…и поздравляю вас с днем рождения. Вам обоим сегодня исполняется двенадцать (родились одновременно). Рауль все-таки получил желанный проигрыватель. С началом сентября я легче поддаюсь на уговоры: дни все короче.
Я удалился на террасу — покурить. Когда мне стукнуло двенадцать — я вовсе не хочу сравнивать, — война шла уже полтора месяца, а в Польше началась еще раньше. И своей комнаты у меня не было, была только ниша под подоконником правого окна. У каждого из вас по комнате — так мы уладили ваши вечные конфликты: очень уж разными получились у нас близнецы. А у моей сестры, по профессии акушерки (ее трудами увидели свет божий около семи тысяч младенцев), была ниша под подоконником левого окна. Франц же стучит в стенку, когда Рауль начинает орудовать напильником. Кроме того, была у нас еще спальня, где спали наши родители и мы. «Ладно, — сказал я, — пускай будет у каждого по комнате». А мой отец говаривал по воскресеньям: «Вот война кончится, заживем как люди, и будет у нас трехкомнатная квартира в Шидлице». Потому что когда мне было двенадцать, а сестре Вальтраут девять, бодрствуя в темноте, я слышал все: ночные ссоры родителей, ритмичные шорохи в их постели, их сонное дыхание. У вас теперь есть то, чего я был лишен: свои четыре стены, в которых вы можете фантазировать и воображать себя кем угодно. (Но и я в нише под подоконником тоже давал волю своей фантазии.) Когда я вижу в комнате Франца полный порядок, а у Рауля — полный хаос, я до мелочей узнаю себя в плодах досуга у Франца; зато у Рауля меня ежедневно ожидает сюрприз в виде новой груды обломков. Они оба коллекционируют: Франц — чтобы разложить по полочкам, Рауль — чтобы тут же растерять. Потому что всегда что-то ломается, а мир — и как вещь, и как мастерская — далек от совершенства. (В нише под окном я коллекционировал зазубренные осколки мин.) Франц хранит сувениры из путешествий в действительно существующие и выдуманные им страны. Ну что ж, места у нас хватает.
Теперь новый проигрыватель стоит посреди хаоса и боится стать жертвой любознательности своего владельца, который покамест еще бегает где-то по улице. Франц неслышно ступает за стеной. А я, только что приехавший из Мюнстера и Люнена, еще полон впечатлений и уединяюсь покурить на террасе — облачка дыма, покой, сомнения…
Рауль и окружающие его предметы. Вот он явился в слезах; играя на заднем дворе в «зайца и охотника», сильно рассек голень правой ноги. «Нет, Рауль. Судьба здесь ни при чем. А при чем острый край обшивки погреба». Все хотят посмотреть на его тощую ногу и сочащуюся рану. Бруно дает Анне советы. Франц искренне сочувствует, Лаура вдруг обнаруживает, что у нее тоже что-то болит. Я отделываюсь избитыми фразами: «До свадьбы заживет», «Разбить что-нибудь в день рождения — к счастью. Сам увидишь, клянусь».
(На обед они хотели бройлеров, этих отвратительных, белесых, выращенных на гормонах птиц. Это не куриное мясо, а жвачка.) После обеда пошли с Францем и Раулем, прихватив семь или девять их приятелей, в Штеглиц, смотреть в кинотеатре «Аллегро» вестерн «Город в страхе» со Спенсером Трэйси («Классная лента!»). После кино опять шум и гам в доме. Именинный торт Беттины, новый проигрыватель, каждый тянет в свою сторону. В такой огромной семье покоя не жди. То и дело одно растет, а другое ломается, кто-то выздоравливает, кто-то перечит, что-то теряется или не хватает какой-то детали, все время что-то происходит. Часто, когда шум в доме и даже за столом заглушает все остальные звуки, мы с Анной сидим как под стеклянным колпаком. Разбегаемся кто куда. Годами делаем шаги навстречу. Разные воспоминания. Каждый утыкается носом в свою нору. Вместе и врозь. Иногда пытаемся докричаться: «Ты еще здесь? Пришли письма из Праги? Когда опять уедешь? Да что с тобой? Отвечай. Скажи же. Ну, рассказывай».
Мы пришли к нему в его салон-вагон незадолго до отправления поезда в ноль часов двенадцать минут с Главного вокзала в Гамбурге. Он охрип после выступлений на рыночных площадях в Шлезвиг-Гольштейне. Ничего нового: в шестьдесят первом и в шестьдесят пятом он дважды делал попытки, каждый раз выступал до хрипоты, и каждый раз чуть-чуть не хватало до победы. Хватит ли на этот раз? Мы сидим полукругом: четверо или пятеро глашатаев тревоги. Массажист (он же — охранник по совместительству и камердинер) разминает ему плечи, основание шеи. Вот, значит, как выглядит салон-вагон в персональном поезде — как приемная у дорогого стоматолога с частной практикой. Так, сидя полукругом, мы узнаем, как и где нужно приложить особые усилия. Он просит каждого из нас не обращать внимания на производимую с ним медицинскую процедуру. Программа излагается четко и ясно: семь пунктов, начинающихся словами: «Дорогие сограждане…» И вот он уже радуется нашему приходу, курит, несмотря на хрипоту, и рассказывает какой-то анекдот так, словно делает это впервые.
Хоть я и полагаю, что близко с ним знаком, он для меня словно пришелец издалека, и хотя присутствует здесь, но все еще где-то там, хотя в общем и целом узнаваем, но подробности как-то ускользают; хотя и рассказывает анекдоты из своего неистощимого запаса (сохранившегося, видимо, со школьных времен), но словно бы ищет укрытия за ними, ибо за его смехом — а смеяться он умеет как никто, заразительно и раскатисто, — громоздятся перевязанные шпагатом пачки бумаг. Кто возьмется их развязать и в них разобраться?
Человек, имеющий прошлое.
Человек, который, поднимаясь виражами по спирали, собирал, увязывал и тащил за собой свои поражения. (И даже после побед, всегда лишь частичных, не хотел ничего бросать или перекладывать на чужие плечи.)
Предпринимая какие-то шаги, он выворачивает камни из фундамента своего и нашего национального прошлого. Как лошадь-тяжеловоз, трогающаяся с места лишь при наличии неподъемного груза. (Колени у него потрескивают, явно утратив гибкость; тем не менее через год, приехав в Варшаву, он вместо покаянных слов просто опустился на колени. Когда он говорит, фразы подгоняют друг друга: одна толкает перед собой другую, а та — следующую. Как буфера при сцепке состава. Что толкает их, какая сила?)
Не любит называть вещи своими именами. (Часто выражается иносказательно — хотя знает точно, о чем говорит и к кому адресуется, — так что в конце концов затемняется смысл.)
Бывает нерешительным, разбрасывающимся. И хотя различает все детали в толще глубинных связей, но людей (в том числе и крупных) видит нечетко, как бы сквозь матовое стекло. (А поверив в людей, которые вдруг начинают открыто выступать против него, он молчит и слушает свое молчание.)
Человек, не любящий говорить о себе и все же не умеющий выпрыгнуть из своей шкуры. (Если бы в нордических сагах встречался герой, подобный Сизифу, его имя было бы Вилли.)
Человек той же породы, что мой Скептик.
Курит, несмотря на хрипоту. Мы советуем пользоваться микрофоном при выступлениях на открытом воздухе, ибо ему иногда кажется, что можно обойтись. Его комментарии к стихийным забастовкам в Руре на верфях Ховальдта. Дошло до столкновений. Обычные заботы. Устаревшие результаты опросов. У Лео Бауэра есть и новые данные, слишком обнадеживающие. Я въедливо мямлю о том, что на севере Швабии дела идут неважно. Он кивает, соглашается, записывает факты: еще одна пачка. В шикарном салон-вагоне готовящегося к отправлению поезда охранник массирует ему шею.
Да, дети, мы с ним дружим. Дружба эта родилась с большим опозданием. Много лет (с перерывами) я с ним беседую, пишу ему, мы прислушиваемся друг к другу, вместе шлифуем формулировки, стараемся не отнимать друг у друга времени. Не знаю, знает ли он обо мне больше, чем я сам сообщаю, ибо сначала мы всегда говорим о деле, а уж потом о себе. Поскольку люди мы очень разные, нам нужно дело, которое мы оба считаем своим. (Он видит будущее в голубоватой дымке, что уравновешивается дочерна продымленным прошлым и дает серую картину настоящего.) Упущенная дружба. Слишком мало было этих случайных встреч…
Человек, который изредка все же поддается приступам меланхолии.
Человек, который несовместим с зазнайством или чванством.
Человек, которому перекрыты боковые лазейки и который отступает только вперед.
Многие, помогая ему, пришли к согласию и стали помогать друг другу.
Такому, как он, стоит помочь.
И еще — по секрету: я за него тревожусь. Боюсь, что его взяли на мушку. И каждый день могут попасть в цель. (Хотя бы уже за то, что он так неистребимо популярен.) Я уже почти опасаюсь, что надежды сбудутся, он победит и станет еще более явным объектом ненависти своих противников.
Когда мы — Зонтхаймер, Эккель-старший, Гаус, Линде (кто еще?) — виделись с Вилли Брандтом в Гамбурге перед самым отправлением его поезда, предложить ему нам было почти нечего. Гаус, которого я часто пытаюсь представить себе на месте сидящего в подвале Скептика, анализировал ситуацию. Голос его звучал уверенно. Он был прав по всем пунктам. (Опровергнуть его мог бы лишь примитивный и прижимистый Штомма.) На круглом столике поверх других газет лежала «Бильд цайтунг». Некоторые строчки были отчеркнуты. Растиражированное зло. (Но он уже не перебирает спички, не раскладывает на столе лабиринты.) Победит ли он? И мы все — вместе с ним?
Сумеет ли? За спиной кандидата в канцлеры от СДПГ и массажистом-охранником сквозь стекла запертого окна открывался вид на перрон № 4: в желтом свете фонарей — целующаяся парочка. Оба уже в возрасте, дающем право голоса. И оба так далеки.
Поезд был готов к отправлению. Мы все вежливо пожелали друг другу успехов. Когда мы ушли, в вагоне остался человек, неповторимая личность которого всегда собирает толпы народа.
Кто из нас что приносит в дом.
Франц приносит змеиную кожу.
— Откуда она у тебя?
— Из лавки.
Он имеет в виду зоомагазин — птичий корм, приспособления для аквариумов, морские свинки — по соседству кафе «Сладкий уголок» на Фридрих-Вильгельмплац.
— Ну, змея взяла и слиняла. А кожа валялась просто так. Это же обыкновенный уж. Здорово шуршит, ага?
Взамен Франц собирается дать хозяину лавки двух маленьких хомячков.
— Ну, когда у моих народятся детеныши. А это уже скоро…
Менять змеиную кожу — на что?
Уметь линять.
Вылезать из своей шкуры.
Клейким, как молодой тополиный лист.
В день вашего рождения, сразу после собрания в Марктредвице, меня хлопнул по плечу бывший однокашник (не помню, по какой школе): «Привет, старина! Гляжу, лезешь из кожи вон!»