9

Пока Бруно торчит у калитки в ожидании какого-нибудь происшествия, Лаура рисует фантастических коней, Рауль возится с кипятильником, Франц погружен в Жюля Верна, я в пути, Анна пишет письма, Беттина сушит волосы (читая при этом Гегеля), — на углу Хандьери и Нидштрассе сталкиваются два «фольксвагена», вырывая Франца из его книги, отвлекая Рауля от кучи лома, Анну от ее письма, уводя Лауру от ее коней, бросая Беттину к окну, а Бруно — к месту действия. Я же остаюсь в пути; я всегда оказываюсь в хвосте событий, происходящих одновременно. На этом мы со Скептиком всегда спотыкались, ибо то, что оба мы в тот момент думали, слышали, пробовали, предчувствовали, упускали, то и толкалось в двери, требовало пропустить вперед и было — как и вы, дети, — одновременно и актуально.


В то время когда все это происходило, было дано опровержение одного предшествовавшего события и сообщено о признании ГДР Камбоджей. Об этом и пошла речь. Прошу вас, задавайте вопросы.

На пресс-конференциях, где я сидел вмурованным в подковообразный стол в марте и апреле — в Гладбеке, Дорстене и Оберхаузене, в мае — в Камене, Саарбрюккене, Эслингене, Лоре и Нердлингене, — пресс-конференции проводились также в Висбадене, Бургхаузене и еще Бог весть где (например, в Шнеклингене), — меня расспрашивали о договоре о нераспространении ядерного оружия и превентивном заключении под стражу, о моей оценке русско-китайских пограничных столкновений на Уссури, о моем отношении к рабочему контролю, ангажированной литературе, католической церкви, об отношении Хайнемана к бундесверу, об отношении министра иностранных дел к своему сыну Петеру, о моей оценке «Большой коалиции» (разумеется, также об ожидаемых мною результатах голосования) и об употреблении чеснока при стряпне.

Мои ответы были короткими и обстоятельными, афористично-саркастичными или смущенно-увертливыми. (Если просили, я рассказывал о забавных происшествиях, случившихся со мной.)


А в Бургхаузене, пока я давал пресс-конференцию в отеле «Линдахер хоф», отвечал на актуальные вопросы, на улице произошла перестрелка: рабочий Норберт Шмиц в погоне за своей бывшей женой застрелил столяра Йозефа Вольманштеттена, затем, уже сам преследуемый, стрелял в полицейских, которые прибыли на место происшествия в патрульной машине, когда столяр уже истекал кровью, и в ответ получил от полицейских несколько пуль в правое бедро.


Что обсуждается: нагромождение известий, как их отобрать, в какой последовательности подать, какими заголовками снабдить, какими комментариями сопроводить — беззубыми или кусачими. Я отвечаю, намечаю варианты ответов на возможные вопросы. Однако в Амберге никто не спрашивает, что будет после де Голля. Зато после 9 мая гамлетовский вопрос экономики: повышать золотое содержание марки или не повышать? Шиллер и Штраус на сцене. Кизингер: «Ни в коем случае!» Что говорят эксперты и прочие чины. Пьеса, в которой выступают хоры. Классическое предостережение шестидесяти одного профессора: «Если марка не будет своевременно… то и рост заработной платы тоже может…»

Вереница щекотливых вопросов: как я отношусь к национал-социалистскому прошлому Кизингера и коммунистическому прошлому Венера, к студентам вообще и радикальным в частности, к папе римскому и противозачаточной таблетке, к «Группе 47» и к Акселю Цезарю Шпрингеру, к приказу стрелять у Берлинской стены и к своей жене.

Я отвечаю (если возможно) и свертываю себе сигареты. Под пальцами шуршит Скептик и выражает сомнения. Ответы в Гисене опасно варьировать в Висбадене. Когда в зале повисает тишина, я выдумываю вопросы, которые мне якобы задавали в Камене, и правдиво на них отвечаю. — (Но Скептик презирает меня, когда я финчу: ох уж этот критикан! Этот штудиенасессор!)

Иногда присутствуют редакторы местных ученических газет. Они спрашивают, почему я ношу цветастый галстук к полосатой рубашке, не хочу ли наконец высказаться за международное признание ГДР и какой смысл имеет вообще все это (не только жизнь). (Редакторы ученических газет записывать не любят: они носят с собой магнитофоны.)


Пресс-конференции важны, говорит Эрдман Линде.

О них говорят, в газетах появляются фотографии кандидатов, они застревают в памяти как недосказанные фразы и ничего не стоят.

На пресс-конференциях мне встречаются приветливые, сникшие и ужасающе зависимые журналисты. (Зачастую они пишут лучше, чем дозволяют владельцы главных газет.) Некоторые подают неплохие идеи. Поскольку я повсюду собираю свидетельства местной вони, мне подсовывают коммунальную политику в хорошей упаковке — в разных местах она разная, но всюду одинаково замшелая: привожу домой местный аромат.

Я в восторге от пива разного вкуса в разных местах и деревенского белого вина.

— Есть еще вопросы? — спрашивает председатель местного объединения Ламбиус у журналистов, съехавшихся из Лора и Марктхайденфельда, и складывает листок счета с датой.

После моего ответа на последний вопрос: «Вы когда-нибудь бывали в Марктхайденфельде?» — «Нет!» — пресс-конференция считается законченной; только на муниципальном уровне сидят за стаканом вина, а думают про себя о своем вонючем болоте и угнездившихся в нем упырях. Так прекрасна Германия. Так обозрима и непроницаема. Так зловеще простодушна. Так различна и одинакова. Так самозабвенна.

В заключение кто-то задает личный вопрос (не собираясь извлечь из него какую-то пользу для себя):

— О чем вы сейчас пишете?

— В настоящее время о вещах, которые одновременно актуальны, а между делом — об одной давней истории с кочаном салата…


По субботам мы отправляемся на наш базар во Фриденау и покупаем укроп и огурцы, хавельских угрей и палтуса, груши и лисички, заячьи лапки и фирландских откормленных уток — покупаем у кого хотим и где нам нравится. И никто не тычет в нас пальцем, требуя к ответу: «Почему у этой? Разве вы не знаете, что она?.. У этой и у этого не надо, нельзя покупать. Понятно?»

Мы покупаем там, где угри и укроп, заячьи лапки и брусника нам по вкусу. А некоторые торговки Анне и мне особенно симпатичны: например, девушка, продающая селедку, заливается смехом даже при холодном норд-осте. В Берлине и в других местах не всегда было так: в конце октября 1937 года у нас дома — мне было десять лет, и я ничего не понял — с данцигского базара прогнали всех торговцев-евреев. Только на Хекергассе, отдельно, им позволено было разложить свои застежки-молнии и нитки, свой древесный уголь и сушеные фрукты, свой картофель и овощи. Чтобы видно было, кто из арийских домохозяек все еще покупал у евреев. В «Данцигер форпостен» писали: «…поэтому можно понять возмущение соотечественников, до самого дома провожавших покупателей — то были в основном женщины — выкриками „Тьфу!“». Однажды в субботу штудиенасессор Герман Отт, как обычно разыскивая на крытом рынке за доминиканской церковью своего друга Исаака Лабана, все еще верного кайзеру мюггенхальского зеленщика, обнаружил на месте Лабана молодую крестьянку, торговавшую свежим маслом, простоквашей и яйцами. На черной деревянной табличке значилось, что зовут ее Эрна и что родом она из Кеземарка. В ответ на вопрос Отта о ее предшественнике, торговце Лабане, она, скрестив руки на груди, рявкнула: «Какое мне дело до жидов?»

Соседние торговки сразу оскалили свои дырявые зубы. И на Отта обрушилось всеобщее улюлюканье; этим улюлюканьем женщины, пенсионеры, дерзкие девчонки провожали его до Хекергассе, где он и нашел Лабана. Посреди ора и брани Отт оставался спокойным и невозмутимым. Он поздоровался с Лабаном, ставшим с усвоенной в первую мировую войну унтер-офицерской выправкой по стойке «смирно» и рявкнувшим: «Честь имею доложить, чрезвычайных происшествий нет». Начав с ехидных намеков, он мало-помалу разговорился со своим другом и не спеша выбрал из его огородной продукции кочан салата. Оба нашли подходящий тон. Лабан поинтересовался Скептиковыми улитками. И Отт рассказал, что среди его желтых червеобразных и красноватых губастых листовых улиток бытует мнение, что некоей расе, тоже медлительной и потому родственной улиткам, вскоре придется подумать о выезде.

Лабан по-новому разложил свои кочаны салата, обозрел стоящих стеной крикунов, остановился взглядом на покрытых пятнами ненависти лицах и сказал: «Если подумать, это вполне возможно». Отт заплатил, Лабан отсчитал ему сдачу.

Когда штудиенасессор направился со своей покупкой в обратный путь, за ним до самой остановки трамвая движущимся колоколом гремело беспрерывное пронзительное «Тьфу-у!». И прежде чем он успел войти в прицепной вагон трамвая № 5, идущего в Нижний город, одна старая женщина, наверняка любящая бабушка, вытащила из своей фетровой шляпы-кастрюли булавку и воткнула ее раз и еще раз в кочан салата. «Тьфу на тебя, дьявол!» — крикнула она и вытерла шляпную булавку о рукав. — Дома Скептик не рассказал своим улиткам о происшествии.


Еще до того как торговцы-евреи были изгнаны с базаров в Данциге, Лангфуре и Цоппоте, в синагогальной общине поговаривали: «Когда воцарится бесправие, нам придется купить кое-что у Земмельмана».

Йозеф Земмельман и его жена Дора, сперва в Нойфарвассере, затем в Старом городе, на Брайтгассе, 61, имели магазин по продаже чемоданов, к которому примыкала мастерская. Магазин процветал: чемоданы Земмельмана годились для поездок за океан.

В ту субботу, когда Скептик за несколько пфеннигов купил на Хекергассе кочан салата, который потом дважды проткнули, на всех данцигских базарах и торговых улицах разгул насилия принял общенародный размах: галантерейные товары, фанерные ящики с сухофруктами, корзины с картофелем и выложенные на продажу овощи торговцев-евреев были разграблены, опрокинуты и раздавлены. Во многих принадлежавших евреям магазинах Старого города были вдребезги разбиты витринные стекла. Хотя кражи в двух ювелирных магазинах были доказаны, до суда дело не дошло. (В донесении, посланном в Берлин Германским генеральным консульством за подписью Люквальда, сообщалось о беспорядках, причинивших некоторый материальный ущерб, и хулиганских выходках.)


Итак, члены отряда СА № 96, дислоцированного около ипподрома напротив Большой синагоги, устроили всего лишь беспорядки, причинившие некоторый материальный ущерб. Ни в одном донесении уполномоченного Лиги Наций Буркхардта не было указано, что чемоданных дел мастер Земмельман, после того как раскромсали его чемоданы, ломами и кувалдами раздробили паровой пресс и штамповочную машину, был избит так, что, будучи доставлен в больницу, умер там от сердечного приступа 20 ноября 1937 года. Позднее выяснилось, что решение загодя сделать покупки у Земмельмана многие приняли слишком поздно: чемоданов катастрофически не хватало.


Мы прибыли из Франконии и должны ехать через Вестервальд. Идет дождь, но тут уж ничего не поделаешь.

Все застревает и опаздывает, даже ответные действия наших противников.

Уже поплыло по кругу, как трубка мира, словечко «бессмысленно».

Природа отгородилась от глаз завесой с косой штриховкой.

Тут уж не пробьешься. Само собой уладится.

(Скептик бубнит примечания к теме «О свободе воли».)

Ну и не слушай. Вечно один и тот же вздор.

Все раздражает, в особенности повторение давно известных анекдотов: не могу больше смеяться и шевелить ушами.

Два стеклоочистителя заменяют меланхолии песочные часы.

Мы с Драуцбургом путешествуем в мыльном пузыре.

Ничто, никакие возражения нас не трогают.

(Лишь за Лимбургом начинает капать на вчерашние газеты: Барцель-говорит-считает-сказал бы… Это имя годится для всего, что способно впитывать влагу и под давлением не может удержать воду: вот он выражает серьезные сомнения, вот он снимает очки и смазывает маслом тире, а вот он снова в очках — и все с него стекает.)

Едем среди строек, при сильном встречном движении транспорта.

Если посмотреть сверху, наш микроавтобус посредине Вестервальда вовсе не исключение: много мыльных пузырей в пути.

Драуцбург утверждает, что у нас есть цель.

— Небольшое опоздание, — говорит он, — надо наверстать.

Не могу больше ехать. И говорю: «Капает».

Устал я. «Ну, прикорни».


Шестьдесят пять километров я сплю и во сне возвращаюсь в долину Вислы, где брожу, не разбирая дороги, по пшеничным полям и осушительным канавам, вдоль которых стоят и гримасничают ивы; так опровергается утверждение, будто тела не могут находиться в том или ином месте и одновременно миновать местность, упоминаемую в солдатской песне и богатую осадками. (Наше радио вещает о циклоне над Северной Атлантикой.)


Стоило нам прибыть, дождя как не бывало: зал битком набит, и это в такую погоду! Когда мокрая одежда увлажняет воздух в закрытом помещении, легче говорить о сухой материи: прогресс и т. п. Никакой жажды. Меньше скепсиса…


— А когда я получу свою лошадку? Ведь ты обещал. И должен держать слово. А то только то да се да эсдэпэгэ. Пару бы лошадок. Есть они там, где ты сейчас побывал?

В Деменхорсте: молодые, словами уничтожающие друг друга коммунисты. (Я оберегаю священный предмет — микрофон.)

В Вильгельмсхафене живет моя кузина. («Когда мы у тети Марты собирали крыжовник… Когда мы на празднике стрелков были на лугу…»)

В Эмдене зал вмещает больше девятисот человек. Как на следующий день сообщала «Остфризише рундшау», собрание удалось. Глубокий беспрограммный сон в отеле Геренса. Утренняя прогулка (после покупки табака) по кирпично-красному, лиричному, продутому ветром Эмдену: зеркально-чистый, свежепроветренный, настраивает на веселый лад, манит остаться. (Но Драуцбург не хочет здесь обручаться.) Рано выезжаем и хотим после обеда петь свои песни уже в Хохенлимбурге, а вечером в Изерлоне (Зауэрланд). — На тучной зелени — луга на дотации — справа и слева лошади, наконец-то лошади!


Как она, припав жадным ухом к приемнику, настроенному на малую громкость — только для себя! — слушает своего Хайнтье, который, как и она, хочет иметь лошадь.

Как она снова бегает вокруг, размахивая руками.

Как испуганно пугает нас.

Она не хочет быть девчонкой среди трех братьев.

(Избыточный мужской напор сдавливает ее голос; я называю ее Гармошкой. Позднее она, женственная натура, обязательно станет по-настоящему женственной.)

У нее лицо как погода в апреле. Смеется и тут же хмурится — переменная облачность.

На лестнице в доме, каждому стулу или столу, всему и всем, кто имеет четыре ноги или умеет считать до четырех, она громко кричит: «Хочу лошадь! Настоящую лошадь. А то всегда и всюду только братья. Живую лошадь. В моей комнате. Только одну. Пускай маленькую. Небольшую, чтобы спала рядом».

Мы не можем заменить ей лошадь.

Она не хочет ничего есть, все ей «фу!».

Всегда в брюках. Верхом на стульях. Завидует Бруно, что у него что-то есть (и показывает), чего у нее нет.

(Ох природа! О двуполые нетребовательные виноградные улитки…)

Я подарил ей зеркало. Но она не хочет себя видеть.

После трех дней предвыборной борьбы в Восточной Фризии я бы с удовольствием показал своей дочери передвижные загоны для лошадей. И в гостинице (между призовыми кубками) фотографии ольденбургских скаковых союзов. Я мало что смыслю в верховых, скаковых и тяжеловозах. Анна хочет купить Лауре волнистого попугая. Как ни учил меня Эрдман Линде, я так и не умею отличать галоп от рыси.


Вот еще что надо дописать: в середине мая полетел (после утреннего собрания в Дуйсбурге) из Дюссельдорфа в Белград, чтобы там открыть книжную выставку. Через три дня полетел в Гамбург, чтобы присутствовать, в окружении либералов (с видом на Эльбу), при создании инициативной группы избирателей. На следующий день поехал (железной дорогой) в Мюнстер, чтобы, вопреки сопротивлению одного уже пожилого члена Союза молодых социалистов, помочь созданию (на окраине, на благоустроенной мельнице) «Социал-демократической инициативной группы избирателей Мюнстера». (Говорить и говорить и на долгие часы затыкать рот Скептику, который изводит себя.) На следующий день поехал в Бремен, чтобы сделать для пятисот собравшихся там народных библиотекарей доклад о состоянии воинских библиотек («Что читают солдаты?»). На следующий день полетел со всеми трофеями в Берлин и рассказал вам, дети, о положении в Белграде…


По дороге мы делаем привалы. (Драуцбург тоже интересуется, как все было там, на юге.) Между конечными пунктами мы, чужие, сидим на чужом лугу. Кругом жужжит, как жужжат луга в начале лета. Фотограф, поехавший с нами от журнала «Квик», фотографирует нас, как мы, чужие, сидим на жужжащем лугу.

— А югославский коммунизм?

Мы читаем в газете: «На этот срок полномочий „Закон о содействии градостроительству“ вряд ли…» Драуцбург говорит: «Сегодня я мог бы обручиться».

Я напоминаю ему о трудностях трехполья. Хотя луг пуст, он набрасывает план большой семьи. Славно, как все помогают друг другу, даже в воскресенье ладят. Приятно на пустом лугу строить многоэтажные воздушные замки.

— Мне очень жаль, — говорит Драуцбург, — но нам пора.

Мы все берем с собой: фотографа из «Квика» вместе с фотографиями, мои замечания о югославском коммунизме, наши недочитанные газеты — что сейчас актуально, Драуцбургову большую семью, нашу чуждость; берем мы и только что сделанное открытие: луга в начале лета жужжат. (Скептик — я уверен — нашел бы и парочку шаровидных улиток.)

Загрузка...