ГЛАВА 19: СХВАТКА СИГНАЛОВ

Тишина, наступившая после мягкого, золотистого света из Колодца, была обманчивой. Она длилась ровно сто тридцать семь секунд — Артём машинально зафиксировал это время на внутреннем хронометре «Осколка». Сто тридцать семь секунд хрупкого, зыбкого затишья, когда казалось, что худшее позади.

Люди на площади, ошеломлённые и умиротворённые, начали медленно приходить в себя. Кто-то неловко обнимал соседа, кто-то поднимал упавший стакан, кто-то просто стоял, запрокинув голову, глядя на небо, где медленно таял последний отблеск странного свечения. Даже гирлянды на ёлке замигали ровнее, как будто и они выдохнули.

Артём, всё ещё прислонившись к шершавой коре старой липы, чувствовал иначе. «Осколок» под его ладонью, хоть и дымился, прожигая кожу и ткань, всё ещё жужжал тревожной, высокой нотой, которую слышал только он. Гудение было тонким, похожим на звон перегруженной электролинии за секунду до короткого замыкания.

Внутренний интерфейс ядра показывал не успокоение, а странную, вибрирующую стабильность. Графики пси-активности замерли на красной линии, не падая и не поднимаясь, как будто два гигантских давления — порядок и хаос — сравнялись и теперь замерли в хрупком, невыносимом равновесии. Это было затишье в центре бури, момент невесомости перед падением.

Он видел через канал, как Вера, стиснув в кармане жетон до боли в суставах, из последних сил держит Морфия. Существо сжалось до размеров крупного хорька и, свернувшись тёплым, тяжёлым кольцом, спало у неё на шее, под подбородком. Его мех, обычно чёрный и аморфный, теперь отливал ровной, сонной медью, как старый самовар.

Но сквозь усталость Веры, которую Артём чувствовал, как тяжёлую, влажную вату, обволакивающую сознание, пробивалась острая, неотпускающая тревога. Не её собственная — словно кто-то нашептывал прямо в спинной мозг.

Она стояла, повернувшись к нему спиной, и всматривалась в толпу, в тени между фонарями, в чёрный квадрат балкона ратуши. Её поза была неестественно прямой, будто она ожидала удара.

— Что-то не так, — прошептал Артём, его губы почти не двигались. Собственный голос прозвучал чужим, хриплым от пересохшего горла и выгоревших нервов. — Это не конец. Это… пауза.

— Он не сдался, — мысль Веры пришла не сразу, слабой, но чёткой, как сигнал сквозь помехи. — Он просто… передумал. Прямой удар не прошёл. Он идёт другим путём. Огибает. Заливает.

Она была права.

Артём перевёл внутренний взгляд на балкон. Кирилл Левин не исчез. Он стоял там, в тени карниза, опустив руки, и смотрел на площадь. Но не с яростью побеждённого. С холодным, аналитическим интересом учёного, чей эксперимент дал неожиданный результат.

Его лицо, освещённое снизу отражённым светом прожекторов, было задумчивым, почти печальным. Он наблюдал, как люди празднуют, как свет из Колодца растворяется в морозном воздухе, и в его глазах, даже на таком расстоянии, Артём различал огонь — не безумный, а расчётливый. Огонь, перебирающий варианты.

Кирилл не проиграл. Он просто увидел, что лобовая атака на душу города не сработала. И теперь его разум, острый как бритва, уже переключался на план «Б». На ту самую широкополосную атаку, о которой они говорили с Верой на крыше «Аркадии». На отравление самого воздуха.

— «Гнездо», — Артём вызвал базу, прикоснувшись пальцами к импланту. Кожа вокруг него была обожжена, прикосновение вызвало волну тошноты. — Состояние цели? Активность в промзоне?

В наушнике-невидимке сначала было тихо, потом послышался резкий щелчок, сквозь который прорвались помехи — шипение, свист, обрывки голосов. Голос Лёши, когда он наконец пробился, был далёким, искажённым, будто доносился из-под воды:

— Проводник? Слышу… с трудом. Помехи дикие. Эфир… кипит. Да, с северо-восточного сектора, координаты фабрики «Большевичка» … идёт волна. Не узконаправленная, как мы ждали. Широкая. Очень широкая полоса. Как… радиационное облако. Только не радиация. Пси-эмиссия.

Артём почувствовал, как холодный, тяжёлый комок страха сжимается у него в животе, расползаясь ледяными щупальцами по всему телу. Он знал, что это значит.

— Характер излучения? «Спектр?» — спросил он, уже зная ответ, но нуждаясь в подтверждении.

— Не сканируется! — в голосе Лёши прозвучала почти паника. — Это не атака на Колодец, не попытка пробить ядро! Это… фоновая эмиссия. Ультраширокополосная. Как будто кто-то взял и вывернул наизнанку саму ткань локального Эфира. Выпустил наружу всё сырьё, все необработанные паттерны, весь мусор, который копился… веками, может. Он не бьёт в точку. Он отравляет среду.

Артём закрыл глаза на секунду. Всё стало на свои места.

Кирилл, не сумев пробить коллективную защиту, решал задачу с другого конца. Если нельзя заставить город хотеть по-своему, можно дать ему хотеть всё и сразу. Бесконтрольно. Хаотично.

Сырой Эфир, выплеснутый в атмосферу, будет впитываться каждым живым существом, каждой мыслью, каждым сиюминутным порывом. Она смешается с естественными желаниями людей, усилит их в тысячу раз, вывернет наизнанку и материализует в самых уродливых, буквальных формах.

Это будет не управляемый хаос. Это будет спонтанная, массовая психоделическая чума. Город погрузится в кошмар собственных, ничем не сдерживаемых инстинктов и страхов.

— Всем, «Гнездо», тревога уровень «Алый»! — его голос, сорвавшийся на крик, прозвучал хрипло, но властно. — Это широкополосное заражение Эфира! Цель — не система, а население! Готовьте все системы экранирования, подключайте резервные генераторы, пытайтесь создать локализованное заградительное поле вокруг площади! Я повторяю, это…

Он не успел договорить.

Первым изменился звук.

Это не было громким событием. Скорее, звуковой ландшафт площади начал медленно, но неотвратимо сползать в безумие. Гул тысяч голосов — смех, поздравления, крики детей, музыка со сцены — внезапно потерял чёткость. Звуки стали тягучими, растянутыми, как магнитофонная лента на разогретом кассетнике.

Смех провалился в низкочастотное бормотание, потом взлетел до визгливого дисканта. Музыка — какой-то бодрый новогодний поп-хит — превратилась в металлический скрежет, в котором угадывались обломки мелодии, как кости в мясорубке.

Потом звуки начали накладываться друг на друга нелогично, создавая диссонансные, режущие слух аккорды. Крик женщины сливался с рёвом басовой колонки, плач ребёнка — со свистом ветра, который вдруг задул с совершенно другой стороны.

Потом пошла волна по самой реальности.

Это было не землетрясение. Земля под ногами оставалась твёрдой, замерзшей. Дрожал воздух. Дрожали очертания вещей.

Мир начал терять чёткость, как плохо настроенная аналоговая телепередача. Фонари по периметру площади растеклись в светящиеся, пульсирующие пятна, от которых тянулись длинные, дрожащие блики по снегу. Очертания людей стали размываться, края пальто, шапок, лиц начинали «смазываться», как на давно экспонированной фотографии.

Тени под ногами зашевелились, стали гуще, начали отрываться от своих хозяев, образуя чёрные лужицы, которые медленно ползли в разные стороны.

И посреди этого всеобщего дрожания, этого сдвига фазы реальности, начали появляться… вещи. Формы. Сущности.

Они материализовывались не из ничего, а как будто вытекали из самих людей, из их карманов, из-за их спин, из этих самых оторвавшихся теней. Они были искажёнными, гипертрофированными, карикатурными воплощениями сиюминутных, поверхностных, а чаще — самых тёмных и потаённых мыслей и желаний, которые теперь, под действием сырого Эфира, вырывались наружу и обретали плоть. Уродливую, но плоть.

Прямо перед Артёмом, в десяти шагах, мужчина в дорогой каракулевой шапке и длинном кожаном пальто только что злобно думал о своём бизнес-конкуренте, который сорвал ему сделку.

Из его собственной, оторвавшейся тени выползло нечто. Оно было похоже на тень же, но сгущённую, плотную, с вытянутыми, неестественно длинными руками, заканчивающимися не кистями, а подобием огромных клешней или капканов. Эта теневая сущность беззвучно метнулась к нему и обвилась вокруг его шеи.

Мужчина вскрикнул, схватился за горло, его лицо налилось кровью, глаза вылезли из орбит. Он начал задыхаться, падая на колени, хотя физически на его шее ничего видимого не было — только странная, тёмная дымка. Это было удушье от материализованной ненависти.

Чуть дальше молодая девушка в блестящем платье, только что с завистью смотревшая на подругу и думавшая: «Вот бы и у меня такое было», вдруг взвизгнула.

Её собственное платье начало меняться. Ткань, ярко-синий атлас, стала бесконечно удлиняться, плодиться, выстреливая новыми складками, рюшами, бантами. Она не рвалась — она росла, наматываясь на девушку, как кокон шелкопряда.

Через секунду её было почти не видно под горой переливающейся материи, которая продолжала нарастать, становясь всё тяжелее, придавливая её к земле. Девушка билась в тисках собственной зависти, превращённой в удушающую роскошь.

У ребёнка лет пяти, которого отец держал на плечах, и который всего минуту назад радостно кричал: «Хочу все игрушки!», начало твориться нечто невообразимое.

Из-под гигантской ёлки, из теней между ларьками, из-под снега поползли игрушки. Но не настоящие. Искажённые, кошмарные пародии. Куклы с вытянутыми, как у голодных духов, лицами и слишком длинными руками, которые волоклись по снегу. Машинки с зубастыми решётками радиаторов и горящими красными фарами-глазами. Плюшевые мишки, чья плюшевость обернулась клочьями грязной шерсти, из-под которой торчали острые, проволочные каркасы.

Они двигались не как игрушки, а как насекомые, рывками, с неприятным шелестом и скрежетом. И все они ползли к ребёнку. Мальчик замер, его лицо исказилось ужасом, а потом он закричал — пронзительно, до хрипоты.

Его желание обладать всем обернулось кошмаром, где всем хотят обладать им.

Над всей площадью, из смеси запахов — жареных каштанов, глинтвейна, пота, духов и страха — начал конденсироваться гигантский, полупрозрачный образ. Он был похож на золотую монету, символ самого примитивного «хочу». Но монета была кривой, шершавой, будто отлитой плохим литейщиком в подпольной мастерской.

С её поверхности капала липкая, чёрная, как нефть, смола, которая, падая в снег, не застывала, а растекалась, испуская тяжёлый, сладковато-гнилостный запах чистой, неразбавленной жадности. Этот запах вызывал тошноту и головокружение.

Но это было только начало. Кошмар не ограничивался площадью. Артём, его сознание всё ещё частично связанное с ядром через дымящийся «Осколок», видел вспышки тревог по всему городу.

В спальных районах, где люди смотрели телевизор, из экранов начинали вылезать фигуры ведущих, но с раздутыми, гротескными ртами, вещающими о страхах зрителей. В больницах инструменты в руках у врачей начинали шевелиться, как живые, отражая скрытое отчаяние пациентов. В домах стариков из стен проступали тени давно умерших родственников, но не для утешения, а для упрёка.

Сырой Эфир, как ядовитый туман, проникал всюду, находя малейшую трещину в психике и вытягивая наружу самое тёмное, самое постыдное, самое неоформленное.

Это была не магия исполнения желаний. Это была магия уродства, магия буквального, гипертрофированного воплощения.

Кирилл, поняв, что не может навязать городу одно большое, прекрасное «хочу», решил дать волю миллионам маленьких, больных, уродливых «хочу». Пусть они сами себя сьедят. Пусть реальность погрузится в кошмар спонтанных, неконтролируемых материализаций.

Паника, на этот раз настоящая, животная, слепая, охватила площадь мгновенно. Пропало ошеломлённое спокойствие, испарилась тихая радость. Их сменил primal fear — древний, доисторический ужас перед непознаваемым и враждебным.

Люди метались, уже не видя друг друга, давя, сбивая с ног, пытаясь стряхнуть с себя кошмарные проявления своих же мыслей, которые цеплялись, как пиявки, душили, как удавы.

Воздух наполнился не криками, а одним сплошным, многоголосым рёвом ужаса, в котором тонули отдельные плачи, мольбы, проклятия.

И над всем этим адским симфоническим оркестром, с балкона ратуши, как дирижёр, наблюдал Кирилл Левин. Он не улыбался. Его лицо было серьёзно, сосредоточено. Он проводил решающий эксперимент. И ждал результата.

Артёма отбросило первой, плотной волной пси-искажения прямо к стволу липы. Удар пришёлся по ребрам, воздух вырвался из лёгких со свистом. Боль в груди от «Осколка» стала белой, ослепляющей. Казалось, раскалённая спица проходила насквозь, от ключицы до позвоночника.

Он видел сквозь пелену слёз от боли, как Вера, побледневшая как снег вокруг, судорожно, с безумной силой сжимает в кулаке жетон. Её костяшки побелели даже сквозь кожаную перчатку.

Морфий на её шее взъерошился, его медно-тёплое свечение померкло, сменившись тревожным, ядовито-фиолетовым пульсирующим светом, как у гниющего фосфора. Он жалобно запищал, звуком, похожим на скрип ножа по стеклу.

Вера не обращала на это внимания. Она смотрела на этот бушующий хаос, на искажающиеся лица, на ползущие тени, и её глаза — всегда такие зелёные, острые, насмешливые — теперь были полны не страха, а острого, почти физического страдания. Как будто каждый уродливый акт материализации, каждый крик отчаяния резал её по живому, оставляя не кровоточащие, но не менее реальные раны.

— Вера! — крикнул он, пытаясь перекричать нарастающий гул. Его голос был хриплым, потерянным.

Он попытался встать, но ноги не слушались. Он пополз к ней по снегу, который под его руками ощущался уже не холодным и хрустящим, а тёплым, липким, как желе.

— Канал! Ты должна слушать! Не отдельные желания, не этот крик! Общий фон! Ищи то, что осталось под всем этим! Ты слышала его! Оно ещё там!

— Я… не могу… — её губы, синие от холода и напряжения, едва шевельнулись. Голос был слабым, прерывистым. — Это больно, Артём. Это как… слушать, как кричит открытая рана. Все эти жадные, злые, мелкие, грязные мысли… они кричат так громко. Они заглушают всё. Они — это всё, что сейчас есть.

— Они не всё! — Артём, наконец доползший, схватил её за плечи, заставив встретиться взглядом. Он чувствовал её боль через то, что осталось от их канала, — она жгла, как концентрированная кислота, разъедая края его собственного сознания.

— Там, под этим слоем грязи, под этим криком, есть ещё то, что мы нашли! Тихие желания! Простые чувства! Страх не потерять, а защитить! Надежда не получить, а дожить! Усталость не от мира, а от борьбы с ним! Любовь к этому месту, не потому что оно идеально, а потому что оно своё! Они ещё не мертвы, Вера! Они просто задавлены! Их заглушили! Ты должна их услышать! Ты единственная, кто может!

— Как?! — в её голосе прорвалось отчаяние, настоящая, детская беспомощность, которую Артём никогда от неё не слышал. Слёзы, смешиваясь с кровью из носа, потекли по её грязным щекам. — Их не слышно! Я пытаюсь, но это как пытаться услышать шёпот в цехе кузнечного пресса! Они… их нет!

Артём отпустил её плечи и откинулся на корточках, судорожно дыша.

Его взгляд упал на интерфейс ядра, который всё ещё мерцал перед его внутренним взором, хотя изображение уже двоилось и плыло. Система ИИЖ бушевала тревогами. «МЕЧТАтель» на другом конце канала отчаянно пытался фильтровать входящий сырой поток, но его фильтры, рассчитанные на аккуратные, структурированные запросы, захлёбывались почти мгновенно.

Они забивались липкой, агрессивной массой искажённых паттернов, как лёгкие копотью. Предупреждения о перегрузке множились: «Буфер 7-A переполнен… Фильтр энтропии отключён… Нейросеть классификатора дала сбой… Рекомендуется полное отключение ядра от внешнего Эфира…».

Стандартные протоколы, весь его арсенал инженера-исполнителя, были бесполезны. Они были созданы для точечных, контролируемых вмешательств в предсказуемую среду, не для погодной катастрофы в самом океане реальности.

И тогда Артём Каменев, инженер-исполнитель желаний 3-го разряда, главный педант Отдела контроля материализации, фанат регламентов, правил и предписанных процедур, человек, чья жизнь была построена на принципе «сначала инструкция, потом действие», принял самое нелогичное, самое безрассудное, самое безумное и в то же время единственно возможное решение в своей жизни.

Он нарушил главный протокол. Не побочный, не рекомендательный. Главный.

Пункт 1.1.1 Основного регламента Института Исполнения Желаний, напечатанный жирным шрифтом на первой странице каждого учебного пособия и выгравированный на табличке в вестибюле, гласил: «Прямое, незащищённое соединение оперативного интерфейса ядра системы с сознанием оператора или любого стороннего субъекта категорически запрещено. Данное действие влечёт за собой высокий риск необратимых нейронных повреждений, потери личности, фатального отказа биологических систем оператора и каскадного разрушения архитектуры ядра. Виновные подлежат немедленному отстранению и уголовному преследованию».

Артём мысленно взял этот пункт, этот краеугольный камень его профессионального мира, и отшвырнул его куда подальше.

В тот момент, когда он это сделал, внутри него что-то щёлкнуло — не в голове, а где-то глубже, в том самом месте, где когда-то жил мальчик, бросавший бумажный самолётик с желанием, чтобы мама вернулась. Этот мальчик, оказывается, не умер. Он просто ждал своего часа.

— «Гнездо», — он сказал в микрофон, и его голос был спокоен, плоским, как поверхность озера перед бурей. — Я отключаю все фильтры ядра, включая базовые буферы безопасности. Перенаправляю весь входящий поток сырого Эфира напрямую через себя. Полный отказ от экранирования. И подключаю выходной порт не к системе стабилизации, а непосредственно к каналу «Резонатора». К нашей прямой связи.

В наушнике наступила мёртвая, давящая тишина. Даже помехи стихли.

Потом эфир взорвался. Голос Стаса Воробьёва, всегда такой устало-циничный, теперь был чистым, неконтролируемым ужасом:

— КАМЕНЕВ, ТЫ СОШЁЛ С УМА? СБЕЙТЕ ЕГО ТЕМПЕРАТУРУ, ОН БРЕДИТ! Это не протокол, это самоубийство! Ты понимаешь, что значит «напрямую»? Ты станешь громоотводом для всего этого дерьма! Твоя нервная система не выдержит и десяти секунд! И ты подключаешь это к ней? Ты сожжёшь ей мозг за миг! Сделаешь из неё овощ! И свой тоже! Прекрати это немедленно, это приказ!

— Альтернатива, Станислав Иванович, — холодно, почти вежливо парировал Артём, — это сидеть и смотреть, как город сходит с ума, как люди убивают друг друга видениями собственных страхов, как Хотейск превращается в филиал ада. У нас нет времени на полумеры. У нас нет запасного плана. И я не подключаюсь к её сознанию напрямую. Я становлюсь буфером. Живым, аналоговым буфером. Я пропущу поток через себя, частично его стабилизирую, срежу самые острые пики, и направлю ей — не в мозг, а в тот самый канал, что у нас уже есть. В нашу синхронизированную связь. Она станет… чище. Достаточно, чтобы она смогла услышать то, что нужно. Теория.

— Теория, блин, шиза! — в эфир ворвался истеричный голос Лёши. — Мы моделировали! Шансы на успешную стабилизацию потока живым оператором без фильтров — 0.3 %! Шансы на сохранение личности у «Резонатора» при таком подключении — ещё меньше! Это ноль! Абсолютный, круглый ноль! Ты убьёшь друг друга ни за что!

— Принимаю, — тихо, но чётко сказала Вера.

Они оба посмотрели на неё.

Она стояла, всё такая же бледная, но слёз больше не было. Её лицо было мокрым от крови и пота, но выражение на нём стало твёрдым, решительным. Она смотрела на Артёма, и в её глазах не было ни страха, ни сомнения.

Было то самое глубинное, безоговорочное доверие, которое они выстрадали за эти адские сутки — через взаимное раздражение, через обмен колкостями, через боль синхронизации, через видение самых тёмных уголков друг друга.

Они были не союзниками. Они были одним инструментом. И инструмент должен выполнять свою функцию.

— Делай, — сказала она просто. — Пока не поздно. Я готова.

Артём кивнул. Больше слов не было.

Он закрыл глаза, отключив визуальный шум реальности, и полностью погрузился во внутренний интерфейс. Его пальцы, дрожащие от холода и боли, взлетели над обожжённой кожей, где был «Осколок». Не было кнопок, не было экрана — только мысленные команды.

Он нашёл в глубинах архитектуры ядра систему фильтрации — сложную, многослойную сеть, которая защищала оператора от обратной связи. Он отключил её. Один за другим.

Красные предупреждения, кричащие сиренами, вспыхивали перед его внутренним взором, сливаясь в один сплошной багровый фон. «КРИТИЧЕСКИЙ ОТКАЗ БЕЗОПАСНОСТИ». «ПРЯМОЙ КОНТАКТ С НЕФИЛЬТРОВАННЫМ ЭФИРОМ». «УГРОЗА ЖИЗНИ ОПЕРАТОРА».

Он игнорировал их. Он мысленно отодвинул их в сторону, как занавес.

Потом он нашёл то, что искал — глубинную, почти инстинктивную панель управления тем самым каналом, что связывал его с Верой. Не искусственный имплант, а ту самую, хрупкую, живую нить понимания, что родилась в муках синхронизации.

И вместо того чтобы беречь её, лелеять, защищать, как драгоценность, он взял и раскрыл её настежь. Сделал не тропинкой в лес, не мостиком через ручей. Сделал её скоростным шоссе. Магистралью. Тоннелем, достаточно широким, чтобы пропустить поезд.

— Подключаюсь, — прошептал он, и это было не слово, а последний выдох перед прыжком в бездну. — Готовься, Вера. Это будет… больно.

И он подключил.

Если предыдущее открытие канала, когда они только начали работать вместе, можно было сравнить с Ниагарским водопадом, обрушившимся на них, то теперь на них обрушился целый океан. Не водный, а огненный. Океан сырого, нефильтрованного, безумного Эфира.

Поток хлынул в Артёма. Это была не просто энергия желаний. Это была сама первородная ткань реальности, но разорванная, перекрученная, заражённая вирусом левинской идеи, пропущенная через мясорубку тысяч испуганных умов.

Артём почувствовал, как его сознание — упорядоченное, структурированное, выстроенное по полочкам — начало растягиваться, рваться на части, как тонкая бумага в урагане. Он перестал быть человеком. Он стал точкой входа. Проводником.

Он видел миллионы образов одновременно, и все они накладывались друг на друга, создавая невыносимый калейдоскоп безумия. Золотые горы, которые таяли и текли, как жидкая грязь, заливая всё вокруг. Лица любимых — его мама, какой он её помнил в детстве, — которые расплывались, превращаясь в гримасы отвращения, потом в черепа, потом в абстрактные пятна цвета.

Детские смехи, которые на его слуху превращались в визг, потом в тишину, потом в навязчивый, монотонный стук.

Он чувствовал запахи, которых не могло быть — запах горящего сахара и гниющего мяса, запах свежей типографской краски и старой мочи, запах страха, который имел вкус меди на языке.

Он ощущал тактильные галлюцинации — по его коже ползали насекомые из света, его обжигал то холод, то жар, кости ломило, будто их выкручивали из суставов.

Боль была вселенской. Она не имела локации. Она была везде. Она была самим фактом его существования.

Он чувствовал, как горят синапсы, как трещат, ломаются нейронные связи, выстроенные годами обучения и опыта. Он слышал, как в его собственном черепе что-то хрустит, не физически, а на каком-то более глубоком, информационном уровне.

Это ломалась его личность. Артём Каменев, инженер, педант, человек правил, начинал рассыпаться.

Но он не отключался. Не позволял потоку смести себя полностью.

Где-то в самой глубине, в ядре его существа, работал его инженерный ум. Его педантичная, вышколенная годами дисциплина, его способность к анализу и систематизации — всё это, доведённое до автоматизма, работало теперь на пределе, на последнем издыхании.

Он не пытался понять этот хаос. Это было невозможно. Он лишь делал то, для чего был создан как специалист: он пропускал поток через себя. Как молниеотвод. Как трансформатор.

Он не мог его остановить. Но он мог… слегка изменить его характеристики.

Его сознание, превратившееся в чистое, безличное вычислительное устройство, начало на лету анализировать входящие данные. Искало паттерны не смысла, а структуры. Энтропийные всплески. Эмоциональные частоты. И пыталось их… сгладить.

Не отфильтровать — на это не было ни мощности, ни времени. Просто слегка приглушить самые резкие перепады, срезать самые острые, режущие «углы» искажённых желаний, немного выровнять общий фон.

Это была работа стабилизатора напряжения в сети, куда ударила молния. Бессмысленная с точки зрения спасения сети, но дающая лишние миллисекунды перед полным выходом из строя.

И этот сглаженный, но всё ещё чудовищный, всесокрушающий поток он направил туда — по только что расширенному до немыслимых пределов мосту. В то общее, синхронизированное пространство, что он делил с Верой.

Он был системой. Живой, страдающей, умирающей, но системой. И он выполнял свою функцию.

Вера приняла удар.

Когда поток, пропущенный через Артёма, хлынул в их общий канал, она вскрикнула — коротко, резко, как от удара ножом под ребро. Её тело выгнулось неестественной дугой, спина напряглась до хруста, пятки оторвались от земли.

Из её глаз, носа, ушей снова хлынула кровь, на этот раз тёмная, почти чёрная. Но она не отпустила жетон. Её рука, сжимавшая его, была как тиски.

Медный свет жетона, обычно тёплый и ровный, вспыхнул ослепительно белым, как будто металл раскалился докрасна, прожигая перчатку и кожу. Но эта боль была ничто по сравнению с тем, что творилось у неё внутри.

Морфий, жалобно скуля, обвился вокруг её головы, как живой, пульсирующий шлем. Его форма потеряла всякое подобие зверька. Он стал похож на клубок чёрных, мерцающих фиолетовым и медью проводов, вплетённых в её волосы, касающихся её висков, лба, затылка.

Он был её антенной. И её защитой. Он пытался — отчаянно, как может существо, рождённое из боли, — смягчить удар, взять на себя часть нагрузки. Но и он был не рассчитан на такое.

Вера не сопротивлялась потоку, идущему от Артёма. Наоборот, она открылась и ему, и тому хаосу, что он нёс. Но теперь это был не чистый, неотфильтрованный хаос площади.

Это был хаос, пропущенный через систему. Через Артёма. В нём появилась… не порядок, но структура. Уродливая, корявая, страшная, но структура.

Искажённые желания шли уже не сплошной, ревущей стеной, а чем-то вроде бурной, но всё же реки, в которой можно было различить отдельные потоки, водовороты, струи.

И сквозь этот новый, всё ещё невыносимый грохот, она, наконец, начала различать отдельные, знакомые ноты. Не слова. Не оформленные мысли. Чувства. Сырые, незащищённые, человеческие, слишком человеческие чувства. Они были слабыми, задавленными, но они были.

Страх.

Но не тот истеричный, жадный страх потерять деньги или статус. Другой. Простой, животный, глубокий. Страх матери, которая в панике сжимает руку ребёнка, не видя его в толпе, — страх не за себя, а за него. Страх старика, сидящего в одиночестве в холодной квартире и слушающего дикие звуки с улицы, — страх не смерти, а беспомощности, забвения. Страх молодого парня, прижавшегося к стене, — страх сойти с ума от всего этого, потерять контроль. Тихое, повседневное, но оттого не менее жуткое отчаяние перед лицом непонятного.

Надежда.

Не надежда выиграть в лотерею или найти клад. Упрямая, глупая, почти иррациональная надежда на то, что утром будет легче. Что эта ночь кончится. Что кто-то придёт и поможет. Что сын, с которым поссорился год назад, всё-таки позвонит. Что боль в спине, мучающая годами, когда-нибудь пройдёт. Что весна придёт по расписанию и растопит этот проклятый снег. Надежда не как требование, а как тихая молитва, которую шепчут про себя, сами не веря до конца.

Усталость.

Глубокая, костная, вымораживающая душу усталость. Не от конкретной работы, а от года. От жизни. От необходимости каждое утро вставать и делать вид, что всё в порядке. От бесконечных мелких проблем, долгов, ссор, неудач. Желание не богатства или славы, а просто возможности поспать. Помолчать. Остановиться. Хотя бы на час.

И любовь.

Не страсть, не обладание, не романтическая история. Любовь к спящему в коляске ребёнку, чьё личико сейчас искажено гримасой плача. Любовь к старой, глухой собаке, которая ждёт дома у двери и не понимает, почему хозяин не идёт. Любовь к этому дурацкому, уродливому, вечно недовольному, но родному городу. К его кривым, плохо освещённым улочкам. К вонючим подъездам. К соседке, которая вечно ворчит, но вчера принесла пирожков. К этому месту на площади, где сейчас творится ад, но где летом продают вкусное мороженое.

Любовь, которая не требует ничего взамен. Которая просто есть. Как дыхание. Как сердцебиение. Фоновая, незаметная, но делающая жизнь жизнью.

Она ловила эти чувства, эти крупицы чистого золота, в бурном потоке психической грязи. Это была мучительная, кропотливая работа. Каждое такое чувство было хрупким, его легко было потерять, раздавить, смешать с окружающим шумом.

Но она упрямо, с зубами, сцепившимися от напряжения, собирала их. Одну за другой. Страх этой женщины. Надежду того старика. Усталость этого парня. Любовь этой девушки к своему коту.

Они были разрозненными, слабыми, тонущими. Но их было много. Они были у каждого. У того, кто кричал от ужаса, прячась за мусорным баком. У того, кто пытался помочь упавшему, сам едва стоя на ногах. У того, кто просто сидел на снегу в оцепенении, уставившись в одну точку.

Они были разные, но в своей основе — одинаковые. Общечеловеческие.

— Вижу… — её мысль, слабая, тонкая, как паутинка, порвалась и снова сплелась, донесшись до того островка сознания, что ещё оставался у Артёма. — Вижу их… они все… здесь. Они все боятся… но не того… они надеются… но не на это… они так устали… и они… любят. Просто любят. Это всё, что у них есть. И они просто хотят… чтобы это осталось. Чтобы это не отняли.

Артём, находясь в самом аду своего распадающегося сознания, уловил эту мысль. Это был ключ. Не паттерн нового желания. Паттерн состояния. Паттерн бытия. Хотейска. Здесь и сейчас, в эту самую ужасную ночь.

Суть не в том, чего они хотят. Суть в том, кто они есть. И это «есть» было проще, глубже и сильнее любого «хочу».

— Держись… — он мысленно проскрежетал, и его мысль была похожа на искру, высеченную в полной темноте. — Собирай… соединяй… не в «хочу»… собери это в «есть»… в «мы есть»… такие, какие есть… сейчас…

Это было невыносимо трудно. Почти невозможно.

Удерживать разрушающуюся связь, пропускать через себя адский поток, и при этом помогать Вере собирать рассыпанные чувства в единую, целостную картину — это превышало пределы человеческих возможностей.

Они оба были на самой грани.

Артём чувствовал, как тёмные, пульсирующие пятна плывут перед его внутренним взором, поглощая последние островки ясности. Он начал забывать, кто он, где он, что происходит. Оставалась только функция: пропускать поток. Стабилизировать. Направлять.

Вера теряла связь с собственным телом. Её сознание растворялось в океане чужих эмоций, она переставала отличать свои чувства от чувств тысяч незнакомцев.

Ещё немного — и они оба исчезнут. Растворится в этом пси-буреве, станут его безликой частью, двумя каплями в чудовищном ливне безумия.

Но они держались. Держались друг за друга не физически, а тем, что было глубже любой физики.

Артём — своей слепой, фанатичной верой в систему, в порядок, в функцию, которая теперь была им самим. Вера — своим циничным, едким, яростным упрямством, которое теперь стало её единственной опорой, последним бастионом личности.

Их индивидуальности, их воспоминания, их боль, их страхи, их сила — всё это сплеталось в единый, живой, страдающий, но не сдающийся клубок. В один сложный, немыслимый, но работающий механизм.

Система и душа.

Регламент и порыв. Порядок и хаос. Логика и чувство. Педантичный инженер и циничная журналистка.

Всё смешалось в них, переплавилось в горниле общей боли и отчаяния, и родилось нечто новое. Не человек. Не устройство. Нечто третье. Союз. Симбиоз. Целое, большее суммы частей.

И в этот момент предельного слияния, в этой точке абсолютного отказа от себя ради другого, они вместе, как одно существо, совершили невозможное. То, что не мог сделать ни «МЕЧТАтель», ни любой магический артефакт.

Они взяли этот собранный, хрупкий, но невероятно плотный паттерн «состояния города» — все эти страхи, надежды, усталость, любовь — и не стали пытаться превратить его в новое желание. Не стали создавать из него щит или меч.

Они просто… выпустили его обратно. В тот же Эфир, что был отравлен. Но выпустили не как команду, не как просьбу, не как заклинание.

Они выпустили его как

факт

Как

напоминание

Как громкое, чистое, неоспоримое заявление о существовании.

«МЫ ЗДЕСЬ. МЫ ТАКИЕ. МЫ БОИМСЯ, НАДЕЕМСЯ, УСТАЛИ, ЛЮБИМ. И ЭТО — НАША РЕАЛЬНОСТЬ. НЕ ТА, КОТОРУЮ НАМ НАВЯЗЫВАЮТ. НЕ ТА, КОТОРУЮ МЫ САМИ ПРИДУМЫВАЕМ В СВОИХ САМЫХ ТЁМНЫХ ФАНТАЗИЯХ. НАША. НЕИДЕАЛЬНАЯ, БОЛЬНАЯ, УСТАЛАЯ, НО — НАША. И МЫ ЕЁ НЕ ОТДАДИМ.»

Загрузка...