3

Многое оседает в моем дневнике: находки, пригвожденные мгновения, спотыкающиеся фразы, негодующие паузы.

В Клеве, например, где я хотел увидеть места захоронений в ближнем лесу, я записал: остров Маврикий, о котором надо будет рассказать, стал известен благодаря почтовой марке. — Непременно описать Скептика. — Автографы на картонных подставках для пивных кружек. — Беттина, терпеливая с детьми, в последнее время строга со мной, так как ее друг просветил ее насчет политики.

Или в Раукселе, где важно быть истинным кастропцем: когда близнецам в сентябре исполнится двенадцать лет, я не подарю Раулю проигрыватель. — Как выглядел Скептик? Длинный — тощий — сутулый? — Актовый зал гимназии Адальберта Штифтера. — Беттина читает Гегеля в кружке любителей.

Или в Гладбеке: Скептик среднего роста, расположен к полноте. — В зале исследователи общественного мнения, с анкетами, которые спрашивают, как и где меня принимают, в особенности женщины. — Достаточно, если внизу стоит один проигрыватель на всех. — Спуск в рудник «Граф Мольтке». Если в подъемнике мне дарят коробочку нюхательного табака, приходится отрабатывать. Для телевидения надо трижды повторить чихание. В умывальне не вспоминал Скептика. — Рубленое мясо и водка — с членами производственного совета. — Беттина разговаривает со мной только по делу.

Или в Бохольте, где текстильный кризис (по определению Эрхарда — «оздоровительный спад») дает пищу для диспутов: внешность Скептика нельзя домысливать. — Из помещения рабочего союза св. Павла ученики вытащили красные знамена. В цене только серое! — Кроме того, у Беттины есть наш старый проигрыватель, Рауль может брать его на время. Отель называется «Архангел». Кубки стрелковых союзов хранятся за стеклом. Выражение «улиточная вонь». Один из членов производственного совета — католик отводит меня в сторонку. «Не хочу больше! Эти социальные комитеты — сплошной обман! Он вскружил нам головы, этот Катцер…» — говорит он и на глазах становится старым-усталым-изношенным-конченым.

А в Марле, известном коробочной архитектурой, Скептик выглядел по-другому: редковолосым и белокурым. Вырастить задиристую улитку. Чтобы быть услышанным, надо говорить тише, потому что повсюду громкоговорители. Между делом — член жюри конкурса плакатов для учеников: вопреки повышенному спросу на серое, следующее десятилетие обещает быть колоритным. Костюмерная Скептика.

А в Оберхаузене у местных социал-демократов провалился в канун Первомая «Вечер отдыха». Утром на металлургическом заводе. Огромные помещения. У пульта управления прокатным станом. Выпуск металла из летки я часто видел в кино. Но на самом деле этот процесс, тонущий в общем грохоте и охотно изображаемый механизированным, не повинуется никакой эстетике. — Я воображаю себе нечто стремительное, жажду ускорения, мысли скачут; но улитка еще медлит, не Хочет ни ускорений, ни скачков.

Вот что еще тут записано, гороховый суп с папашей Майнике. (Когда я слушаю старых социал-демократов, я всегда чему-то учусь, не умея сказать, чему именно.) Как он бранится, указывает вперед, говорит о будущем, беспрерывно взывает к прошлому, умолкает, моргает водянистыми глазами, вдруг ударяет кулаком по столу, чтобы уличить сына.

Решено, Рауль: никакого проигрывателя. Когда Скептик гулял по насыпи бывшего оборонительного укрепления бастион Канинхен, на нем были клетчатые бриджи. Беттина тоже говорит «мы», когда имеет в виду «я». В боннских министерствах много самоубийств: чиновники и секретарши. Барцель опровергает Кизингера. Имеет ли доктор Глязер из Нюрнберга какое-то отношение к «Melencolia»? Скептик не носил очков…


— Ты его знаешь?

— Он твой друг?

— Он тоже всегда был в отъезде?

— И с виду был похож на Скептика?

— Ну, он был немного грустный. — И немного странный…


Вид у него грустный-странный — никакой. Представьте себе Скептика как человека, в котором все криво: правое плечо опущено, правое ухо оттопырено, правый глаз щурился и тянул вверх правый угол рта. На этом перекошенном, чуждом всякой симметрии лице главенствовал мясистый, у корня свернутый влево нос. Волосы росли вихрами, никакого намека на пробор. Маленький, всегда готовый к отступлению подбородок. Сам в себя вдвинутый человечек, трепыхающийся, дергающийся, с особым даром производить посторонние шумы и со слабой грудью.

Но не стоит, дети, представлять себе Скептика подмигивающим хиляком. На фотографии, запечатлевшей педагогический совет гимназии кронпринца Вильгельма, он, начавший преподавать в этой школе в марте тридцать третьего в качестве штудиенасессора, чуть ли не вызывающе возвышается над всеми — примерно среднего роста — преподавателями. Его можно принять за грубого преподавателя физкультуры, хотя Скептик, учивший немецкому и биологии, никаким спортом не занимался, если не считать велосипедных прогулок по прибрежной косе и кашубским селениям. Обладая физической силой, он не пускал ее в ход; когда его однажды избила толпа гитлеровских молодчиков, ему и в голову не пришло оказать сопротивление. Это человек, который мог причинить боль только при пожатии руки. Человек, который, усаживая на стул другого, боялся ему навредить. Застенчивая сила на цыпочках. Обходительный великан.

А лучше, дети, вообще не представлять себе Скептика. Он весь состоял из противоречий, никогда не выглядел однозначно. (Может быть, к рукастому телу грузчика была приставлена скособоченная и гримасничающая в раздумье голова домоседа.) Даже я, годами с ним встречающийся, не могу выделить что-то в его внешности, назвать нос курносым, левую мочку приросшей, руки выразительно нервными.

Представляйте себе Скептика каким хотите. Скажите: аскетически бледный. Скажите: неуклюже замкнутый. Скажите: по-крестьянски здоровый. Скажите: незаметный.

Верно только то, что он не хромал. Не носил очков. Не был лыс. Недавно, по дороге из Гладбека в Бохольт, попробовав нюхательного табака на шахте «Граф Мольтке» не для телевидения, а для собственного просветления, я посмотрел на него и уверился, что сомнения Скептика глядят на мир серыми глазами.


Глядят до сих пор и, возможно, все же подмигивают. От Скептика не отвертишься.

Я его знаю дольше, чем самого себя: мы избежали один и тот же детский сад.

Когда Скептик попытался подняться, я взял над ним шефство: завися от меня, он ставит мне условия…

Иногда он приходит на мои выступления: недавно выкрикивал реплики в Бохольте; молча шумел в Марле. Теперь в моем гостиничном номере тихо — сейчас появится…


Не знаю, скоро ли (хорошо бы поскорее) прервет свою игру со спичками и расстоянию от Бебеля до наших дней прибавит с улиткин нос справедливости тот замкнутый человек, кого я называю Вилли, чье прошлое никак не кончится. (Я почти уверен, что это аккуратное раскладывание содержимого спичечных коробков придумал Скептик, сидя потом в подвале, как своеобразную игру против времени.) Бонн, Кифернвег. Сегодня я целый час сидел у него, и мне захотелось украсть спички, потому что его игру подсмотрели и она превратилась в повальную моду. (Сказать, что он утром неразговорчив, значило бы, что в другое время он словоохотлив.) Он слушает, что-то записывает, не отрываясь от спичек, и я понимаю, что этот человек не вступит в борьбу до тех пор, пока не выйдет из этого состояния. (Что заставляет его медлить? Ненависть противников, тяготы власти?) Перед самым уходом мне удалось рассмешить его, уж не знаю чем: иной раз между меланхолией и социал-демократией возникают короткие замыкания — комизм отчаяния.


Двадцативосьмилетний штудиенасессор Герман Отт учительствовал еще до перевыборов, до того когда в марте тридцать третьего появилась праздничная статья в честь пятидесятилетия синагогальной общины с заключительной цитатой из Гете: «Всем насилиям назло не дать себя сломить»; одновременно он подписывал бумаги как второй секретарь Шопенгауэровского общества — скорее местно-патриотического, нежели научного объединения пожилых и принципиальных консерваторов. В обязанности Отта входило сопровождать приезжих гостей в дом на Хайлигенгайстгассе, где философ родился. Там он сыпал датами вперемешку с цитатами и (мимоходом) объяснял скепсис философа наследственностью, полученной от семейства ганзейских купцов.

Кроме газеты еврейской общины, в Данциге выходил сионистский ежемесячник, имевший читателей также в Диршау и Гдыне. Редактором «Еврейского народа» был Исаак Ландау. Одновременно с праздничной статьей синагогальной общины, которая, за исключением гётевской цитаты, воздержалась от каких бы то ни было политических намеков, Ландау опубликовал статью под названием «Положение в Германии» — о начале преследования евреев.

Поэтому журнал был запрещен на три месяца. Напуганный анонимными угрозами, Исаак Ландау покинул Вольный город на велосипеде, одолженном ему штудиенасессором Оттом; за Кляйн-Катцем он пересек границу и покатил в Польшу, и из Путцига, прежде чем отправиться дальше в Палестину, поездом отправил велосипед обратно. Ландау послал цветную почтовую открытку, изображавшую маяк на полуострове Гела. Вместе с приветами он передавал пожелание, чтобы в будущем не было недостатка в маяках.

— Я сомневаюсь, — сказал Герман Отт, — что дело ограничится этим единичным бегством.

Вскоре первые студенты-евреи вынуждены были прервать свои занятия в технической высшей школе, ибо работать за чертежными столами и в лабораториях стало невозможно из-за студентов из СА…


— Что значит «стало невозможно»?

— Из-за всяких пакостей.

— Что за пакости?

— Выливали чернила на чертежи.

— То есть просто баловались?

— Возможно, некоторые студенты из СА так и думали, что просто балуются.

— А сегодня? Студенты бы стали?

— Не знаю.

— Скажи честно, стали бы?

— Некоторые, может быть.

— И те, кто за Мао?

— Не исключено, что некоторые студенты-маоисты думают, будто только балуются.

— А если они против и за справедливость?


Я не хочу упрощать. Насильники и праведники не умеют слушать. Только вот что, дети: не будьте чересчур праведными. Люди могут испугаться вашей праведности, бежать от нее…


После того как один ассистент высшей школы — еврей вынужден был уйти с работы, его как имперского немца выдворили в Мариенбург и заключили в лагерь (слово «концлагерь» еще не было в ходу), — штудиенасессора Отта привело в ужас другое бегство со страшным концом. В спортивном зале гимназии кронпринца Вильгельма повесился на турнике семнадцатилетний гимназист, после того как соученики заставили его в уборной (просто так, из баловства) показать свою обрезанную крайнюю плоть.

Нескольких учеников выставили из школы; тем не менее Герман Отт высказался перед собравшимися коллегами учителями скептически: «Сомневаюсь, что на учеников можно воздействовать исключением, пока некоторые учителя задают сочинения на обобщающие темы типа „Евреи — наше несчастье“».

Старшеклассникам же, которых позднее в Северной Африке, в Полярном море и подводных лодках лишили возможности перевалить за тридцать и стать скептиками, Скептик излагал «Скептический взгляд» Шопенгауэра, любителя пуделей. (От морали и достоинства остались лишь распорки для воротничков и кисточки для пудры.) «Сомневаюсь, — сказал Отт своим старшеклассникам, — что вы меня слушаете».


В апреле тридцать третьего правительство меньшинства в Циме распустило фолькстаг. При перевыборах 28 мая национал-социалисты выиграли с незначительным большинством в 50,03 процента. (В рейхе в марте за Гитлера голосовало только 43,9 процента избирателей.)

Некто по имени Раушнинг стал в Данциге председателем судебной коллегии. Профсоюзы не оказали существенного сопротивления и сразу же были приравнены к национал-социалистским фабричным ячейкам; эта позорная податливость доныне заставляет Германское объединение профсоюзов браво клясться «Никогда больше!» и витиевато каяться, в особенности 1 Мая…


— Разве они не бастовали?

— Всеобщей забастовки не было.

— А теперь бы была, если б как тогда?

— Не знаю.

— Скажи честно, на этот раз они стали бы?

— Я в самом деле не знаю…


…и в конце недели привожу в своей дорожной сумке лишь слабые аргументы: провонявшие рубашки и эту шахтерскую лампу из Гладбека, с рудника «Граф Мольтке», которую мне подарил, вместе с нюхательным табаком, председатель производственного совета Дзябель.

«Вперед» — так называется социал-демократический еженедельник. Одного генерала, по фамилии Блюхер, школьные хрестоматии называли «маршал Вперед». В гитлерюгенде пели, и я вместе со всеми: «Вперед, вперед — звонко зовут фанфары…»

Дурацкое это слово — оно достаточно часто ускоряло регресс. Дутое и потому быстро сникающее слово, воздухом которому служит воодушевление, а насосом — вера. Прыгающее над могилами и массовыми захоронениями, переведенное на все языки, рвущееся из каждого мегафона, как призыв, который лишь потом, задним числом (в разговорах беженцев), подвергается проверке. Посмотрим, не лежит ли это «вперед» уже позади нас. Спросим у стоптанных каблуков. Решения однозначны, но дорожные указатели противоречат друг другу. Посреди прогресса мы оказываемся в самом застое. Выкопанное будущее. Статистическая мистика. Готические завитушки на ключах зажигания. Вьющиеся вокруг деревьев автомашины…


Когда-нибудь потом, Франц, когда разочаруешься,

когда с трудом выучишь припев из песенки

«Бессмысленно»,

повторяющий строку «все-равно-ведь-не-имеет-смысла»,

выучишь, попоешь в обществе,

из упрямства забудешь,

а в вечерних школах заново разучишь,

когда-нибудь потом, Франц,

когда увидишь,

что ни так, ни сяк, ни даже этак не выходит,

когда все пойдет и вкривь и вкось

и ты растратишь свое приданое — веру,

а любовь оставишь в ящичке для перчаток,

когда надежда — добровольный следопыт

с вечно сползающими гольфами —

потеряется в сером пепле,

когда знание, разжевываясь, вспучится пеной,

когда ты выдохнешься,

когда тебя обессилят:

сплющат-обескровят-раздробят,

когда ты уже готов сдаться,

когда ты у самой цели — первый —

признаешь овации обманом,

победу наказанием,

когда башмаки твои будут подбиты печалью

и карманы оттянуты серой ваккой,

когда ты сдался, наконец сдался,

навсегда сдался, тогда, Францик,

после паузы, достаточно долгой,

чтобы показаться мучительной,

тогда поднимись, начни шевелиться

и двигай вперед…


…когда год назад мы — плечистые мужики — стали встречаться на Нидштрассе, чтобы засесть за наш длинный стол и перечить друг другу, за переполненными пепельницами мы заложили крохотное, с самого рождения хромающее начало: каждый заверял, что хочет попробовать объясниться, потому что любой из присутствующих, пусть в разные времена разной окраски, носился с намерением в ближайшее время сдаться или давно уже, сразу после заключения «Большой коалиции», сдался; один лишь Эккель-старший, как историк, был в согласии с самим собой и считал положение нормальным.

Трудное это дело — дать друг другу выговориться. Это тоскливое ковыряние в трубке и табаке. Ссылки на кулуарные профессорские интриги. Комплименты Анне, время от времени ненадолго «заглядывающей» к нам. Осторожное вынесение за скобки и призывы приступить наконец к делу.

Итак, мы склеивали наше крохотное начало. Оно питалось бумагой и остроумными оговорками в скобках. Почти на трех страницах мы демонстрировали социал-демократам (соблюдая дистанцию) обыкновенное малодушие, внутренние распри, парализующие партию, местническое самодовольство, расплывчатое представление о себе, нагромождение должностей и манию компетентности, правый оппортунизм и левую нетерпимость, разъедаемое нерешительностью и тщеславием руководство и при наличии усердия и умения — недостаточную волю к победе на предстоящих выборах в бундестаг. Толчок — наша панацея — должен быть дан извне. При некоторых условиях (их, правда, еще надо создать) массе небольших, зато активных групп избирателей может удаться расшевелить усталую, скованную безразличием партию. Быть дрожжами. Заводилами. Расчистить поле. Организовывать инициативные (социал-демократические) группы избирателей. Подхватить волну протестов, направить в нужное русло…

Наша спесь богата множеством циничных обертонов. Отчаявшиеся бегуны на длинные дистанции стараются обогнать друг друга на длину остроты. Пыхтя и ползая мордой вниз, ищут ямки для старта. Подсыпают перец улитке под ползательную подошву.


Я не хочу расписывать настроения и рисовать человечков, хотя, пока мы деревенеем на стульях, снаружи пафос льется рекой. Тесно сомкнутыми рядами катится студенческий протест, с дучке во главе, готовый к бою, героичный и красивый (на фотографиях); он направлен против нас, невзрачных ревизионистов; он — за нас, на пользу ревизии. Привычные к шуму, мы сидим на обочине — питающиеся словами педанты, мы хотим все, даже смутное, наделить точными именами.


После того как Гаус наспорился, а Зонтхаймер не смог ни на что решиться, Баринг счел свой вклад, но не себя, незначительным, а я был непробиваемо упрям, и все по разу, Гаус же несколько раз, были признаны правыми, слово взял историк Эккель-старший и назвал срок выборов той целью, к которой надо двигаться: шаг за шагом вперед.

Загрузка...