20

Кто-то чувствует себя обиженным, размахивает шпаргалками, рвется к микрофону и хочет оправдываться.


Теперь часто беседую со Скептиком. Он умышленно начал любить Лизбет Штомма, хотел найти примеры такой любви в литературе, тосковал по своим книгам, оставленным дома (Бастион Канинхен, 6), разглядывал их задним числом; вот они стоят рядами, корешок к корешку, словно выстроились перед расстрелом.


(Аугст говорит: «А вот и я. И посему прошу меня упомянуть. Как пример, как случай в назидание».) А Скептик говорит сам с собой.


В сорока с лишним округах работают инициативные группы избирателей. Эрдман Линде подсчитал. Говорят, что у нас есть успехи в равнинной местности. (Никаких особенных прорывов, но какая-то часть избирателей прислушивается к нам: десятые доли процента.) «Скажи своей избирательной кампании, — говорит мне Лаура по телефону, — чтобы она кончилась».


Поскольку книг у него не было, он решил сам написать книгу и попросил Штомму дать ему побольше бумаги. Исполненный любви, он собирался писать обо всем, чего на свете нет.


Если сейчас в комнате № 18 с окнами во двор (и моечной для бутылок) зазвонит телефон, в трубке раздастся: «Говорит Аугст».


Когда прямолинейное высказывание Скептика о человеческом существовании въехало в улиточный домик, оно показалось себе весьма извилистым.


Аугст не хочет быть лишь упомянутым и все время является мне (фигурально) со своими бутылочками.


Когда мы еще жили в Плюйене и природа вкупе с приливами и отливами отрицала диалектику, во Франкфурте-на-Майне умер социолог Адорно. Не выдержал всего этого. Был пойман на слове и словами же оскорблен. Правда, болезнь его называлась иначе. Он умер от Гегеля и студенческих волнений.


Вторых и третьих фраз у него было множество, а вот первая никак не давалась. Когда Скептик начал от любви впадать в меланхолию, а от меланхолии — в лень, он попросил у Штоммы разрешить ему колоть дрова ночью. «Слишком много шуму будет, — ответил хозяин дома и дал ему латать велосипедные камеры. — А вот это — дело тихое».


Может, стоит еще написать краткие личные характеристики: кто видел казначея СДПГ, переходящего из комнаты в комнату (от Кубе к Вишневскому) в нашем партийном бараке, тот лицезрел самодвижущийся принцип социал-демократии: несгибаемого пожизненного кассира, остающегося и в сомнительных случаях (при оказании сопротивления) пунктуальным, невозмутимым и образцовым. И в подполье собирал партийные взносы. (Улитка на втягивающейся ноге.)


«Как начать? — сказала живущая в подвале мокрица. — Во всяком случае не так». Скептик начал писать письма, которые не мог отправить; тем не менее стал писать ответы на неотправленные письма и до конца войны поддерживал оживленную и (выборочно) все еще достойную внимания переписку.


О чем я теперь говорю, выступая по три раза в день? Об оплачиваемом отпуске по болезни для рабочих, о законе, определяющем права и обязанности добровольцев, работающих в развивающихся странах, о договоре о нераспространении атомного оружия, о совокупной школе как предпосылке для политической активности, всегда слишком пространно говорю о Вилли и новой восточной политике, о Штраусе и Барцеле (совокупно именуемых Штрауцель), о жизненном опыте, который кажется мне бесценным? — о радикализме в Германии, когда левые и правые лозунги становятся взаимозаменяемыми, — все еще не будучи уверен в исходе выборов, к сожалению (все еще) не свободный — буквально изнемогающий от работы в газете.


В подвале ничего нового. Скептик хотел заплакать, но лишь помигал глазами — ничего не получилось. Даже когда он направлял куда надо руки Лизбет, они оставались безучастными. Ничего, никакого отклика. Временами он, изголодавшись по нежности, умолял ее: «Будь хоть немного поласковее. Хотя бы чуть-чуть…» Но она, видимо, оставила все на кладбище.


Вероятно, я слишком уверен в себе. Вероятно, мне бы следовало больше говорить с людьми о личном. Поменьше официальщины: закон приспособления.


Если бы Аугст, к примеру, больше нравился сам себе…

Когда сырая северная стена в подвале начала крошиться, Скептик смог мыслить смело, возвышенно и без страховочной сетки. Улитка-канатоходец: сколько может продлиться напряжение.


Если бы Аугст занялся коллекционированием. Да чего угодно: хотя бы картонных кружочков для пивных кружек.

— Привезешь мне, дашь мне, купишь мне?

— Хотелось бы знать, Франц: сможешь ты три часа подряд не говорить о деньгах?

— Попробую. А сколько ты мне дашь, если получится?


Поскольку любовь Скептика к Лизбет осталась без ответа, она не утратила свежести. Он принялся принаряжать свою любовь, называл ее молоком, солью, лугом, забвением, расселиной, счастьем, всем на свете. Лизбет Штомма была вещью в себе и равнодушно, словно вешалка, позволяла навешивать на себя разные лестные слова.


Теперь слишком поздно предложить Аугсту перейти на «ты».


Когда Скептик, придя в отчаяние, поносил книги — «Гробы слов!», — неграмотный Штомма порол его.


Если любовь делает кого-то ревнивым, он проглатывает снотворные таблетки жены (или любовницы), надеясь, что съедает предмет ее снов.


У микрофона: Аугст. — Лизбет умолкла окончательно.


Дети, на помощь! — Уже не я говорю, оно само говорит из меня: «…убежден… а именно… тем не менее…»


Мои друзья: кто следующий, у кого еще откроется язва желудка?


И мрачный пессимизм Лео Бауэра, когда он интерпретирует до последней запятой излишне благоприятные прогнозы Института исследования общественного мнения или Института прикладной общественной науки.


И все же лишь упомянуть? (Улитка как свинцовая статуэтка.) Кьеркегор говорит о герметизме.


Когда Лизбет Штомма умолкла окончательно, ничего не изменилось: просто она перестала пользоваться речью. Продолжала ходить на кладбище, а также на рынок, прилавки которого скудели день ото дня. Она по-прежнему приходила к Скептику и ложилась на его тюфяк. Но уже ни слова об увиденном на кладбище.


Шеститомное собрание его ненаписанных книг.


Удачной была бы попытка его спасти: следовало пригласить его подняться на сцену, где сидели педагоги и теологи.


Лишь немое присутствие; ибо слушать Лизбет любила, хотя по пути к ней рассказанное Скептиком теряло первоначальный смысл или приобретало совсем другой; ибо полной бессмыслицы, говорил себе Скептик, не существует.


Озаглавить паузы. Обрывать строчки. Выжать лишнюю воду. Поменьше точных данных. С близкой дистанции. Создать себе возможность. Уже теперь: и сомнения дают пищу.


Нашел улиточий домик.

Ухо так распахнуто,

что нет смысла молчать:

оно и молчание слышит.


Когда вскоре после Сталинграда и разгрома в ливийской пустыне в подвале Скептика поселилась вежливость, Штомма начал обращаться к постояльцу на «вы» и величать его «герр доктор». Даже когда он (все реже) порол Скептика брючным ремнем, то говорил: «Нет, доктор, нет. Сдается, вы опять заслужили небольшую взбучку».


Мне бы следовало предложить Аугсту принять участие в предвыборной борьбе: «Вы нам очень нужны. Это не совсем лишено смысла, хотя иногда так кажется. Не надо все валить в одну кучу».


Когда Францу было шесть лет, он на Рождество засунул себе в рот дуло духового ружья. Я разломал ружье в щепки и лишь потом позвал Анну и доктора.


Ее нет среди знаков зодиака; ничего удивительного, если все приходит стремительно и слишком поздно.


С тех пор как Лизбет потеряла дар речи, Скептик мог еще больше в нее вкладывать: ответы на свои многочисленные «почему». Поскольку она больше не говорила «не знаю», он сделал ее знающей. И прекрасно общался с немой Лизбет.


В пути Аугст мог бы давать мне советы по делам Скептика: к примеру, как аптекарь.


Поскольку Штомма настаивал на том, что его постоялец — доктор, Скептик, хорошо разбиравшийся в лекарственных травах, прописал Лизбет отвар, про который еще Гиппократ утверждал, что он может удалять черную желчь. От него Лизбет пронесло. Черный кал доказывал избавление от тоски, наваливавшейся на нее зимой с особой силой.


Он мог бы коллекционировать средневековые рецепты: тертую хинную кору, глауберову соль, нюхательные порошки, амбру и мускус, серебряные шарики, различные отвары.


Когда Лизбет утратила речь, она стала весьма остроумной. Часто Скептику с трудом удавалось выдержать потоки ее слов. Немая Лизбет давала Скептику советы, как ему толковать к своей выгоде положение на фронте; она знала, чем подогреть в отце страх.


Он мог бы найти в книгах, как во времена Дюрера готовили веселящие или усыпляющие зелья: семена белены, болиголова, сок мандрагоры, сок живучки… (Скептик пил отвар черемицы, приготовленный Лизбет.)


Поскольку Штомма страдал подагрой, Скептик прописал и ему солегонный отвар, ибо в деревнях верят, что черемица не только снимает или лечит меланхолию, но и болезни суставов хотя бы облегчает и приглушает.


Аптекарь Аугст мог бы мне все это подтвердить.


Поискать у Лихтенберга доказательства его ипохондрии. Почему он выписал из «Сентиментального путешествия» Стерна фразу: «Я слишком ощущаю свое „Я“, чтобы утверждать, будто делаю это ради кого-то другого»?


Немая Лизбет, отрешенно сидевшая за столом с потухшим взглядом или впускавшая в себя Скептика, оставалась холодной и безучастной, могла быть и разговорчивой, и болтливой, и даже вульгарной — стоило Скептику захотеть. Она рассказывала скабрезные анекдоты, обзывала Скептика подъюбочником и минетчиком, вообще вела себя как настоящая похотливая сучка, если только Скептик того хотел, — а от тоски он всегда этого хотел.


Нет, Рауль. Никто не пригласил Аугста на сцену. Никому из нас не пришло в голову, и мы тупо смотрели, как он кончает с собой.


У аптекаря в Картхаузе Штомма приобрел сушеный корень черемицы, который произрастает в горах на известковых почвах прохладных мест. Часто и Скептик принимал этот отвар: в такие вечера, поочередно бегая в клозет, они страшно веселились, поскольку позыв помочиться заставлял их мчаться туда со всех ног; ибо черемица — не только мочегонное средство, она — как утверждает Гиппократ — еще и раскрепощает чувства и развязывает язык: немая Лизбет была остроумна, Штомма — эмоционален, а Скептик изобретателен: он придумал устроить в подвале театр.

Загрузка...