расспрашивать их уже у себя во Фриденау:
— Был ли у Давида Йонаса, старосты еврейской общины, преемник во временном гетто «Маузегассе», когда его в сорок третьем депортировали в Маутхаузен?
Эрвин Лихтенштайн назвал мне адвоката Фюрстенберга, который «в весьма почтенном возрасте», как он выразился, умер два года назад в Гамбурге.
— А сколько человек выжили в Маузегассе?
Лихтенштайн рассказал, что во время боев за Данциг, когда были разрушены Старый город, Правобережье и Нижний город, дотла сгорело и временное гетто. Спаслись лишь двадцать членов еврейской общины.
— А кто был преемником директора сберегательной кассы Биттнера на посту уполномоченного по делам евреев?
— Некто Роберт Зандер, бывший ранее редактором спортивных новостей в газете «Данцигер нойесте нахрихтен». Этот Зандер и Давид Йонас были много лет знакомы — оба спортсмены. Кстати, именно Зандер добился разрешения на то, чтобы спортивный ферейн «Бар-Кохба» пользовался спортзалом в переулке Шихаугассе и на стадионе в Нижнем городе. Он делал все, что мог. Ныне живет в ГДР.
Я попросил Эрвина Лихтенштайна написать о нас с Анной Рут Розенбаум и Еве Герзон:
— Ведь в ноябре мы поедем в Израиль. У меня есть еще вопросы…
(Фрау Лихтенштайн спросила Франца, подарившего ей гнутую серебряную проволочку в качестве украшения, любит ли он свою школу. Его ответ «Ясное дело» не лишен оснований.)
Это было зимой, после выборов в сентябре. Мы все поехали посмотреть твою новую школу в Брице. Мы с тобой на автобусе проделали твой будущий путь в школу (Анна выехала чуть раньше в нашем «пежо» с Лаурой, Раулем и Бруно).
Мы проехали через Темпльхоф, Нойкёльн, мимо кладбищ и кварталов ремесленников, сохранившихся с семидесятых годов прошлого века, и поселков тридцатых годов, причем сидели мы на втором этаже автобуса. Сквозь лобовое стекло на нас надвигался новый район высотных домов прямолинейной формы.
Они словно приклеены к небу. И все растут и растут вверх. Филигранные краны застыли в воскресном покое.
Школа Вальтера Гропиуса была закрыта. Мы заглянули в окна первого этажа: на классных досках не стертые после урока английские слова, склеенные из бумаги и картона макеты, полет на Луну, ботанические коллекции: временная тишина. Мне школа понравилась. Ты сказал: «Сойдет».
В роскошном спортзале команда девочек из Целендорфа играла в итальянскую лапту с девочками из другого округа: среди них была одна с длинными легкими золотистыми волосами — как раз в твоем вкусе.
За недорытым котлованом (земляные работы прерваны из-за морозов) между растущими как грибы высотными зданиями мы увидели каменную ветряную мельницу с вращающимся венцом: все еще используется, но уже как силосная башня. Я объяснил, в чем ее отличие от обычной. Интерес проявил только Рауль.
Проводив остальных членов семейства — они укатили на «пежо», — мы с тобой вернулись домой тем же путем (озябший Франц на остановке автобуса: худенький и ласковый). По часам Рауля — свои ты потерял, а я часов не ношу — я засек время: до школы сорок минут. (С тех пор как открылась новая линия метро, всего тридцать пять). И так все семь лет — туда и обратно. Посчитай, Франц, так много времени для себя…
Когда улитка остановилась, чтобы отдохнуть, она услышала, как высыхает ее след. Школа Гропиуса — первая в Западном Берлине совокупная школа. Желеобразный слизистый след быстро превращается в сморщенную бумажную полоску. В Швеции и земле Гессен таких школ больше: полные воздуха и света здания, словно играючи придуманные архитекторами, в которых учитель больше не стоит на возвышении, а школьники не сидят строгими рядами. Улитка не могла больше выносить потрескивания высыхающей слизи. Совокупная школа — это эксперимент; постарайся, Франц, чтобы он удался! Итак, улитка вновь тронулась в путь и шумом собственного передвижения заглушила потрескивание сохнущей слизи. Во время предвыборной борьбы я сказал о совокупной школе: «Она — предпосылка для выработки практического навыка общественной активности». Профсоюзникам милее противоположная точка зрения. Улитка боится остановиться на отдых, боится вновь услышать потрескивание сохнущего следа. Мы всего лишь впервые — и с очень небольшим перевесом — победили на выборах, не более того, дети, не более того…
— Но все же дело было что надо.
— Да и радость доставило — разве не так?
Так-то оно так, я и впрямь рад, что перемены произошли таким нормальным, законным путем, через выборы. Но «черные» не умеют терпеть поражения. Обязательно пустят в ход страх: ручейки лжи уже потекли во все стороны, смутные подозрения, заразительные, как насморк, ложные надежды на всех парах мчатся в обратную сторону: огромные (а в сущности, ничтожные) мыльные пузыри…
Удержимся ли какое-то время от соблазна прыгать — мечты всех улиток?
Боюсь (и надеюсь), что нет. По всей стране они ищут ходы и выходы и в принципе не могут не спешить. Это и делает улиток столь подвижными — их стремление обогнать друг друга. Умеренные (заклиненные на карьере) и улитки типа «эх, рванем», молодежные улитки-авантюристки с размахом, ученые улитки, вырывающиеся из спертой атмосферы городской и федеральной бюрократии, даже привыкшие шагать в строю и бесповоротно прагматичные домашние улитки-реформаторщики, — все они обречены ползать и говорить (мечтать) о великом скачке…
Продвинутся ли вперед? — Не намного.
Отклонятся ли в сторону? — Всегда будут пытаться.
Станут ли конфликтовать? — Любой ценой.
Изменят ли что-нибудь? — Больше, чем сами осознают.
Будут ли блуждать? — Согласно плану.
Повернут ли назад? — Для виду.
Достигнут ли своей цели? — Никогда.
Победят ли? — Да (в принципе).
— А ты? Опять за старое?
— Писать-писать и выступать-выступать?
Несколько недель назад я стоял у прилавка (у себя во Фриденау) и разглядывал кружочки под пивные кружки. Группа еще совсем молодых писателей робко, но дружно, как по команде, подошла ко мне. Они заговорили со мной очень доброжелательно (мол, моя политическая деятельность, конечно, очень важна, но не страдает ли от этого мое творчество как писателя?). О своих талантах говорили едва слышно, словно боялись сквозняка. Только что выражавшие трогательную заботу о моем времени, они сразу ощетинились, как только я с помощью двух картонных кружочков продемонстрировал им расклад своих будней: «Вот это — моя политическая работа как гражданина и социал-демократа, а вот это — моя профессия, мое сочинительство, называйте как хотите». Я раздвинул кружочки, потом придвинул поближе друг к другу, поставил их «домиком», положил один на другой (и поменял местами), потом сказал: «Временами трудно приходится, но справляюсь. Поменьше беспокойтесь обо мне». Но молодые писатели не отставали и, видимо, ожидали, что я сброшу тот или иной кружочек с прилавка. И ужасно разозлились, что я позволяю себе иметь два кружочка. (На следующий день я поехал в Бремен: опять говорить и говорить. Там много проблем: и то, и это.)
Да, дети, теперь я познакомился и с доктором Глазером. 7 мая семьдесят первого года мы с Анной встретились с ним в Нюрнберге, я приехал из Гальдорфа в Швабии, Анна — из Фриденау. Вечером я делал доклад о дюреровской гравюре по меди «Melencolia I» в Малом зале майстерзингеров. Дарю его вам.
Когда я кончил, — может быть, вы потом прочтете текст доклада, — меня наградили аплодисментами (Герману Глазеру доклад тоже понравился). На следующий день Анна улетела в Берлин: у нее уроки (учит детей балетным па), я поехал в Амберг (Пфальц): говорить и говорить.
Теперь Францу и Раулю четырнадцать, Лауре десять, Бруно шесть. Все вы настаиваете, чтобы я писал книги: все четверо за это время не только выросли, но и очень изменились. (В июле 1971 года нашему Фриденау — это район Шенеберга — исполнилось 100 лет. На народном гулянье с даровым пивом по случаю этого юбилея Лаура и Бруно плясали на Бреслауплац.)
В апреле семьдесят второго собираемся поехать на нашем «пежо» в Данциг и попытаться найти в Гданьске те места, где мне было шесть, десять, четырнадцать лет. — Может, обнаружим какие-то следы Скептика…