5

Он стоял на перроне Киевского вокзала.

— Какое прекрасное… Значительное лицо! — услышал он сказанные вполголоса слова.

«О ком это?»

Кирилл Александрович оглянулся. Сзади никого не было…

Он поднял глаза и увидел, как над ним, в коротко взрывающемся ветре, быстро и суетливо летала негородская желтая птица. Она то садилась на скользящий выступ старинного фонаря, то, соскальзывая и почти падая, пикировала над головами спешащей толпы. И снова взмывала невысоко вверх, обдаваемая струей тепловозного пара, перевертывалась в воздухе и снова металась между проводами, колоннами и фермами.

Деловито пролетевшая стайка местных воробьев общностью своего движения заставила птицу метнуться в сторону, и она, наткнувшись на толстый черный электропровод, ударилась об него и, уже неживая, безвольно переворачиваясь в воздухе, провалилась, как разноцветная тряпка, в расщелину между перроном и электричкой.

Корсаков невольно потянулся заглянуть, где она, но остановил себя и начал искать сигареты. Руки у него чуть заметно дрожали.

Он посмотрел на часы — Лина опаздывала на семнадцать минут.

Кирилл старался не думать о погибшей празднично-нарядной, невесть откуда взявшейся сойке. Он всегда, как всякий здоровый человек, отодвигал от себя мысль о смерти, вид ее был для него почти оскорбительным, ранящим.

Одна из двух стоявших по обе стороны перрона электричек ушла, стало просторнее, меньше народа, и Кирилл остался почти один на длинном пустом перроне.

Он сделал шаг-другой, думая, может быть, стоит вернуться в метро. Потом остановился и вдруг понял, что сам не знает, зачем он здесь? Как занесло его сюда в полдень обычного майского рабочего дня?

В последнее время он чувствовал, что даже дома он вроде бы лишний. Генка с утра бежал в школу, Марина на свое телевидение. Дочь поднималась к девяти в институт. А он провожал всех и оставался один. Первые недели отсыпался, вставал, снова спал. Приходили они, и он чувствовал, что его, уже ставшее обычным, домашнее времяпровождение, как-то незаметно для них, раздражало сначала детей, а потом, как ему показалось, и Марину. Он словно мешал, выпадал из нормального человеческого ритма. Кирилл Александрович понимал их, и от этого чувствовал себя еще хуже. Наверное, это было естественно — последний год он жил за границей один. Дети учились, Марина прочно обосновалась на своем телевидении. Просто они уже отвыкли от него.

Кирилл уходил из дома, где-то гулял, а потом не мог вспомнить, где был… Первое время он никому не звонил, не жаловался, не просил помощи. Потом позвонил раз, другой, сослуживцам, старым приятелям. Все отвечали, словно сговорившись, что надо встретиться, вспомнить, обсудить…

«Созвонимся».

Второй раз он не звонил никому.

Кроме Тимошина…

— А вот и я! — услышал он за своей спиной.

Лина вопросительно и радуясь, что видит его, смотрела на обернувшегося Кирилла.

— И даже не пытайтесь сердиться. Я неисправима! Опаздываю не меньше чем на полчаса.

— Тогда для меня вы сделали исключение. Всего-навсего — на двадцать четыре минуты!

И все-таки снова мелькнула мысль: «А ее-то почему занесло сюда? Почему она — здесь?.. Она… и я?»

— Вы не представляете, какая это радость снова почувствовать себя женщиной? — Она улыбнулась. — Ведь у нас, кажется, намечается роман? Я вас правильно поняла?

И не ожидая ответа, Лина, засмеявшись, взяла его под руку и повела к дверям электрички.

— Идемте, идемте! А то она отходит через две минуты…

Кирилл Александрович с готовностью подчинился. Может быть, именно в этой мягкой, женской поддержке и нуждался он сейчас? Вернулось утреннее, легкомысленное, молодое чувство мира и самого себя.

— А вы не боитесь показывать меня своему отцу? — насмешливо спросила она, когда они, наконец, нашли свободные места у окна.

— Кто вам сказал, что я собираюсь вас знакомить с отцом?

— А что же я буду делать тогда все время? Пока вы будете у отца?

— Там же прекрасный музей! Только перейти через мостик.

— Ах, да! Я забыла! — согласилась она. — Да… И потом в качестве кого?..

Она не договорила.

— Уж это его бы, в любом случае, не заинтересовало! — улыбнулся Кирилл и положил руку ей на запястье.

— Ах, значит, это у вас обычный прием? Не раз проверенное место? — хотя она снова улыбалась, но руку отняла.

— А вы мягче… Чем вчера показались? — неожиданно серьезно сказала она.

Кирилл Александрович вздрогнул.

— Ну, что вы так? Я же хотела, чтобы вам было хорошо…

Она отодвинулась, теперь все ее лицо было в тени. Мягкостью, покоем, пониманием дышало сейчас на него это немолодое, грустное лицо.

— Да не бойтесь вы меня! — так же спокойно и очень по-женски продолжала Лина. — Я тоже хочу отдохнуть. Вы так кстати позвонили… Посмотрите, как все прекрасно! На электричку мы успели. И дождя не будет. И не очень жарко… Ну, что же еще нужно?

В полупустом вагоне становилось все меньше народа, за окнами уже исчезли бесконечные, переходящие друг в друга, неопрятные поселки и незаметно, но явно повеяло свежестью еще неокрепшего летнего дня. Деревни по обочинам дороги постепенно пропадали, и все чаще сплошная зелень за окнами напоминала о лесе, о просторе, о том, что город остался далеко позади.

— Только как бы музей не был закрыт. Сегодня какой день? — спросил Корсаков, уже почти злясь на самого себя.

Лина внимательно, нахмурившись, посмотрела на него. Закрыла глаза, замолчала.

Через минуту она снова посмотрела на него, покачала головой, и он не понял, что означал этот жест.

А Лина открыла сумочку, достала какое-то лекарство, быстро, насильно проглотила его и взглядом попросила сейчас не смотреть на нее.

Они молча вышли на тенистую, стоявшую в высоком сосновом лесу, пустынную платформу. Опершись на его протянутую руку, Лина с едва заметным напряжением, с неожиданной отстраненностью ступила на недавно политые, влажные деревянные доски, и ему стало ощутимо стыдно.

— Здесь… Недалеко! — начал было он, но она остановила его, покачав головой.

— Ну, что вы, милый? Я никуда не пойду. Вытащили меня за город. И на том спасибо.

Он не успел удивиться, запротестовать, как она с мудростью старой армянки попросила его:

— Не портите мне так хорошо начавшийся день. Я просто полежу на травке до обратной электрички. И уже слава богу!

— Лина…

— А вы идите, идите… И не обращайте на меня никакого внимания. У вас же дела? Надо что-то предпринимать. На вас же лица нет…

Она посмотрела на него таким открытым, все понимающим взглядом, что Кирилл на мгновение растерялся.

— Нет, нет! Тогда я тоже обратно… с вами!

Она мягко и настойчиво, как час назад, в Москве, взяла его под руку и повела к выходу с платформы. Кирилл не понимал, почему он не сопротивлялся! Когда она, прощаясь, вдруг незаметно и осторожно поцеловала его в лоб, он понял, что она права и что он сейчас спокойно пойдет через сосновую рощу в глубь поселка, найдет знакомую тропинку, которая выведет его к дому отца, и ни на минуту у него не будет ни волнения, ни стыда, ни тревоги и неудобства…

Когда он обернулся на повороте тропинки, Лины уже не было видно. Нескошенная высокая трава около станции словно поглотила ее.

Кирилл Александрович знал, что сейчас он свернет на тропинку из высокого прохладного леса, и около калитки, опершись рукой на столб, будет стоять Февронья Савватеевна.

Он уже издалека увидел ее длинный, розовый, в мелкий синий цветочек, байковый халат. И так же положена левая полная рука и тот же взгляд…

Он заставил себя прикоснуться губами к ее пухлой щеке, коротко отчитался о себе, об отъезде семьи.

— Ну, как отец? — спросил он, когда они шли по длинной, аккуратно посыпанной песком, дорожке к старому дому.

— Плохо… — она покачала головой, и лицо ее сделалось многозначительным.

Другого ответа на этот вопрос у нее не было. Никогда! Поэтому Корсаков не слишком расстроился.

— Спит. Молчит… На «Амур» ходит гулять.

«Амуром» отец называл старые, неглубокие пруды, что были за лесом, недалеко от поселка. Посреди прудов на острове стояли еще петровские казармы и неработающая церковь.

— Сам ходит? — спросил он, невольно желая опровергнуть ее мрачные выводы.

— Сам, конечно. Я же совсем плохо двигаюсь…

Она посмотрела на него с осуждением, мол, мое здоровье никого не интересует.

Отец сидел в дальней комнате, где было прохладно, полутемно. Около его старого, продавленного кресла на столике, на табуретках были разложены газеты, пачки газет, в которых он имел привычку подчеркивать красным карандашом некоторые абзацы.

— Прикрой форточку! — вместо приветствия сказал отец. — А то что-то поддувает.

Он был в байковой тужурке, в теплом белье, кресло было глубокое, охватывающее его тело почти до плеч, но он все равно мерз.

Кирилл осторожно поцеловал его в белые волосы, тщательно вымытые, расчесанные. Знакомый, какой-то кедровый запах отца показался ему вдвойне родным, успокаивающим.

— Все штудируешь? — улыбаясь, кивнул он на газеты.

Отец со старческой внимательностью проследил, как он закрыл форточку, как сел за стол напротив, и, наконец, ответил:

— Нет… Глаза устают.

Он протер глаза своей большой, еще совсем нестарческой, мужской рукой, но внутренне по-прежнему остался вдалеке, не приблизившись к разговору.

Корсаков машинально взял одну газету, другую, мельком проглядел отмеченные абзацы. Удивительно, но отец по-прежнему отмечал самые общие, самые правильные, никогда не вызывавшие у него, Кирилла, интереса слова. В основном в передовицах, в ссылках на классиков.

— Это же общеизвестные вещи?! — невольно удивился он, но отец снова не прореагировал на его едва заметное раздражение.

— Да, да! Конечно…

Он издалека, словно примериваясь, посмотрел на сына и снова промолчал. Обычная его осторожная, сосредоточенная деликатность.

— Ну, вот… — Кирилл встал, потянулся, попытался почувствовать себя дома, почувствовать себя обычно, буднично, дачно: — А мои уже на юге! А я вот к тебе…

И снова он не услышал ни слов гостеприимства, ни ласки.

— Я займусь обедом, — сообщила с порога Февронья Савватеевна.

— Хорошо, — отец кивком головы отослал ее в кухню.

— Как ты? — Кирилл Александрович, опершись длинными своими руками в подлокотник, наклонился, повис над отцом.

Тот, не отвечая, осторожно потянулся к нему, обнял теплой спокойной ладонью за шею и поцеловал.

И тут же слегка, в плечо, оттолкнул.

Глаза отца вблизи всегда поражали Кирилла. Они были небольшие, почти неподвижные, но почему-то он как всегда не выдержал отцовского взгляда, сам потупился и отошел.

Кирилл понимал, что именно этого — особой близости любящих — так осторожно, так оберегающе мудро боялся Александр Кириллович. Не знал, какой он, Кирилл, в эту минуту, в этот год, в этом возрасте. Он по-прежнему, словно коря себя за долгое одиночество сына, жалел Кирилла.

— Ну что ты?.. Я… — отвечая самому себе, протестовал Корсаков. — Нет, я в общем-то… В порядке!

Он стоял спиной к отцу, у окна, но знал, что Александр Кириллович неотрывно смотрел на него.

Ему стало так нехорошо, неудобно перед отцом за свою вечную суетность, что ли… Неравенство.

— Сколько можно чувствовать себя ребенком?! У меня у самого уже скоро внуки будут…

Он тряхнул головой и, обернувшись, увидел в глазах отца такую любовь, такую прорвавшуюся боязнь за него — именно за него! Не за каких там детей, жен и внуков… А именно за него, сорока с лишним лет мужика, за своего единственного мальчика, — что Кириллу стало ясно, как же дались отцу те тринадцать лет, когда он, казалось, навсегда был отрезан, оторван в этой жизни от него, от Кирилла, от сына.

— Пойдем на воздух, — Александр Кириллович начал подниматься, путаясь в старом пледе, но, когда Кирилл пытался помочь ему, воспротивился и упрямо дернул плечом. Сделал неуверенный шаг, снова чуть не споткнулся о плед и тут уж невольно схватился за руку сына.

Корсаков почувствовал, как тяжело его худое, большое тело. Какие литые, каменные кости составляют этот огромный, надежный остов. Да, только оно, несокрушимое здоровье, помогло Александру Кирилловичу вынести все, что выпало на его долгую, независимую жизнь.

— Я сам… Сам уже, — снова недовольный, отстранил его отец и осторожно двинулся через столовую к выходу. Он привычно придерживался пальцами буфета, кресла, обеденного стола, притолоки: его тело как бы перебрасывалось от одного предмета к другому. По проверенному, знакомому маршруту он добрел, наконец, до крыльца. Остановился, прислонился к резному косяку, снял очки и некоторое время стоял молча, прикрыв веки и успокаивая дыхание.

Корсаков понимал, что сейчас на него не надо смотреть.

Февронья Савватеевна выглянула из приоткрытой двери кухни. Хотела что-то сказать, но не решилась.

— Дайте отцу фуражку. Белую, — все-таки не смогла не скомандовать мачеха.

Фуражка была еще тридцатых годов, пожелтевшая на сгибах, но крепкая, словно намертво ссохшаяся, как гипсовая. Кириллу Александровичу показалось, что ее недавно чем-то красили.

— Зубной пастой, — угадал его мысли отец. — Парусина настоящая…

Он улыбнулся и, делая вид, что не замечает сыновней руки, сам осторожно спустился по ступенькам.

Александр Кириллович оглянулся на сына, и все его — победившее немалое для него пространство! — существо было теперь удовлетворенным, даже легкомысленным.

— Он и ботинки каждое утро чистит, — пожаловалась снова вышедшая из кухни Февронья. — А ему для сердца вредно…

— Башмаки, — тихо, но отчетливо проговорил отец. — Ботинки, полботинки, четвертьботинки… И так далее?

Он искоса, с усмешкой, поглядел на сына, мол, Февронья в своем репертуаре!

— Опять вы в беседку собрались? Там солнце! — Февронья все-таки не могла остаться неправой. — Лучше здесь, на крылечке посидите.

— На крылечке только бабы судачат! — отец, покачиваясь и для равновесия слегка растопырив руки, двинулся к беседке.

— Я вам кресло вынесу?

— Тоже мне… «Выноситель»! — он не оборачивался и все тверже двигался дальше.

— Ну, что с ним поделаешь? Говори — не говори — махнула она рукой и ушла в дом.

Кирилл Александрович догнал отца, когда он уже остановился перед двумя ступеньками, ведущими в старую, давно не крашенную беседку.

— Хавронья иногда напоминает мне сенатора Врасского… Павла Леонтьевича! — неожиданно очень серьезно сказал Александр Кириллович. Сына всегда поражала просыпавшаяся вдруг у отца забытая манера другой речи, другого тона, других словесных оборотов.

— Удивительный был господин! Если можно так выразиться, — «глупость хитрости».

И неожиданно, гвардейски расхохотавшись, отец добавил:

— А бабник был… Неумолимый! Но это… уже из другой оперы.

Он сидел теперь прямо, закинув вверх голову в фуражке.

Корсаков понял, что отец все знает о его делах.

— Просить, конечно, я никого за тебя не буду, — не глядя на сына, начал было Александр Кириллович. — Да и некого!

Кирилл невольно глянул на него.

— Логинов сам у меня просит. Так уж у нас повелось… С тридцать третьего года…

Корсаков не был даже знаком с Иваном Дмитриевичем Логиновым. Он знал, что примерно раз в полгода тот навещает отца. Сам Александр Кириллович никогда, насколько он знал, не бывал у Логинова. Ни дома, ни на службе. Говорили они всегда наедине, часа по три — по четыре. О чем говорили — отец никогда не делился ни с кем. Особенно усердствовала в расспросах Марина, но отец, который вообще не слишком привечал ее, после подобного наступления явно давал понять, что они с сыном загостились, утомили его и что больше всего на свете он не терпит праздного любопытства.

— А что же, интересно, он у тебя может просить? — с неожиданным для себя раздражением спросил Кирилл.

— Когда он у меня был помощником… — не сразу, пересиливая что-то в себе, начал Александр Кириллович. — В начале тридцать третьего… Да, да! После пленума… Как раз по итогам двух лет… Так вот я ему тогда сказал: «Что ты тут делаешь? Это не мужское занятие — чаи подавать. Есть место первого секретаря в Верхне-Куровском районе. Давай, живи, действуй. Становись мужчиной».

Отец, в отличие от многих его сверстников, не возбуждался, не молодел от воспоминаний. Наоборот, становился строже, задумчивее. Отрешеннее…

— Вот… Оттуда Логинов и начал! — прервал он сам себя… — А просить… У меня? Конечно, нечего… Но ведь и я ничего не прошу!

Александр Кириллович снова замкнулся, тяжелее опустились веки.

Кирилл смотрел на него и все-таки, в который раз, не мог поверить, что за этой чуть трясущейся головой, старой кожей, ушедшими в себя, в темноту спрессованного времени, глазами живет, помнится, таится другая, почти бесконечная жизнь. И самое начало века, и вступление в партию, и учеба в Геттингене, и эмиграция, и красинская группа большевиков-террористов, и смертная казнь, в последнюю минуту из-за настойчивых просьб великосветских родственников замененная пожизненной каторгой. И гражданская война, освобождение Сибири, Дальнего Востока, его имя рядом с именами Блюхера, Уборевича, Постышева. И снова работа за границей… Работа, которую он, Кирилл, не знал как назвать, определить… И снова Россия, участие в съездах, пленумах. И начало войны, ленинградская блокада, полет с особым заданием Сталина в Америку… И исчезновение отца — сразу, с аэродрома, в начале 43-го на двенадцать с половиной лет… И снова — не конец! Снова — работа, работа… Последние попытки менять себя, мир, не сдаваться. Долгая, глухая отставка, пенсия и все блага — не по рангу, опала. И только последние годы снова какой-то интерес, воспоминания о нем. Может быть, потому, что Логинов?.. А может, просто он остался один из последних. Тех, внушающих и недоверие, и интерес, и странную боязнь: как в России издревле боялись старцев-колдунов, хранителей, вещунов?

Может быть, потому, что Корсаков по-настоящему узнал отца очень поздно, в семнадцать-восемнадцать лет, именно тогда-то, в Кирилловы студенческие годы, принятая ими обоими манера иронической, мужской свободы друг от друга переходила с ними из возраста в возраст. Это можно было назвать и доверием, и больше — уверенностью отца в сыне.

Кирилл Александрович помнил ночной разговор матери с отцом, когда сын вернулся вечером в непотребном состоянии после сдачи очередной сессии. На все причитания, возмущение, требование поговорить с ним «по-мужски» отец после долгой паузы ответствовал: «Если Кирилл сделал так, значит, он прав». И молчание после этой, закрывшей диалог, фразы. Мать лучше Кирилла знала отца… Она знала, что это последнее слово. И оно действительно было последним, потому что никогда больше в жизни Кирилл не давал повода для обсуждения его поведения.

Потом не стало матери. Отцовский инфаркт. Его, Кирилла, испуганная командировка в Москву, вызов Февроньи Савватеевны… Слова Марины, что это единственное отцовское спасение… И долгие, тайные уговоры самого себя, что это действительно так! Корсаков, каждый раз наезжая в Москву, видел это новое сообщество, снова крепкий, но другой, уже чужой отцовским дом. Белизна скатертей, полотенец, белья, занавесок, воротничков, дорожек… Какая-то снежная, крахмальная белизна и прищуренный, иронический, издалека вопрошающий его, Кирилла, отцовский взгляд: «А ты уже не надеялся? Не надеялся, что я снова выкарабкаюсь?» И еще…

Кирилла иногда даже пугало это заигрывание со временем, с возрастом! Эта уверенность, что уже нет в жизни тех неожиданностей, тех ударов, которые могли бы завалить, закончить, побороть его, отца, сопротивление. Это иногда казалось ему уже бесчувственностью. Тайной эгоизма природы.

Он никогда не просил помощи у отца. Не просил о малейшем содействии, разве что сразу после института, когда ему до смерти не хотелось ехать на военные сборы. «Как же это я буду его просить? — дальше шло имя знаменитого маршала, с которым отец дружил еще в гражданскую. — Что он мне скажет? Сам ты почти тридцать лет служил в армии, а сына просишь освободить по какой-то записке?!..» Корсаков невольно не без злости подумал: «Какие это, интересно, тридцать лет?!» Но главное все-таки понял… Пробиваться в жизни ему придется самому! Нет, если бы он попросил как следует, поплакался, уговорил бы мать, — что само по себе было дело столь же безнадежное! — отец, может, и поехал бы куда нужно… Но уважение к сыну… Упование на сына… Ожившее еще там, в безвестности, в муках, в аду, навсегда бы умерло в старшем Корсакове.

У Кирилла была прекрасная анкета, образование, хорошая голова, школа, обида на начало жизни. И не открываемая, даже самому себе, уверенность, что он всего добьется сам. Нет, не особых каких-то благ, а осмысленности своей жизни. Уважения к самому себе. Именно это он больше всего ценил в отце. Да, да, именно естественное, природное уважение к самому себе.

— Дети как? На юге? — то ли спросил, то ли констатировал Александр Кириллович.

— Да, с Мариной.

— Выросли?

— Генка очень вытянулся.

— А Галка, наверно, совсем невеста?

Это был тоже не вопрос, а как бы финал естественного разговора дедушки о внуках. Александр Кириллович никогда не баловал их ни вниманием, ни особой лаской.

— Ну… что? — отец неожиданно резко повернулся к Кириллу Александровичу. — Что еще наши умники с Афганистаном придумали? Так ведь я и до новой войны доживу?!

— А тебе бы хотелось? — с внезапным, даже для самого себя, раздражением спросил Корсаков. Его сейчас совершенно не интересовал ни Афганистан, ни «наши умники», ни мрачные пророчества.

— Ну, конечно, защищаешь честь мундира! А я их всех мальчишками помню. Как всегда бывает в истории, выжили не самые… Яркие!

— Вот именно — выжили, — тихо, опустив голову, проговорил Кирилл.

Отец наклонил голову и попытался заглянуть сыну в глаза. В этом слабом, неуверенном движении были боязнь за него, сострадание ему. И Кирилл это понял.

— Хочешь… — отец протянул ему на широкой, пергаментного цвета ладони несколько соевых батончиков. Почему-то он любил их и иногда, чуть стесняясь, угощал Кирилла.

— Шоколад вреден, а они нет… — попросил не отказываться старик.

На секунду их глаза встретились, и Кирилл сам не понял, как получилось, что он обнял, прижал к себе обеими руками голову отца.

— Ну, ну! Ладно… — слабым, сопротивляющимся благодарным голосом остановил его Александр Кириллович.

Кирилл отошел, закурил.

— Я бы… мог. Ты мне только объясни, с кем надо поговорить? Что там у тебя? Не скрывай… — слышал Кирилл за своей спиной неожиданно растерянный, хриплый голос отца. — Только ничего не скрывай! В жизни ничего страшного не бывает. Все от нее — от жизни!

Кирилл поразился, с какой быстротой отец сумел взять себя в руки. Он уже смеялся над самим собой. Закашлялся, взглядом попросил достать ему платок из кармана. Трубно высморкался и с каким-то молодым удовлетворением от хорошо свершившейся естественной потребности взглянул на сына.

— Напроказничал, небось? По бабской линии?

И тут же замахал рукой, мол, знаю я эти ваши дела и не интересуюсь ими, не вздумай мне рассказывать о них. Он снова уходил в раковину, снова отдалялся. Для Кирилла было бы даже дико представить себе, чтобы он обсуждал с отцом женщин, мужские похождения…

— Я никоим образом… — противореча сам себе, начал Кирилл. — Никоим образом не собирался о чем-нибудь просить тебя. Просто заехал… — И зачем-то добавил: — Марина просила.

— Спасибо, — церемонно поклонился Александр Кириллович. — Обеда, что ли, дома нет? А Хавронья славно готовит?

Посмотрел в сторону дома и глухо, с неопределенным раздражением добавил: «Только очень долго… От завтрака до обеда — не дождешься!»

Он быстро посмотрел на сына и с неудовольствием, будто хотел отвязаться от него, сказал: «А Ваня будет сегодня. Обещал… во всяком случае».

Он никогда при Кирилле на называл Логинова «Ваней», и это неприятно кольнуло Корсакова.

— Для него, наверно, Хавронья и старается. Гляди, и тебе перепадет «с барского стола»!

Александр Кириллович внимательно и, как показалось Кириллу, недоброжелательно посмотрел на него.

— Я, однако, поеду… У меня в пять встреча. — И поспешил добавить, покраснев от того, что отец может неправильно понять его: — Деловая!

— А какие же еще у тебя могут быть? — с неожиданной легкостью отец поднялся с кресла.

Кирилл задержался, думая, что отец хочет его проводить. Но Александр Кириллович только протянул руку. Кирилл поймал себя на том, что закрыл глаза, когда отец целовал его, как обычно, в лоб на прощанье.

— Не забывай, — уже совсем дежурно и отчужденно прозвучали его последние слова.

Кирилл растерялся — нужно было что-то сказать. Сломать это внезапное, почти издевательское отчуждение, выталкивание его, сына, из родительского… Нет, вернее, из отцовского дома, но старик понял и это.

— Мы ведь, кажется, попрощались? — полувопросительно, полураздраженно напомнил он и, опустившись в кресло, дал понять, что сын отвлекает его. «От каких таких дел?!»

Когда Корсаков, все быстрее, злясь на самого себя, злясь по-детски, потерянно шел по дорожке мимо дома прямо к калитке, он услышал за спиной:

— Не забудь попрощаться с Февроньей Савватеевной!

«Не с Хавроньей, а по имени и отчеству!» — невольно отметил Кирилл.

— И извинись, что не сможешь отобедать!

И он услышал все тот же молодой, «гвардейский» хохот.

Загрузка...