Интермедия 1 Макар. Dummkopf-Haus

— Сильнее напора не будет, Николай Фадеевич. Да и этот ненадолго. Но тут сильный напор и нельзя — иначе прорвет все к морготовой бабушке.

— Значит, осталась моя вилла без джакузи? «Аид несмирим, Аид непреклонен»! Эх-ма!

— А я вам сразу сказал: для таких удовольствий надо всю систему менять. Но вы же мне не даете, вам нужно срочно ремонт закончить!

Думал, расстроится Гнедич-младший без джакузи, ан нет.

— «Прорвал ряды Фригиян и светом возрадовал Греков!» — возглашает он. — Как пишет Отец истории. Вот это, Макар Ильич, был прорыв! А у нас тут будет максимум протечка, хе-хе! Ладно, леший с ним, с джакузи. Чего-то из крана течет — и ладно. Может, коньячку, м?

— Откажусь, Николай Фадеевич. Не по чину мне с вами выпивать. Да и не люблю я это дело, сны потом плохие снятся.

— Ночи во сне провождать подобает ли мужу совета? Кстати, Макар Ильич, дай совет. Думаю девиз написать над входом, но чтоб не вот это осточертевшее про «кому дано». Тем более, Щука там уже начал, видишь?

Над входом на «виллу» и вправду красуются три гордых буквы — Dum, вырезанных по дешевой панели. Довольно прилично вырезано — сразу видно, кхазад работал. Щука рядом — расселся на табуретке, полирует резец на машинке и явно прислушивается к нашему разговору. Тут же, откинувшись на раскладном стуле, из огромной бадьи цедит кофе молчаливый киборг Гром. Глазки на электронном табло, которое киборгу заменяет верхнюю половину лица, благостно щурятся, но нижняя половина — человеческая — явно недовольна.

— «Dum spiro, spero» или «Dum vivimus, vivamus», а, Макар Ильич? Первое — «пока дышу, надеюсь», благородно… но как-то болезненно, будто тут кто-то при смерти. Второе — «пока живем, будем жить», жизнерадостно… но не слишком ли откровенно эпикурейски? Все ж таки колония. Олимпиада Евграфовна меня и так критикует.

— Я вообще хотел вырезать DUMMKOPF-HAUS, — делится Щука, не выдержав, — ты, Николай Фадеич, меня вовремя остановил!

— Лишу премии, — рявкает Гнедич, — за такие художества!

— Так ведь уже лишили, мин херц!

— И еще лишу — вперед на три месяца! За болтовню твою, ясно?

— Мин херц, виноват: вырежу, что скажете!!! как на вратах Кхазад-дума будет! Только чтобы без штрафов, Николай Фаддеич!

Даже руки молитвенно сложил, артист. Гром, судя по сардонической усмешке, выступает за штрафы.

— Режь про «будем жить», — ворчит господин попечитель, — бабуля как-нибудь стерпит… Ей, честно говоря, все — баловство… Вся вилла моя.

Честно говоря, и я здесь с почтенной Олимпиадой Евграфовной согласен. Хотя, по словам Егора, старуха та еще грымза.

Наш новый главный категорически отказался сидеть в кабинете, обустроенном для его папаши Дормидонтычем (при моем непосредственном участии! с одним только теплым полом в клозете сколько возились!) — а начал под свои нужды реставрировать развалюху на краю колонии. Весьма живописную развалюху, но…

Тесно тут Николаю, как зверю в клетке, вот и выдумывает себе развлечения — вместо реальных дел.

— Может, все-таки рюмку, Макар? С лимончиком? Глянь, какая бутылка благородная! Не бутылка, а царь Приам! А внутри? Цвет, запах!

— Жопа, — вздыхаю я.

— Что-о⁈

— Это я о своем, Николай Фаддеич, не вам. А с вами я о другом хотел: про нашу исправительную систему. О рейтинге и прочем.

Теперь уже Гнедич, тяжко вздохнув, поскучнев, наливает коньяк — себе. Щука, насвистывая, лезет на табуретку, трогает пальцем резьбу — мол, ничего не слышу, работаю.

— Ладно, излагай.

Излагаю. С этой идеей я уже выступал перед Дормидонтычем, потом — перед Фаддеем Гнедичем, и хоть отнеслись эти двое по-разному (Фаддей даже вроде как одобрил!) — прожект, увы, никак не мог перебраться из категории «мои благие намерения» в категорию «наш реализуемый план». Несколько раз я пинал Егора — чтобы тот помог, но Строганов был героем собственного романа, ему оказалось интереснее решать другие проблемы.

Теперь надежда на Николая Фаддевича. Сокола нашего ясного. Не к бабуле ж его мне идти?

— … Значит, коллективные обсуждения? — зевнув, перебивает меня Николай. — Товарищеские суды?

— Мне не нравится слово «суды».

— Ой, да как ты ни назовись… Как там у Отца поэзии? Одиссей назвался Никем — а циклопа все равно ослепил. Хоть горшком назовись, хоть Никем — суть-то не спрячешь!

Кашляю.

— И… Каков будет ваш вердикт, как попечителя?

— Делайте. Внедряйте.

Из-за плохо оштукатуренного угла выглядывает Дормидонтыч. Бдит, как там господин попечитель, чем его ублажить. Но на глаза показываться не хочет, так как есть нюанс…

— Федор Дормидонтович! — немедленно восклицаю я. — Мы как раз вас вспоминали!

Дормидонтыч вздрагивает. Выходит из-за угла с видом человека, случайно забредшего в чужой огород.

— Кхм… А я тут как раз проверить решил, не надо ли чего… Самолично!

— Надо! Надо! — восклицает Гнедич. — Надо наполнить и до дна осушить кубок, Федор Дормидонтович. Хоть кто-то сегодня выпьет со мной, хвала Дионису!

— Да у меня там дела… Срочные…

Взгляд у подполковника затравленный. Знает, чем закончится.

— Подождут. Как там Отец поэзии? «Гостю почетному чашу поднес, и вина не отвергнул сей муж благородный». Вы ведь муж благородный, Федор Дормидонтович?

Беломестных обреченно вздыхает:

— Благороднее некуда… — и осушает бокал до дна. Теперь уже все равно, попался!

Гнедич плещет из бутылки еще:

— Вот и славно! «Снова еще он просил: благосклонно мне дай и другую!» Хе-хе!

— Так вот, — влезаю, — уважаемый Федор Дормидонтович! Информирую вас, что от Николая Фадеевича мною получено одобрение на введение системы, при которой воспитанники могут влиять на рейтинг друг друга через специальное коллективное обсуждение. Вы мне эту идею зимой зарезали, а вот Николаю Фаддеевичу она очень понравилась!

— Неправда! — паникует Дормидонтыч. — Мне твоя идея, Макар, тогда еще показалась интересной… Потенциал ее углядел, вот! Просто мы не спеша готовились ко внедрению, чтобы все чин по чину было, с чувством, с толком…

— С фрезеровкой… — бормочет сверху кхазад. — С гешефтом…

Подполковник давится, утыкается красным носом в бокал.

— Да не понравилась мне ваша идея, Макар Ильич, — машет рукой Николай. — Чистой воды утопия. А утописты плохо заканчивают, спросите Платона.

Дормидонтыч из бокала моргает озадаченно, я тоже такого поворота не ждал.

— Мне ты сам по душе, Макар Ильич, — поясняет Гнедич. — Хоть один благородный идеалист в этом паскудном месте. Жаль, не пьешь! А идея — полное говно, не взлетит. Помяни мое слово. Но ты, Беломестных, не вздумай ему мешать! — он грозит пальцем Дормидонтычу, глаза блестят: изрядно уже Николай наклюкался. — Пусть экспериментирует. Аполлону угодны драматические сюжеты!

Наш начальник кивает с таким видом, будто ему только что зачитали приговор. А может, с его точки зрения, и зачитали — теперь ведь придется мне не мешать.

Под этот пассаж я, наконец, покидаю «виллу»: Щука режет «vivimus, vivamus», Гром молча пыхтит сигарой — хорошо хоть не при воспитанниках, — а Гнедич терзает Федора Дормидонтовича цитатами о заздравных чашах и тут же самими чашами. Завтра колония будет жить без большого начальства, проверено. Ну и ладно, а то задолбал начальник перекличками, уроки проводить некогда.

— «Вскоре вино усмирило и душу, и крепкие ноги…» — доносится до меня пророчество. Это же про циклопа и Одиссея, правильно понимаю?

* * *

— Как же я, Макар, задолбалась с новенькой уручкой! Вот так бы рожей ееной черной об стол бы и приложила! Ух-х! — и Таня-Ваня, сверкая очами, тушит окурок в пепельнице.

Хмыкаю:

— Сурова ты, мать.

— Ой, Макар, ты просто не представляешь, сколько от нее нервов! Я думала, Разломова проблемная! Как у той дела, кстати?

— Отлично, прошла все учебники, парочку монографий по пиромантии ей подсунул. Ну, понемногу стараюсь и реальные, так сказать, навыки преподавать… Вот, попросил одну учебную программу заполнить.

— И что она?

— Взвыла! Считает, что я сатрап.

— Хе-хе-хе! Ну да, это ей не огнем фурычить направо и налево… Так вот! Я думала, что Разломова моя проблема. Но эта, слов приличных не нахожу, Граха! Уручка! Ух, я бы ее… В унитаз бы немытой башкой макнуть, вот что!

Танюха в чувствах вытряхивает из пачки новую сигарету — и тут же прячет, потому что к нам приближается ее кавалер. Маратыч. Велик, могуч, волосат. А еще горбат и пискляв. Не все мутации одинаково полезны.

Нюх у Маратыча острый, и запах курева он терпеть не может — в чем, кстати, я с ним совершенно солидарен. По крайней мере, когда дело касается дам. Но мое мнение Танюхе теперь фиолетово, я просто друг, а вот коллега Солтык… Он еще капризный такой, придирчивый!

Вот кто бы мне сказал, что после нескольких лет отсутствия в моей жизни любых любовных интриг — и даже опыта наблюдения за оными — последний я получу… в колонии? Да и сами интриги, честно говоря, тоже — надо к Прасковье в медблок зайти, а то снова обидится. Чудно устроены люди, да и мутанты.

— Запах убери, а? — шепчет Танюха.

Я, стараясь не палиться перед Солтыком, ликвидирую табачный дух.

— А изо рта можешь?

— Да ты совсем, Танька, что ли? Я маг давления, а не целитель и не воздушник. И вообще — ничо, что мы в курилке сидим? Вообще-то беседка для этого!

— Ой, ну может, просто шли мимо, на лавочку сели…

— О чем шепчетесь? — подозрительно спрашивает Солтык, заходя в беседку.

Танюха мгновенно меняет выражение лица — из заговорщицкого на невинно-приветливое. Талант. Можно подумать, тут не колония, а театр драмы, временами перетекающей в абсурдистскую комедию.

— Педсовет у нас, — говорю я, — хорошо, что ты присоединился. Как там Эдик?

Эдик — это Бледный. Маратыч — единственный препод, у которого с эльфом контакт. Да и вообще, кажется, единственный взрослый. А все потому, что преподает магхимию и магбиологию.

Маратыч машет рукой:

— А-а, как… Вульгарно, — в лексиконе мутанта это значит «как обычно». — Предсказуемо нестабилен. В обучении — большие успехи, в социализации… Да вы сами видите. Гнетет это, конечно, его. Но сейчас второгодники появились — вроде сдружился с ними. Уже хорошо! Юсупов, Ивашкин, Граха… Танечка, как там у тебя с Грахой дела? Не сильно утомляет?

— Ой, ну что ты, Солнышко! — «Солнышко» это Солтык, главное, чтобы Лукич как-нибудь не услышал. — Мы же девочки, мы общий язык всегда найд ем. Это вам, учителям, тяжело — надо предмет объяснить…

Делаю скорбное и согласное лицо: мол, да-а… Чересчур согласное — Танюха за спиной у Солтыка показывает кулак.

— Да, по предметам у Грахи полный швах, — вздыхает Солтык, — и на отработки не ходит. Юсупов — у этого полное освобождение, я его даже не видел, а вот Ивашкин… Ивашкин интересный! С ним-то, кстати, Гортолчук и спознался.

— И в чем проявляется интересность? — для меня крепостной Юсупова остался темной лошадкой, какой-то… невыразительный парень. И вообще, и в плане эфирных способностей.

— Алхимик от Бога! — поднимает палец Солтык. — Зелья делает образцовые. Крысиный мор варили — у него выход продукта вдвое выше нормы. Мазь от гнуса, антисептик для изолятора — везде идеальная консистенция. Хотя вот крысиного мора столько не надо — они же куда-то пропали, крысы-то все. Раньше повсюду шныряли — теперь нет.

Но Танюхе про крыс и гнуса явно неинтересно.

— А зелье забвения вы варите? — томно произносит она, прикасаясь к руке Маратыча.

— Зачем?

— Мне бы некоторых ухажеров забыть…

Откашливаюсь:

— Нда. Ну… Это хорошо, что Юсупов не препятствует крепостному науки постигать.

— А он странный какой-то крепостной, — между прочим замечает Таня-Ваня.

— В смысле?

— Не знаю, я так, краем уха слышала… Какие-то у него сомнительные бумаги… И лет ему двадцать один, он только с виду мелкий. Поэтому странно, что он еще тут, у нас, на второй год остался…

— Ну-у! — машет рукой Солтык. — Юсупову слуга нужен, вот и оставили. А то ты не в курсе, как у нас в колонии дела делаются.

Я поднимаюсь с лавочки:

— Ладно, граждане, не намерен вам дальше мешать. У меня важное мероприятие.

Правда, что-то в словах Танюхи меня кольнуло… Надо бы Егору сказать про особенности Ивашкина. Но потом. Сначала — первое в истории нашей колонии заседание… всех этих оглоедов. Как выразился Гнедич, суд. Товарищеский.

В этот момент Солтык вскидывается:

— Минуточку, а что это так табаком воняет? — из пепельницы течет тонкая струйка дыма от плохо затушенного Танюхой окурка.

Солтык морщит нос, как медведь.

— А это я курил, — твердо говорю я коллеге. — Ты же не думаешь, что Танечка?

И Танюха тут же глядит на Маратыча взором оскорбленной невинности: мол, не думаешь же⁈

— Вот, — говорю я, — и вообще: забвение! Вам же, коллега, лучше будет.

Делаю рукой таинственный пасс и топаю по направлению к актовому залу, который мне выделил Дормидонтыч.

На черных сырых березах, которые тут по счету, орет стая таких же черных ворон. Кажется, это те, которых Эдик неделю назад подчинял, но не слишком удачно. Вороны мотались за ним полдня, как свита за боярином, но приказов не исполняли, только блажили на всю колонию… что, в целом, для боярской свиты довольно типично. В итоге тут все взбеленились — от Танюхи до Дормидонтыча — и Гортолчук королем пернатых быть перестал. А жаль, практика для него шла хорошая, объекты интересные. Вот те две особи, кажется, вообще нулевки… Ну да ладно.

Я почти пришел. Надеюсь, в актовом зале все пройдет по плану.

* * *

…И по плану, конечно же, ничего не пошло. У крыльца зала вижу, как от медблока ко мне чешет Прасковья — в окошко караулила, что ли?

Нет, я, конечно, сам к ней хотел зайти, но потом! Сейчас — ух, не вовремя!

— Макар, ты что ж не заглядываешь? Прячешься, что ли? — игриво так.

Ну а я ведь на самом деле того… прячусь. Чем дальше, тем больше!

Потому что зимой Прасковья Никитична заимела на меня предметные планы, и… я, как говорится, проявил минутную слабость. А потом получасовую слабость. А потом на несколько дней. Короче говоря, в итоге слабость продолжилась пару месяцев. Прасковья усердно подпитывала меня положительной мотивацией в виде пирожков, котлеток и всего такого, да и возможность периодически уединиться под крышей медблока, честно говоря, дорогого стоила. Не с Прасковьей даже уединиться, а вообще: одному побыть. Чтоб не могли запеленговать.

Но некую неправильность происходящего я ощущал всем собой — ну почти всем, кроме желудка и еще пары органов, которые были вполне довольны.

Я же убийца! Мне сидеть восемь лет! И даже если считать, что пролетят они — оглянуться не успеешь, как стая голубей над колонией, то… Дальше-то что?

Я понятия не имел, что дальше, однако Прасковьи там точно не было. Шестым чувством чувствовал, мог бы поручиться.

А поскольку я все-таки человек честный, хоть и осужденный, а еще — очень занятой…. Короче говоря — да.

Я прячусь.

И сам от этого не в восторге.

— Прасковья, у меня сейчас дело важное. А потом я к тебе зайду, давно собираюсь. Поговорим.

— Не о чем мне с тобой говорить, — безапелляционно заявляет Прасковья, — Макар!

— Эм… В смысле?

— В коромысле! Не о чем, говорю, говорить! Сама все знаю!!! Молчи. Всем от этого лучше будет.

И Прасковья сноровисто засовывает мне в карман куртки сверток с пирожками, а в другой карман — термос. Ловко, как Скоморох.

— Нет, забери, пожалуйста, — и я тащу сверток обратно.

— Щас! — восклицает фельдшерица. — Ничего я не заберу! А ты что не съешь — ребятам отдашь, вот и весь сказ. Все! Не о чем говорить!

И, пока я пытаюсь вытянуть чертов сверток, схватив меня за руку, слегка подается вперед. Смотрит в глаза — секунду, не больше.

— Все! Успехов… на мероприятии.

— Гхм. Спасибо.

Ну вот и что делать — не на дорогу же выкидывать пирожки? Это уж совсем чудовищем нужно быть. И спорить некогда! И сама Прасковья уже удаляется, преисполненная достоинства, обратно к медблоку.

Ладно.

Потом с нею поговорим… После. Пора на мероприятие — наконец-то санкционированное начальством.

Сверток греет мне пузо — пока через куртку.

Загрузка...