18

Я посадил слизня на бункер. Вывороченная из земли и лишенная сектора обстрела бетонная глыба все еще торчит меж дюнами: ни продать, ни взорвать. Может, я должен представить себе, что этот бункер — часть Атлантического вала — домик этого слизня, а потому мне следует нарисовать его во всех подробностях? То есть и смотровые щели, и железобетонные блоки — свидетельства высокого качества немецких изделий?


На следующий день, пока я с дорожной сумкой летел из Штутгарта в Париж, Олдрин и Армстронг забрались в лунный модуль, а Коллинз остался один в космическом корабле; я записывал в дневнике визит к Тадеушу Троллю с Эккелем-старшим, вставил в речь, написанную в «фольксвагене», несколько фраз по поводу отрицательной позиции Кизингера к повышению золотого содержания немецкой марки, вспомнил Чехию (как Анна и Владимир сидят и беседуют на лестнице в Ноуцове); меня неудержимо потянуло в общество улиток, и в памяти всплыл Аугст, несмотря на все мои старания этого избежать. Только в Ламбале, завидев на перроне Анну, Рауля и Бруно — Рауль тут же выложил мне последнюю новость: «Пап, через полчаса модуль отделится!» — мне показалось, что Аугст даст мне все же побегать босиком по мокрому песку при отливе, поплавать на спине во время прилива, испечь макрель на железной решетке, отведать мидий в собственном соку, ощутить песок во всех карманах — отдохнуть в Бретани.


Я мало что вам рассказал. Хоть на меня и посыпалось: «Ты видел, знал, говорил с ним?» — но как я мог поведать вам о цианистом калии и смерти аптекаря из Тюбингена, когда Луна и на ней два астронавта в огромных ботинках затмили на время все остальное.

Домик хозяина лавки, летом подрабатывающего на церковных праздниках в округе. Видимо, устраивает лотерею с трескучим колесом счастья: в комнатах повсюду стоят фарфоровые золотые рыбки и другие призы в том же духе. В кухне-столовой домика, снятого нами на время каникул — еду мы готовим на газовой плитке, — висит календарь приливов и отливов.


Если бы Аугста спросили, кто или что виновно в его смерти, он наверняка упомянул бы погоду: виновна жара.

А что еще? И кто еще?

Вся обстановка — и раньше, и теперь.

Кто — раньше? И что — теперь?

Раньше — учителя, то есть школа, теперь — вся государственная система, вернее противостояние систем: коммунизм — капитализм. А еще раньше — принуждение: уроки игры на рояле.

— А еще раньше, в самом начале?

Мать, из-за отца. Все взаимосвязано: виновна и погода, и реклама, и известный писатель-бунтарь с микрофоном, и продавцы мороженого в день церковного праздника, вообще все потребительство и весь город Штутгарт.

Другими словами: всеобщая зависимость и всеобщее подавление…

Вот-вот, именно. Хрестоматийное, удобное и каждому владельцу ключей от зажигания понятное отчуждение. (А также неудовлетворенные или слишком поздно и все равно лишь частично удовлетворенные и без того жалкие потребности.)

Недоразвитое, однобокое, сдвинутое, отсутствующее или вытесненное, искаженное сознание.

А наследственность и предрасположенность?

И это тоже. От отца, из-за матери.

А кто еще? И что еще?

Партии, власти, деньги, чиновники, географическое положение, либералы. Давняя язва желудка и школьные экзамены. Потом — поражение в войне и вся эта свора: масоны, евреи и функционеры. Позже — женщины (их было несколько, но особенно одна). А теперь — всеобщее изобилие, царствующая во всем несправедливость, нехватка больниц, школ, квартир, законов, отсутствие высших идеалов, отсутствие смысла жизни.

То есть — вся жизнь? Вообще все? В целом?

Да. Но в особенности — погода (и учителя), потому что такая жара и кругом студенты и подстрекатели с микрофонами.

Значит, виноваты другие?

Да, церковный праздник и общество.

О Боже, у него выходит, что виноваты церковный праздник и общество, потому что продавцы мороженого чересчур наживаются на жаре…

Сказал бы Аугст «…и моя семья…», если бы его спросили: кто виноват? Позже я задал этот вопрос его жене и сыновьям. «Он был болен, — ответила мне в Тюбингене фрау Аугст. — Как мы ни старались, но он все больше мрачнел…»

Как он ползет вдоль горизонта в сторону Канарских островов или дальше: не видно даже обычного хвоста белого дыма.


Теперь, во время прилива, просто все отрицать. Не хочу знать того, что знаю. Отрицать сам факт рукопожатия. Или же пить сидр со Скептиком. Мы с ним на «вы», платим каждый за себя. Он хочет того, чего я не знаю.


Деревня, в которую мы несем собранные нами во время отлива ракушки, домики улиток и отшлифованные морем твердые предметы, называется Плюйен. Сланец крыш скрывает гранит: все серое с белыми швами. Вокруг церкви (и памятника павшим на двух мировых войнах) скучились три мясных лавки: купим на сегодня потроха, на завтра телячью голову. (Как живописна мадам Энаф, застывшая перед своей колбасной лавкой, скрестив на груди руки.) Возвращаясь с моря, мы видим сперва белую водокачку, а потом уже церковную колокольню.


Нас двое, бредущих по берегу, отбрасывая тень. Без конца бродим взад-вперед вдоль бухты и лишь потом спохватываемся, что надо намазать кремом спину, плечи и все остальное. Мы обсуждаем связь между приливом и отливом. (Не успели просохнуть лужицы, прилив уже вновь гонит воду на берег.) «И в этом вы усматриваете диалектику?» — говорит Скептик и семенит по песку.


Заставить мою улитку влезть сбоку (так мне виднее) на водокачку деревни Плюйен, блеклым пятном выделяющуюся на фоне неба.

«Видите ли, — говорит Скептик, — я не могу поверить в эту бессмысленную вертикаль». Он загорел и облезает Кожа уже шелушится. Дети смеются — надо мной. «Что, получил? Зачем вытащил его из подвала?» (Как будто мой гибкий принцип не имеет права на каникулы и прогулки.)


Теперь, при отливе, мы бродим по кромке: мой бок обращен к морю, его — к набережной. У мола мы поворачиваем обратно. И меняемся местами: теперь я шагаю ближе к набережной, он — к морю. Наша дружба привыкла к взаимным насмешкам. Мы ищем улиточьи гнезда, наклоняемся, находим. И ни слова о следах астронавтов на лунной пыли.


Во время прилива наш жизненный опыт взаимно уничтожается. Франц и Рауль вылезли из модуля вместе с Дональдом Даком. Бруно тоже совершил мягкую посадку. Лаура обнаруживает серьезных, как бы стеклянных козочек на краях кратеров, в Море Спокойствия. («А улитки? Есть ли там хотя бы слизни?») Мои передвижные декорации сдвигаются и убеждают меня в своей реальности. Анна слышит, что очень многих посетителей «Melencolia» Дюрера равнодушно допускает к себе и кормит горькими, как полынь, пилюлями.


Кто-то прислонил лестницу к стене дома и полез наверх.

Точно так же снизу вверх и слева направо висят на гвоздях весы, песочные часы и колокол. Все, что взвешивает, сыплется, молчит и несет в себе смысл.

Из-за малой подвижности девица растолстела и теперь все время сидит и предлагает на продажу старье, оставшееся от предков.

Покупателей пока не видно. Никто не хочет обременять себя смыслом. Верна себе лишь хранительница лавки.

(В Плюйене напротив спортивного кафе тоже имеется антикварная лавка: тележные колеса, бретонские скамеечки для дойки, старинные вафельницы, пестики без ступки и ступки без пестика.)

Наконец появляются туристы.


В бунгало с плоскими крышами, в комнатах, обставленных скандинавской мебелью, повсюду, где люди демонстрируют свою холодность, а современность выкладывает доказательства своей трезвости, стоят в неглубоких нишах предметы, ставшие редкостью. Мы коллекционируем их от случая к случаю, но систематически. Наряду с маленькими повседневными находками мы собираем предметы домашнего обихода Melencolia.


Примерно так я мог бы начать свой доклад в Нюрнберге: «Дамы и господа, когда космический корабль „Аполлон-11“ спустил на Луну модуль „Игл“ и в нем двух астронавтов с подарками, Армстронг и Олдрин не только водрузили на Луне вымпел, не только оставили там высокочувствительные современные приборы; они поступили очень умно, установив на ней весы, песочные часы и колокол, а один из них — то был Армстронг — пальцем в перчатке начертал на лунной пыли инициалы мастера — А и Д…»


Мы оба пытались на пляже спрятать голову, оперевшись обеими руками о песок и широко расставив ноги. (Наша мораль — искать везде укрытие.)


Или такая вот деталь: зазубренный меч. (Дюрер нашел его в оружейном хранилище императора Максимилиана. Он заплатил за него как за металлолом и положил параллельно подолу платья по совету Melencolia, опершейся на его двуручный эфес правой, слегка укороченной ногой, и придал ему вид пилы, лежащей рядом с тупым рубанком)

Я знавал острые мысли, которые, пресытившись своей остротой, выходили за дверь, многократно сотрясали воздух, не встретив возражений, но однажды осторожно обошли вокруг дома и, повстречав моего друга Скептика, вернулись в дом зазубренными. (Открыть торговлю металлоломом: продавать Гегеля.)

Ну ладно, пусть будет так, как вы хотите: он уже вновь сидит в подвале. Спустя сто недель Антон Штомма подарил своему постояльцу к Рождеству 1941 года хорошо сохранившуюся опасную бритву, доставшуюся в наследство вдове фронтовика (в Рамкау), за которую Штомма отдал вдове велосипедный насос. (Бензином удалось удалить ржавчину, бритва приобрела нужные свойства, стала складываться, после заточки на ремне приобрела былую остроту.) Еще летом сорок первого года у Скептика кончился запас бритвенных лезвий, рассчитанный на год. С тех пор он сидел на своем тюфяке, набитом сухими водорослями, заросший щетиной, потом с редкой бороденкой, которую он без конца теребил, пока Штомма не настроился на рождественский лад и не преподнес ему на свежем лапнике вместе с куском сладкого пирога с корицей опасную бритву.


Поскольку Рауль настаивает, чтобы я еще раз рассказал о подвале, я опишу, как Скептик, чисто выбритый, лежит на своем тюфяке, головой к сырой стене, выходящей на север, и уже не теребит несуществующую бородку, а беспрерывно чешется, потому что бесконечно тянущееся время поразило его как чесотка: все тело зудит и шелушится. Чтобы как-то воспротивиться времени-чесотке, он говорит вслух все, что знает: названия всех лекарственных трав, папоротников и подорожника, имена всех женщин, с которыми пытался слиться, все политические системы и имена их идеологов, потом их ниспровергателей и осмеивателей: мыслителя Георга Кристофа Лихтенберга, бумагомарателя Жана Поля, пока на ум ему не приходит его друг и любитель пуделей, пессимист, в принципе отвергающий любые системы. Они обмениваются наблюдениями. И упиваются своими взглядами, пока не приходят к взаимопониманию, частичному согласию. (Уж если я представляю себе, как мы со Скептиком бродим в отлив по пляжу, то еще легче вообразить этих двоих, сидящих в подвале у Штоммы.) Скептик вещает о вынужденном отношении двуполых улиток к Меланхолии, Шопенгауэр — о воле ползучих растений, которые — взять ли горох, бобы или хмель — описывают своими усиками в воздухе круги, пока не найдут твердое тело, чтобы, найдя, тут же вокруг него обвиться.


Нет, дети, клянусь: в подвале Скептик пытается стать ползучим и уцепиться за что-то твердое. Мысли его уже приобретают округлую форму. Только вот нет в подвале нужного гвоздя; ибо наша надежда, даже если мы возводим ее в твердый принцип, никак не может служить твердым телом: никакой боб на ней не удержится. (Лишь одному барону Мюнхгаузену удалось вывести такое растение, которое, неустанно производя усиками круговые движения, нашло и ухватило Луну; за этим много чего последовало.)


За истекшее время люди высадились на Луне. Я вовсе не смеюсь, она ваша, эта Луна. Только позвольте мне заменить геометрическое тело на дюреровской гравюре (в центре) на космический модуль. И согласитесь: смотреть на все это довольно скучно, тем более что изображение часто расплывается. При старте испытываешь разочарование, если все, как всегда, идет гладко. И эти напыщенные речи. У вас это куда лучше выходит. Например, когда Рауль зажимает нос пальцами и считает: «шесть, пять, четыре…» Пошли, отлив начался. Поищем в лужицах морские ушки и в водорослях желанных улиток. А может, найдем и букцину, а то и двух. Может, из противоречий и получится что-то путное. Может, в песке и найдется готовое решение. (Нужно еще осмыслить связку ключей на поясе Меланхолии.)


Когда Альбрехт Дюрер, вскоре после смерти матери, начал гравировать «Melencolia» по заранее сделанным наброскам — дело было солнечным утром в понедельник, кругом смех и радостная болтовня, — он обнаружил в складках одежды на одном из набросков связку ключей своей — по свидетельству Пиркхаймера — сварливой супруги Агнессы. Дюрер любил рисовать вьющиеся бороды; и нам остается лишь гадать, какие двери и ларцы открывались теми ключами и не был ли Сатурн слесарем.

Пановский и Заксль предполагают, что связка ключей означает господство и светскую власть; я перевожу это на бытовой язык: родители (оба) работают, по девять часов в день находятся вне дома и вешают своим детям на шею ключ от квартиры (обычно на шнурке). Детей этих сразу видно. Всегда и везде — правда, их пока еще не гравировали по меди, — они напускают на себя взрослость и меланхолию. (Рауль дружит с такими мальчишками «с ключом на шее», живущими на Нидштрассе, и встречается с ними на ничейной территории или же на Перельсплац.)

А если все это выдумано и снято в декорациях на телестудии? А на Луне никого и не было? Если лунная пыль и кратеры — надувательство? А Море Спокойствия нарисовано на кулисе? Может, между русскими и американцами заключено тайное соглашение? И успехи в мирном освоении космоса — ложь? А великие державы с готовностью приписывают друг другу разные достижения? И маленькие люди лишь послушно и жадно изумляются?


Все еще шум вокруг немецкой марки: повышать или не повышать ее золотое содержание? А Барцель говорит: «Со всей откровенностью». — Мелкотравчато. — Я варю ската, в свежем виде он сильно пахнет йодом. И строчу в тени поваленного на бок бункера.

Скептик вновь появляется. Пепельницы, полные окурков, лучшее тому доказательство. На всякий горшок нашлась крышка. Все тайны сами собой открылись, стоило их правильно назвать.

Мы беседовали (за стаканом бретонского сидра) и спорили (во время отлива на берегу) по поводу клещей под подолом Меланхолии, по поводу магического квадрата чисел и циркуля, вообще о смысле аллегории. Мы цитировали Беньямина и Пруста, консервативного Гелена и его ученика — левого радикала Лепениса, Скептик (с симпатией) своего Шопенгауэра, я (с симпатией) — горбатого мастера прописных истин. Мы помянули (мимоходом) максимилианский кружок гуманистов и оба обнаружили знание суждений Дюрера о «четырех темпераментах». Мы избегали настоящего, и оно наказало нас презрением к прошлому.

Мы обсудили, во-первых, квадрат чисел как своеобразную подпись художника; во-вторых, Сатурн как принцип; в-третьих, эпоху Просвещения в Европе и ее путь к мракобесию; в-четвертых, меланхолию как тип общественной позиции; в-пятых, болезнь Дюрера, желтое пятно, и в-шестых, хоть мы и жаждали избегать настоящего, обещание всеобщего счастья и запрет на меланхолию в коммунистических государствах.

Скептик большей частью возражал. Его раздражали сами эти понятия. Он нанял машину с динамиком, которая обычно рекламировала какой-нибудь товар («Дюбонне», газ бутан), и возвестил по-немецки и по-французски в Плюйене, в Плавеноне, в гавани Эрки, на набережных и пляжах при отливе свои сомнения во всем: прилив, мол, принесет с собой мазут, придется уезжать раньше срока, и вообще бросил меланхолическую тень на весь купальный сезон.


Что лишает его радости и заставляет так напрягаться? Почему его (обещанное) счастье выражается столь ожесточенно? Что лишило социализм веселости и привило ему ту (мужскую) серьезность, которая портит всякое удовольствие и во что бы то ни стало хочет объявить его полезным?


Разглядывая гравюру по меди, изображенную на художественной почтовой открытке, и замерив ее пропорции, Скептик блеснул эрудицией, упомянув об отношениях между Альбрехтом Дюрером и Николаем Кузанским, после чего наше пляжное настроение заметно портится — оно застывает и улетучивается. Смех испаряется, становится тягучим. Куда как весело в разгар прилива. (Купаться в это время опасно.)


Выстрелить в улитку. Перед этим — дыхательные упражнения. Даже Скептик теряет в весе.


Он подвергается побоям. Весной сорок второго особенно часто. То ремнем, то велосипедной спицей. Хозяину не нравится его тон: это вечное брюзжанье. «Прелестно, — мог он сказать, — и тем не менее разочаровывает». Сидя в подвале, Скептик не слышал завывания ветра. И говорил: «Снаружи все противоречит фактам».


Или же смеется неизвестно над чем. Лишь после многократных угроз и отстегивания пряжки ремня: «Над чем смеетесь!» — он удивляется: «Ну разве не смешно, что я категорически требую мятных таблеток?»


Во время очередной порки Скептику мучительнее всего давался перерыв в побоях. Штомме приходилось его делать, чтобы отдышаться. А Скептик старался заполнить паузу: «Давайте лучше поговорим о чем-нибудь другом, однозначном в своей банальности: к примеру, об успехах немецкой армии на Кавказе».

Пришли пересланные сюда письма. Предлагают высказать нечто окончательное по всем вопросам. («Каким вам представляется оптимальное решение: а) конфликта во Вьетнаме, б) демографического взрыва в развивающихся странах, в) проблемы объединения Германии?») Не знаю я никаких оптимальных решений. Куда приятнее смотреть, как Анна вдали на пустом пляже придумывает свои балетные па. (Как она отключилась от всего вокруг.) Дети, не зовите мать, не зовите.


Природа — как неуспевающий ученик. Не верит оторванным от земли философам. Ничего не видя у себя под носом, они рассматривают и расценивают все в целом. Их идефикс — цельность. Типично немецкое мессианство: они хотят вдолбить морю — до самого горизонта — диалектический материализм и подчинить море системе…


То ли от чесотки, то ли от природной склонности, но Скептик, сидя в подвале, тоже выдумывал системы, чтобы тут же их опровергать. Ячеистая система, система из трубок. За систему лестниц без площадок получил побои средней тяжести. И пока велосипедная спица в руке Штоммы еще звенела в воздухе, Штомма услышал отречение Скептика: «Целое — всегда лишь умозрительно!» (Позже он записал в дневнике: «Нет никакой цельной системы, ибо их несколько. Даже улитки не решаются считать себя цельностью».) Не лишенный доброжелательности Штомма подарил Скептику новую тетрадь в линеечку.

Следовало бы (кому?) описать еще кое-что. Некто получил строгое католическое воспитание, но потом, во время учебы в университете, распрощался с религией, но не с потребностью в вере, в течение долгого времени преуспевал в роли ироничного вольнодумца, пресытившись своей иронией и вопреки ясному взгляду на коммунистов стал членом их партии, в наши дни вновь стал верующим в соответствии с полученным воспитанием. (А другой, наоборот, обращается из коммуниста в католика: ничего нет легче.)


Надо нарисовать улитку с двумя домиками.

А однажды, дети, в такой же понедельник, как нынче, тогда Армстронг и Олдрин вернулись в модуль и вновь почувствовали себя в безопасности, Скептик убедил Штомму в истинности системы, в центре которой находился его подвал и которую он назвал «ящик-в-ящике». Не успел Штомма проникнуться этой мыслью, как его гость опроверг «идею подвала как такового» и всю построенную на нем систему. (За что получил тяжкие побои.) После этого записал в дневнике: «Распилить домик на части».


Итак, свершилось. Сидя в кафе на пляже, мы почти ничего не могли разобрать на экране телевизора — все мерцало и расплывалось. Прилив и отлив значили для нас куда больше. Наши следы прекрасно отпечатывались на мокром песке. Плавая, я попробовал было смеяться под водой. Газеты печатали разные комментарии по делу Дефреггера: расстрелы и чрезвычайные меры — военные подвиги викария. Мы поехали на мыс Фреэль, любовались тамошним маяком, перекрикивались с чайками, отвернувшись от ветра. (Когда мы осматривали средневековой форт де ля Лат, я нарвал яблок с деревьев, растущих над темницами и комнатами пыток.) Для вас я сварил морских лещей. Свежие сардины и макрель я поджарил на решетке. Мы ели мурен, скатов и каракатиц. А мидий и маленьких гребешков я опускал в кипящее белое вино. Прэров мы ели сырыми, с лимоном. Ногу морского ушка нужно вырезать из раковины-домика, потом, обернув полотенцем, отбить молотком, тщательно промыть и пассировать в масле с мелко порезанной петрушкой и чесноком. В кипящей подсоленной воде морской паук испугался и изменил окраску. Этот отвар — основа ухи, в которую добавляется шафран. Для вас, дети, я жарил бледно-зеленую корюшку в растительном масле, пока она не стала хрустящей. Вечером мы смаковали улиток (пеликанья нога) и маленьких пупочных улиток. (Диалектика поваров: море и его дары.)


Прежде чем ко мне придет старость, а с ней, возможно, и мудрость, я хочу написать поваренную книгу: про 99 блюд, про гостей и людей — животных, умеющих готовить пищу, о процессе еды, об отходах…

В последний день каникул, когда викарий Дефреггер все еще считался незапятнанным, а ученые уже начали исследовать доставленные с Луны минералы, курс французского франка упал: это имело последствия для нас — в нашей предвыборной борьбе.

Загрузка...