16

«Наверно, помощник догадался позвонить домой?!»

Дочь с мужем были где-то на гастролях. Жена второй месяц лежала в Кунцевской больнице. Там у нее была своя компания. Она и не рвалась домой… В их доме издавна хозяйничала баба Шура, которую они привезли с собой еще из Сибири. Была она из староверок, тихая, неумолимо властная. Настоящая домоправительница. Спала всегда на кухне. Переселить ее оттуда было невозможно — это было ее владение, рабочее место, убежище.

Доставалось от бабы Шуры всем, даже Ивану Дмитриевичу.

Он знал, что и сейчас она ждет его.

Явись он хоть в пять утра, она, не слушая его протестов, поднимется, накроет стол. Сядет рядом. Помолчит. Требовательно и внимательно посмотрит на него…

Если останется довольна, что-то буркнет одобрительное. Иногда даже ткнет губами в его лысину. А если что не по ней — съязвит, съехидничает… Расскажет какую-нибудь историю, что приключилась с ней сегодня. «Знает, чем уколоть Логинова…»

Все истории были из тех, от которых опускались у него руки.

«Эх! Все наш бюрократизм! Хамство! Идиотизм!»

«Глас народа!» — называли бабу Шуру в семье. Да и сама она уже давно была частью этой, не слишком счастливой, обычной семьи.

Не только ему, хозяину, она выговаривала или одобряла. Также она поучала и награждала и Любаньку. Потом ее мужа…

И уж всегда — Галину Ермолаевну.

Жалела она логиновскую жену… Наверно, видела то, в чем они с женой не хотели признаваться — не любили друг друга.

Женился Иван Дмитриевич еще в Верхне-Куровске, наспех, сломя голову, словно мстя кому-то… А потом — пошло, потекло, день за днем. Год за годом… Да и времена были такие, что особенно не «погуляешь на стороне». Да, разве до этого было? В его молодые-то годы?!

Галина Ермолаевна так и осталась женщиной доброй, вялой, даже испуганной стремительным ростом мужа, своим новым положением. Вытащить ее на прием, в Кремль, в посольства — было архитрудно.

Как бы защищаясь от недовольства мужа, она все чаще прикидывалась больной, пока действительно не заболела. То ли от неприкаянности в своей же семье, то ли от ничегонеделания…

Логинов старался не вникать в это… Во всяком случае, когда он навещал ее в больнице — не часто! — то видел ее неожиданно посвежевшей, оживленной, полной рассказов о новых подругах, об их семейных делах, о нарядах, поездках, лекарствах, массажистках…

«Бедная душа, — как-то тихо сказала про нее баба Шура и, помолчав, добавила: — Твоей судьбы — грех!»

«Что значит? «Грех»? — спрашивал себя Иван Дмитриевич. — Я занят! С семи утра — до полуночи! Что? Дела не могла… Без меня! Себе найти?!»

Он раздражался на жену, на бабу Шуру, на шумную, безалаберную актерскую компанию дочери и зятя… С их «дешевой смелостью», бестолковостью, полным непониманием, чем живет страна!

Единственное отдохновение, чувство дома, возникало у него, когда они поздними вечерами сидели с бабой Шурой на кухне. Болели ноги, и он надевал толстые крестьянские носки. Пили особый, заваренный с травами, чай. Молчали, говорили, снова молчали.

Если с Корсаковым он все-таки вынужден был напрягаться, соревноваться, не расслаблять свой цепкий, неленивый ум. Держать его в рабочем состоянии… То с бабой Шурой он мог разговаривать, как с самим собой. И чем горше, правдивее… даже злее были ее умозаключения, рассказы, байки — все он воспринимал не со стороны, а как часть того же, что думал, знал, угадывал сам.

Когда она пришла в их дом, еще до войны, она откармливала худого, жилистого Ивана. По ее понятию, он никак не соответствовал своим костлявым видом новой должности.

Потом, достигнув своего, по-прежнему держала его «в теле»; закармливала всю семью.

Сама ела мало, и одна. Только чай пила вдвоем с Логиновым, когда у того выпадало время. А оно выпадало почти каждую неделю, с какой-то неопределенной регулярностью.

Нуждался в этих совместных чаепитиях Иван Дмитриевич!

Старинное слово «грех» часто встречалось в ее речах. Она корила им не только хозяина, «Дмитрича», но находила их, грехи, и у себя… Произносила слово задумчиво, качая головой.

По ее понятиям «грех» надо было искупать! Прощать людям, самому казниться… Как ни смеялся Логинов над ней, но все же понимал, что такое — «грех». И был он, «грех», для него не пустым, не выдуманным… А живым понятием всегда. Особенно сейчас, к старости.

Все началось с того… как однажды он заметил, что в течение целого рабочего дня он сказал всего несколько фраз!

Выслушал доклад военных… Четыре генерала долго и обстоятельно говорили о положении на Ближнем Востоке.

Потом к ним присоединился Нахабин, у которого была другая точка зрения. И они — старший из генералов и Нахабин — жестко поспорили, так что Ивану Дмитриевичу пришлось чуть постучать карандашом по столу… Они замолкли на мгновение, но потом с новой силой, но вежливее и тише, продолжили свой спор.

Логинову нужно было уже на аэродром, встречать высокого европейского гостя… Он поднял руку, и в кабинете стало тихо.

Иван Дмитриевич в трех фразах высказал свою точку зрения по вопросу совещания.

Все сразу закивали. Начали развивать его слова, обращаясь к нему и к друг другу…

На их лицах были облегчение, радость. Только что спорившие между собой Нахабин и старший генерал уже улыбались друг другу. А Олег Павлович, от избытка чувства, даже хлопнул генерала по плечу, и тот был тоже доволен.

На аэродроме, пожав руку премьер-министру, улыбнувшись как сумел сердечнее, Логинов через переводчика сказал несколько слов приветствия…

Премьер-министр тоже улыбнулся его словам, очевидно, увидев в них какой-то особый, непонятный Ивану Дмитриевичу смысл.

Вечером на приеме в посольстве одной азиатской страны — по случаю Дня независимости — Иван Дмитриевич сказал еще несколько слов, приличествующих событию… И все — тоже были очень рады!

Он, для вида, поднял бокал с шампанским, но, чуть коснувшись губами, поставил, нетронутый, на стол. Это был знак высокого внимания великой страны к стране развивающейся… И все — его одобрили!

«Чем же я занимался? Весь прошедший день?» — спрашивал себя Иван Дмитриевич, когда отходил ко сну в пустой, прохладной спальне.

«Да! Помощники, один за другим, приходили к нему с докладами… С бумагами на подпись. Некоторые он откладывал… Была у него привычка положить ладонь на бумагу, слегка похлопать по ней, потом вернуть молча. Это означало: «пусть полежит».

Значит… Всего несколько фраз в работе с помощниками? Семь-восемь!

Да! Еще два министра с давно наболевшими вопросами.

Один — строительства и социального развития средне-восточного региона.

Другой — с закупками зарубежной технологии. Минфин урезал ему валюту.

Министерство новое, перспективное, рассчитанное на завтрашний технологический уровень. Пока деньги идут впрок, отдача будет только в следующей пятилетке. И тогда уже к нему надо будет подтягивать основной отряд министерств…

Поддержал, поставил резолюцию; «ушло на исполнение…»

С первым вопросом было сложнее… Надо было увязать с ведущимся строительством БАМа.

Вернул бумаги министру как недоработанные…

— «Что же было еще?»

Информация — устная, от помощников, от руководителей группы консультантов.

От военных…

Сводки… ТАСС…

Данные — совершенно секретные…

Два-три звонка товарищей — по Бюро! Один — Самого! Здесь он больше слушал. И все равно не очень понял, зачем звонил Сам?

Логинов поежился под теплым, стеганым одеялом. Но ведь если напечатать на машинке все слова, что он произнес за день, — не будет и одной страницы?! И это ведь — не только сегодня?! Так жил он уже давно… Почти десяток лет!

А в чем же тогда был его основной труд, если не в этих словах?

Иногда Иван Дмитриевич чувствовал себя каким-то гигантским живым вместилищем новостей, проблем. Этаким огромным компьютером, в который закладывалась информация!

Ему казалось, что он работает не с конкретными людьми, а именно с этой информацией! Вбирает ее… обрабатывает… делает выводы! Ищет слабые звенья на стыках какой-то проблемы, хозяйства в целом. Положения страны в текущем дне мировой нестабильности. Сам мир с его экономическими, природными, политическими, военными катаклизмами. Перемещениями центров напряжения, неустойчивости…

Логинову не раз представлялось, что от его малейшего неверного движения, поступка, точного или случайного решения зависит, в правильную ли сторону качнется весь, известный ему, балансирующий мир.

А ему — как мало кому другому! — была открыта истинная картина происходящего… Ему! И, может быть, Манакову? Даже в большей степени… — Манакову!

«А, ладно…» — Логинов отвернулся к стене.

И у нас в стране!

И на всей планете…

Соотношение двух миров. Мир нашей страны… социалистического сообщества…

И весь мир, вся планета… Жизнь всего человечества — в целом!

Он словно кожей ощущал, как тонко, как странно взаимосвязаны два эти мира.

То на грани почти взаиморазрывающего отторжения…

То беглые, короткие мгновения гармонии. Совпадения точек баланса.

То снова — вдруг! — неведомо-малое перемещение политических, финансовых, природных тяжестей… национальных движений… (пусть то будет вчерашний нефтяной бум и связанный с ним панисламизм, или теперь уже давнее убийство Кеннеди, чуть позже Уотергейт. Смерть Че Гевары, разгром антиколониального, национального движения в Южной и Центральной Америке, падение доллара… Тысяча, иногда, кажется, миллион микро- и макропричин).

…И снова с таким трудом добытое равновесие, стабильность. В конечном счете реальность прочного мира, все вдруг снова начинало опасно крениться, вздрагивать…

От основания до вершины!

И снова — в который раз надо было искать выход… Изыскивать средства, затягивать пояса, экономить каждую копейку.

Разворачивать контрдействия! Снова настаивать, перехватывать, «тянуть на себя инициативу»…

Перед обществом ставились новые задачи, проводились пленумы. Тысячи и тысячи людей, вся партия должны были мириться с тем, что наши люди живут хоть и лучше, чем вчера… Но все-таки — хуже! Хуже, хуже!!!

Хуже, чем могли бы жить! Вот — главное! Хуже — чем живет… средний человек на Западе!

От этих бесконечных колебаний, известных только ему и еще немногим в нашей стране, до каких-то периодов «мертвой зыби», обманчивого, серого покоя…

Именно в такие времена — люди особо уставали…

Вспоминали об их — и Логинова в том числе — вчерашних обещаниях, которые приходилось тихо снимать с повестки дня из-за невозможности их выполнить.

Неурожаи — по четыре на каждую пятилетку!

«Нужна была широкая и умная реформа всей системы!» — Разве он этого не понимал?

Но многие местные руководители — и не только местные! — боялись ее. В новых условиях надо было бы и работать по-другому?! А руководящий состав был уже немолод… Как немолод бы и «Сам»! Да и Логинову самому уже за семьдесят!

Постепенно, не то чтобы не ожидаемая… Но все-таки поразившая в самое сердце Ивана Дмитриевича… «Некоторая политическая апатия» все чаще, все явственнее начала проявляться и быть все заметнее в жизни всего общества.

Ивану Дмитриевичу Логинову — именно в эти годы! — стало особо лично обидно.

Если бы они — эти сотни тысяч… Пусть даже миллионы, воров, нечестных людей, недовольных, «диссидентов»… Просто всякой бестолочи!.. Знали, как рядом, совсем близко! Меньше минуты, шага, мгновения… Для них для всех — висит опасность самой смерти! Конкретного конца всего!

Сколько раз это… Буквально дышало всем им в лицо?!

И сколько раз он… И такие, как он, выводили их же, и мерзавцев тоже. Из-под страшного огня?! Гибели? Конца?!

Сколько стоило это сил?!

Сколько!!

Его личных, Ивана Дмитриевича Логинова, сил!

Седых волос!..

Сердечных приступов!..

Бессонных ночей… Двух инфарктов!

«Ради кого? Ради себя, что ли? Или он вынужден, приговорен жить так? Ради… Каких-то бездельников?

Рвачей? Воров?

Всякой мрази?

Хорошо!!! Чего? Чего они — хотят?

Все эти…

Какого-нибудь «ромали»? Из последних Романовых? В пыльном сюртуке… с облезлыми аксельбантами?

Или хотят стать… какой-нибудь Турцией? Чтобы поставлять Европе и Америке бесплатную рабочую силу? Наши мозги? Таланты? И за что? За право смотреть по вечерам по телевизору голых девок?

Так, какая же им… Свобода нужна? Какая?!

…Даже среди хорошо знакомых ему людей слышал он, когда кто-нибудь проштрафился: «Ну, что ж получается? Сначала разбаловали русских ребят? А теперь их же… В кутузку?»

Он не вмешивался в эти разговоры. Но все чаще узнавал, что «проштрафившиеся ребята» так или иначе — конечно, с выговором и понижением! — но оставались «на плаву».

— Рыба гниет с головы! — искоса посмотрев на него, сказала в одно из их чаепитий баба Шура.

— Ты о чем? Любка?! Что ли? Или жена? — искренне испугался Иван Дмитриевич.

— Куда уж им!.. Растяпам! Своего не осилят! Имя твое… — усмехнулась баба Шура. — Оно дороже всяких денег!

— Да нет? Кто именно?! Жена, что ли…

Баба Шура спокойно встала, понесла чашки в раковину. Иван Дмитриевич смотрел ей вслед.

— Доносчицей — век не была! Только если ты на таку… Гору забрался? Острее всякого орла видеть должон! И своими! Своими глазами! А не моими… «гляделками»!

Когда он уходил к себе в кабинет, растрепанный, недовольный, постаревший, она положила ему руку на плечо. Сказала тихо, когда он наклонился.

— Любви в тебе мало… Кулаками да пинками много в жизни добивался. Добился! Затоптать, да забыть, да по их головам пройтись — дело не новое!

— Темно… говоришь! — огрызнулся Логинов.

— Народ-то уж… не тот! И вы — не те! Вот и поделили они с вами общую жизнь. Вам — речи говорить, да указывать! А им, — как худым слугам, — обирать хозяина! Да еще насмехаться! Ему вслед!

«Как искренно страдала она за него! Как понимала, что не послушает он ее! Не дойдут до строгой логиновской души ее речи…»

Через день-другой он отдал распоряжение незаметно, но тщательно проверить доходы, положение, деятельность своих ближайших сотрудников.

Ответ был безоблачно-оптимистичный! «Чистое вранье!!!»

Иван Дмитриевич решил встретиться со старым… Другом-недругом! С Анатолием Петровичем Манаковым. Через его руки проходили многие неприятные дела.

А тот? Манаков? Он просто ушел от разговора!

Да, Логинов был выше по положению… Но Манаков — информированнее…

«Значит? Кто — сильнее?!»

Когда Иван Дмитриевич прижал его, Манаков покраснел и буркнул: «Пока — у меня нет доказательств! А напраслины ни на кого наводить не намерен. Обжегся! Было дело…»

Так ничего определенного и не ответил ему Манаков! А ведь он, Логинов, тянулся к нему. Не просил, но все же… Нет! «Филин» осторожен! Да не слишком ли?!! Но ведь тогда он, Манаков, ни в чем… И не оспорил его?! А?

Ивану Дмитриевичу показалось, что эти его самостоятельные расследования не прошли мимо внимания Нахабина, его людей, а это было плохо… Как-то потаенно — опасно!

Все это вызвало у Логинова чувство досадливой неуверенности. Иногда возникало желание решительно сменить основных работников его отделов. Но старик Корсаков был прав — это было уже непросто! Решал все-таки Сам, а отношения их с Самим так и не стали доверительными. Там «варила кашу» другая группа — «лично преданных». Или, вернее, «лично отобранных». В семью!

На крутые перемены нужно было время, силы, союзники. Ничего из этого на поверку не оказалось! Вон, даже Манаков вынужден был выжидать!

Поездка в Европу принесла ему реальные политические плоды, новый вес в Европе. Многое в личных контактах (конечно, хорошо подготовленных отделами, МИДом) решалось легче, проще.

Это утешало, радовало!

Скоро ему должно было исполниться семьдесят два.

«Мир, в конце концов, — это первое условие, начало начал, исходная точка самой жизни… — успокаивал он сам себя. — А со своими делами уж как-нибудь разберемся». Хотя он знал, что это далеко не так. Вот уж и Нахабин косит глазом, бьет копытом перед дверью Самого.

…Логинов сидел сейчас в небольшой комнатенке, на корсаковской даче, около огня. Маленький камин еле тлел в высокой длинной комнате.

Здесь он очень редко, но ночевал. Старый Корсаков так и назвал эту комнату «Ваниной».

За стеной были слышны приглушенные, но оживленные голоса. Александр Кириллович страдал бессонницей и раньше был всегда рад, когда Логинов приезжал к нему поздним часом.

Через другую стену были слышны женские голоса. Один молодой, нервный, порывистый… «Очевидно, та знакомая Корсаковых — неудачливая владелица «Жигулей»?»

За окнами слышались равномерные мужские шаги.

Иван Дмитриевич заметил, что он по-прежнему сидит в пальто. Сняв его, повесил на старинную вешалку…

Он старался не думать, как безжалостно его решение.

Да! Нахабин должен сам сегодня выложить старику все данные на Кирилла! А в зависимости от этого — будем решать дальше…

Тогда хотя бы не будет никаких недоговоренностей!..

Нет, он, Логинов, не даст погибнуть этому мальчишке. «Киру…»

Хотя…

«Если все так, как ему докладывали, то должен быть…»

Он побоялся произнести слово — «суд».

«Хорошо! Изгнание! А проще — конец его карьере! Делу…

Всей жизни Кира?!

И он вынужден будет это решить, сделать… Его заставят… Хотя бы тот же Генеральный…

А что тогда будет со стариком?

Логинов сам не заметил, что тихо застонал…

Разве Иван Дмитриевич не понимал, что бурная его карьера… Чудом переменившая жизнь… Тогда, до войны, — при всем остальном! — была определена двумя случайностями?

Тем, что его, Ваньку Логинова, выбрал себе в помощники старик Корсаков… И главное — тем, что он же, Иван Дмитриевич Логинов (так много взявший — о, еще как много! — от поколения Корсаковых), смог почти по прямой взлететь вверх только потому, что Александр Кириллович и такие, как он, волей времени… Пусть волей «культа личности»! — а наверно, еще более глубоких процессов — были сметены сталинским временем с политической арены!

Пусть это была… Не очень безобидная… Не бескровная… Но смена поколений революционеров! Но все равно! Это была — смена поколений! Естественная! Объективная! Неумолимая!

Конечно, жаль старика… Жаль Корсакова! Пусть бы себе жил и жил! Всем на радость… Обломок! Свидетель великого прошлого…

Как сказала его Февронья Савватеевна? «Хранитель»?

Ну, нет! С этим он не хотел согласиться! Не мог!

Что же тогда получается? У него? У этого древнего человека в руках — сама Истина? Высший смысл Революции? Всей нашей жизни? А что же тогда у нас? У него? У Логинова?

Только текучка? Канцелярщина? «Черный хлеб… партии?»

Нет, ни тогда, ни сейчас он даже тенью не помышлял о его смерти!

Но ведь все-таки получалось так, что он сегодня вернулся сюда?!

Развернул машину?! Вызвал Нахабина! Чтобы старик…

«А ведь он может… Умереть?! Очень просто! У меня — на руках?!» — с неожиданной ясностью и холодком в груди понял Логинов.

В следующее мгновение ему пришло на ум более страшное и, может быть, истинное: ведь он, Иван Дмитриевич Логинов, конечно, хотел, добивался… Заставлял уйти… Корсаковых.

Именно — Корсаковых.

Всех — Корсаковых!

Он закрыл лицо руками и неожиданно ясно, легко и близко увидел тот майский, ветреный день. И себя самого, молодого… Чему-то улыбающегося… На берегу широкой Камы.

Вода была еще зверски холодная, но он, для того чтобы покрасоваться перед Машенькой, бросился в реку. Быстро, отчаянно хохоча, поплыл от берега, оглядываясь и махая ей рукой.

Она стояла на низком, свежезеленом берегу в одном купальнике и испуганно-растроганно смотрела на него.

— Ой! Тону! — взвизгнул Иван. «От шутовства, от гаерства, от молодой радости!» И скрылся под водой.

Когда он вынырнул, Машеньки на берегу не было. Через мгновение он с ужасом заметил, что она плывет к нему.

Увидев его шалую, веселящуюся, здоровую физиономию, она вдруг застыла в воде.

Когда он вытащил ее на прибрежную зелень, Машенька еле дышала.

Тогда он… (Была — не была!) Попытался обнять ее. Она еле смогла отодвинуться от него и сказала: «Только что… Мне было страшно за вас…»

— А теперь… А теперь?!

Она, чуть прищурившись, посмотрела на него и произнесла тихо:

— А теперь мне… Стыдно и страшно — с вами!

Подняв полотенце, она начала медленно подниматься по узкой, кривой тропинке к редкой, сквозной роще на косогоре.

А он еще чувствовал грудью, плечами, всем телом ее влажную, холодно-нежную кожу!

На коротком, камском ветру она была, как молодой светлый ожог…

На следующий день он был отправлен в Верхне-Куровск. «Снова! Вокруг его дома эта кутерьма, связанная с приездом Ивана…

С возвращением?!»

Александр Кириллович не ложился в ту ночь. Он сидел в глубоком кресле в теплой куртке. Смотрел в окно, за которым качались тени деревьев, где-то вдалеке вспыхивала зарница.

За лесом проходила железная дорога, и ее неясное, шумное движение периодически напоминало ему, что он еще способен слышать, ощущать, страдать.

Раза два заходила Февронья. Спрашивала, не будет ли он ложиться. Он не отвечал.

Она уходила, продолжала возиться в кухне. Но тоже была неспокойна.

Чехов умер, отвернувшись к стене…

Толстой ушел из дома перед смертью…

Отворачивались! Отворачивались от жизни… — думал Александр Кириллович. — Деятельные! Удивительные! Богом отмеченные люди! А все восставали к концу жизни! Все! Буквально все!

В природе человеческой, что ли, это… «Восстать — перед концом»? Отбросить все, что добился такими трудами?! Истраченной молодостью? Богом данным талантом? Проницательностью?..

А что он мог… отринуть?

Пятнадцать-двадцать лет полузабытого всеми существования?

Почему не написал за это время ни строчки? Что? Нечего было вспомнить? Ни к чему разумному не пришел к последним своим годам?

Александр Кириллович закрыл глаза. Сильно, лихорадочно билось сердце.

А против кого восставать?.. Против Февроньи?

Восставать, когда даже до беседки он не может дойти без чьей-либо помощи?..

Что же такое тогда его обида? Гнев его…

Побоялись хотя бы!.. Возводить напраслину на сына? На его сына?!

…А Логинов все-таки вернулся. Не ночевать же? Что ему в Москве постели не нашлось?

Александр Кириллович попытался вглядеться в то, что было за окном.

«Ну и что. Что значит эта темнота? Ночь? Просто — ночь?!

Какие глупости! Простое отсутствие дневного светила?

Периодическая жизнь в тени, которая покрывает нашу землю?

Только ли… Это?

Время, когда люди должны уходить в сон? В небытие? В свидание со своими сновидениями? С раскрепощенным мозгом…

Тогда почему… Его! Бежит сон?

Почему его старый, обызвестковавшийся мозг сейчас словно охвачен пламенем?

Почему старый, в рубцах, полупарализованный насос все гонит и гонит кровь к голове? К лицу?

Почему не может он — в этой летней ночи! — возвыситься над последними своими днями?

Ну скажи себе! Что ты уже бессилен! Стар! Пусть другие «ищут и обрящут»?

Почему нет смирения… В моей душе?

Ни перед кем… Ни перед кем!

Он достал трость, ткнул ею в форточку. Она открылась со стуком от неожиданно сильного толчка. Хлопнулась о стену и, проскрежетав, остановилась на полпути.

Корсаков прислушался. В доме что-то говорили, передвигали мебель. Очевидно, накрывали стол.

На дворе было оцепенело тихо. Его слух не уловил ничего нового, явственного.

Наконец, он услышал поскрипывание чьих-то новых ботинок. Медленно, но не крадучись, шел мужчина. Остановился, пошел в обратную сторону. К нему подошел другой. Они о чем-то тихо поговорили, так что нельзя было разобрать слов.

Корсаков напрягся и все-таки услышал разговор в неясной, ночной отчетливости.

— Может, смену вызвать? А, Андреич?

— Не ночевать же здесь будут!

— А то и ночевать?

— А тебе, что, работа надоела?

— Работа как работа.

— Нет! Не «как работа»! — строго сказал голос постарше. — У нас работа — особая.

Второй промолчал.

— Не куришь? — строго спросил старший.

— Так — приказали?

— Вот то-то же… Что приказали! А то еще с папироской — на работе. Тоже «фон-барон».

Шаги того, что постарше, стали удаляться. Снова наступила тишина. Второй по-молодому глубоко, почти счастливо вдохнул ночной воздух. Еще и еще раз.

Тихо засмеялся…

Корсакову захотелось позвать его. Чтобы тот подошел к окну, посмотрел на него!

«Когда это… В двадцать втором? Тоже была ночь… И он, оторвавшись от бумаг, выглянул из окна своего вагона. Вдалеке уже светало. И так же, около насыпи, ходил паренек-красноармеец. В шлеме с длинной, с примкнутым штыком, винтовкой.

Молодой-молодой… Бодрый, светлоглазый.

Улыбнулся комиссару! Корсаков — ему… Александр кивнул на встающий рассвет, и паренек подмигнул ему.

Тогда они оба, кажется, были счастливы!

А утром обходным маневром взяли Читу!

Его еще ранило в тот день! Легко. Пулей навылет…»

…И, словно напоминая о себе, чуть заныло плечо.

Все живое еще… Все! Даже рана! И та… жива!

Все живо!

Тогда почему же он, Александр Кириллович Корсаков, еще живой, еще страдающий, надеющийся, полный нежности, гнева, понимания, капризов, властности… Он — единственный центр всего известного ему мира!.. Да, центр его! Пусть только — его мира… Должен отворачиваться к стене? Куда-то бежать? Уходить от самого себя? Когда в нем так много! Всего… Да! И ярости, и гнева, и желания спасти сына!

Он потянулся за тростью. Тяжелый, красный, горячий шар подкатывал к позвоночнику, поднимался вверх к затылку.

Нет! Это не просто прилив крови! Это мои силы! Это мой приказ самому себе!

Опершись обеими руками, он встал из глубокого кресла, встал неожиданно легко, выпрямился…

Теперь он увидел, как снова электрическая зарница электропоезда красновато-желтой тенью пробежала по верхушкам самых высоких деревьев.

А уже потом раздался приглушенный шум. И задушенный расстоянием грохот.

Он без труда прошел к двери, взялся за ручку.

Снова услышал два женских голоса…

Один голос был Февроньи… Другого он не знал!

Корсаков осторожно глянул в щелку приоткрытой двери.

За длинным кухонным столом, уставленным едой, которую должны были вот-вот отнести в столовую, сидела чужая женщина.

Она что-то требовала от Февроньи. Лицо ее раскраснелось… Длинная, темная, переливчатая шаль струилась, играла в ее неспокойных руках.

Она была так хороша. Что не испуг, а почти зависть! Какая-то глубинная, мужская ревность! Почти обида! Неожиданно вспыхнула в Александре Кирилловиче.

Что он — не тот, прежний…

«Вот бы… Такую жену Кириллу!» — Он хотел было войти в комнату, но только тут начал понимать, что говорила эта красивая, смуглая женщина.

— Это же ваш внук!

— Это не мой внук, — глухо, но твердо ответила Февронья Савватеевна.

— Я привезла его к вам! Это единственное место, которое они не знают!

— Я и вас не знаю, — подняла на нее глаза Февронья.

— Я — дочь Евгении Корниловны! Подруги Марии Алексеевны! Меня прекрасно знает Кирилл Александрович. Я же стараюсь помочь вашей семье! — торопливо, задыхаясь, почти злясь на непонимание, тараторила женщина.

— Внук же… С матерью?.. На юге? — все никак не могла принять в голову Февронья Савватеевна.

— Отстал от поезда! Когда заметил, что его… Выслеживают!

— Он что, и деньги… Брал у них?! — что-то все-таки поняв, с неожиданно сухой, учительской строгостью спросила Февронья Савватеевна.

— Мелочь! — отмахнулась женщина. — Главное — он знает…

Александр Кириллович сделал шаг через порог, и обе женщины привстали от неожиданности.

— Что же он такое… Знает? — негромко спросил Корсаков. — И откуда… Вы привезли его ко мне?

Женщина поднялась во весь свой немалый рост.

— Лина Пираева, — торопливо представилась она.

— Толком! Толком объясните…

Февронья Савватеевна начала делово составлять на поднос тарелки с угощеньем. Она смотрела перед собой…

— Я объясняла Февронье Савватеевне! — отводя глаза, на что-то решаясь, начала Лина. — Ваш внук… Гена! Сын Кирилла Александровича… Он сейчас у меня в машине.

— Как — в машине? — воскликнула было Февронья. — Что ж ты мне прямо не сказала?

— Да! В машине! — подтвердила Лина. И несколько раз кивнула головой в подтверждение. — Он с трудом добирался до Москвы… Вынужден был бежать! От очень… опасных людей!

— Но вы-то… Вы? Откуда вы все это знаете.?

— Я?! Я просто… Подобрала его на дороге. Он шел к вам, — решилась, наконец, Лина.

Она подняла голову, в ее глазах был вызов.

— Как же?.. В машине? — засуетилась Февронья, то поднимая, то снова ставя На стол поднос. — Он болен?

— Выглядит он неважно… — Лина опустилась на лавку и закурила.

— Я его сейчас… — Февронья рванулась к дверям. — Машина не заперта?

Лина покачала головой.

Старуха рванула дверь на улицу и тут же скрылась.

— Спасибо, — не сразу сказал Корсаков.

Она посмотрела на него удивленно.

— Теряешь разум, когда дело касается их… Детей! — еще тише сказал Александр Кириллович.

— Можно… Я останусь? — неожиданно попросила она.

Старик посмотрел на нее пристальнее.

— Вы хотите поговорить со мной?

— Да! И с вами… тоже.

— К сожалению, у меня… Гость! — усмехнулся Корсаков. — Даже приедет много гостей! Где же вас пока… Поместить?

Он повернулся было к своему кабинету, но Лина остановила его.

— Я здесь посижу… Может, помогу вашей милой…

— Вы находите ее… Милой? — внимательно, без иронии, посмотрел на нее Александр Кириллович и добавил тихо: — Спасибо!

Он сделал несколько неожиданно уверенных шагов к двери в столовую. Постоял. Обернулся…

— К сожалению, не приглашаю. Деловые мужские разговоры! Что может быть скучнее?

Он помолчал. Снова поднял на нее глаза.

— А что? Невестка моя? На пляже резвится?

Лина вздохнула. Ей не хотелось отвечать на этот вопрос. Но Корсаков ждал.

— Нет! Она в Москве…

— Дома?

— Не знаю…

— А что? У нее есть… Другой дом?

Лина молчала.

— Мужчина?

— Вы меня так спрашиваете… Как будто я в курсе дел всей вашей семьи?

— Да, да… — кашлянул Александр Кириллович. — Это с моей стороны действительно… Бестактно!

Он хотел было уйти, но снова посмотрел на красивую, желтоглазую, кого-то напоминающую женщину.

— Я не ослышался? — осторожно начал он. — Вы — дочь Евгении Корниловны?

Лина кивнула головой.

— А-а-а… — неопределенно протянул Александр Кириллович. Неожиданно добавил: — Кланяйтесь ей… Если жива.

— Конечно жива! — вырвалось у Лины.

— Может быть… Может быть! — пробормотал старик и, не оглядываясь, не попрощавшись, вышел в столовую, плотно прикрыв за собой дверь.

В кухню, шатаясь от слабости, вошел Генка. Его поддерживала Февронья Савватеевна.

Загрузка...